Прошло две недели после злополучного концерта. Князь никуда не выезжал, но принимал всякий народ и, глядя в лицо появлявшегося в его кабинете, иногда думал:
«И этот знает небось. И тоже радуется да меня в шутах поздравляет про себя».
Иногда мысль эта приходила ему в пылу серьезного и важного разговора. Однажды, споря с австрийским резидентом о смысле обещаний, данных еще недавно России покойным теперь императором Иосифом II,{49} князь вдруг запнулся. Он вспомнил, что его маркиз – тоже Иосифом называется… И он, перебив цитату резидента из конвенции Австрии с Россией, спросил:
– А вы слышали, какой у меня в доме эмигрант-маркиз оказался?..
Резидент слышал, конечно, но давно забыл и теперь сразу не понял… А когда понял, то подумал невольно:
«Пустой человек – считается гениальным. Говорит о деле политического интереса, и вдруг на глупости мысли перескачут…»
Резидент ошибался, глупости укладывались в этой русской голове рядом с великими помыслами, ширь которых изумляла царицу.
Наконец, однажды, в приемный день, один посетитель рассеял вполне его хандру и вывел почти совсем из угнетенного состояния духа. Это был грек Ламбро-Качиони,{50} снова явившийся к князю с хорошими вестями.
Четыре из его крейсеров с волонтерами из критян и фессалийцев совершили ряд подвигов в Архипелаге.
Потемкин оживился, достал огромную карту и стал искать места, которые называл Ламбро-Качиони…
Разговор быстро перешел в жгучий для князя вопрос.
– Что нового? – спросил грек.
И князь понял, что дело идет о согласии царицы на продолжение войны с Турцией.
– Ничего… Я бьюсь… Надеюсь. Врагов у нас много. Куда ни обернись – всюду друзья султана Селима! – усмехнулся князь. – Из трущоб даже приходят жалобы россиян, жаждущих замирения; дворянские собрания присылают депутатов просить правительство заключить с Портой мир. Что им – будет ли сокрушен полумесяц православным крестом или нет? Им за свои имения в новом ломбарде побольше получить… да поменьше платить… А какой-то идол пустил слух, что правительство – от расстроенных войной финансов – велит повысить процент ломбарда.
– Я слышал вчера, ваша светлость, – заявил Ламбро, – что от Платона Александровича отправлен к Репнину на сих днях особый гонец с письмом… Его приближенный человек из родственников…
– Ну, что ж?
– Прежде он не посылал таковых. И письмо, сказали мне, пространное. И его все Зубов написал собственноручно, просидев за грамотой четыре вечера.
– Откуда ты это знаешь?
– От его камердинера. Мне эта весть двадцать червонцев обошлась.
Потемкин посмотрел на лицо грека, помолчал и наконец вздохнул и подумал:
«Да… Не то стало…»
Отпустив грека, князь снова долго сидел задумчивый, почти грустный.
Наконец адъютант доложил князю, чтв просителей очень много.
– Шведский гонец просил доложить! – сказал офицер. – Говорит, что ему очень ждать нельзя. Некогда!
– А-а? – протянул князь иронически. – Хорошо… Так и знать будем.
Офицер прибавил, что в числе прочих просителей находится дворянин Саблуков.
Потемкин вспомнил, что выхлопотал в Сенате для дворянина справедливое решение его дела.
«А ведь это будущий тесть моего поганца Брускова, – подумал он. – Вот уж добром за зло плачу… Что ж? по-христиански…»
И он прибавил адъютанту:
– Благодарить явился? Скажи, что не стоит благодарности. Пущай с Богом едет к себе в вотчину и спокойно землю пашет да хлеб сеет. А швед пусть позлится еще…
Адъютант вышел и тотчас снова вернулся, докладывая, что г. Саблуков слезно молит князя допустить его к себе… ради важнейшего челобития…
– Опять челобитие? Что ж у него другая тяжба, что ли? Зови!
Дворянин Саблуков вошел в кабинет и стал у дверей.
– Ну, поздравляю… Победили ябедников… Что же тебе еще от меня?
– Ваша светлость – Бог наградит вас за ваше добросердие… Да. Я получил извещение… Достояние мое спасено… Правда торжествует, закон… Но счастья и спокойствия нет в моей семье. Дочь моя старшая в безнадежном состоянии. Помогите… Троньтесь мольбою старика отца…
Саблуков опустился на колени…
– Я-то что же могу…
– За спасение достоянья своего не молил вас коленопреклонением… А теперь вот…
– Дочь больна у вас, говорите вы?
– Да-с… И не выживет! сказывают здешние медики… Помогите…
– Да я… Я в медицине – что же? – заметил Потемкин, смеясь.
– Тут не лекарствия нужны… Тут душевная болезнь. И вы одни можете ее поднять на ноги, возвратить ей сразу жизнь…
– Объяснитесь…
Саблуков объяснил коротко, что дочь его уложила в постель весть об участи, постигшей ее возлюбленного…
– Брускова… Заточение в крепость…
– Да. Помилосердуйте. Спасите… Умрет моя Олюшка – я не переживу.
Наступило молчанье. Саблуков плакал.
– Меня Брусков дерзостно обманул…
– Нет. Вы желали диковинного музыканта услышать, он вам такового и доставил.
– Да зачем с чужим именем! Зачем за дворянина выдал…
– Это в счастье так рассуждают! – воскликнул Саблуков. – Я горд был тоже всю жизнь моим дворянским состоянием, а теперь вот вам Господь, – сейчас в жиды пойду, в крепостные запишусь – только бы мне дитя спасти единокровное… У вас не было детей, ваша светлость!
Князь встрепенулся, будто по больному месту его ударили. Лицо его слегка изменилось. Снова стало тихо в кабинете.
– Да… – проговорил князь. – Думаю, что… Думаю… что я…
Князь замолчал и спустя мгновенье прибавил, вставая и направляясь к столу:
– Ну, поедем лечить твою Олюшку. Своих детей нет – видно, надо чужих баловать…
Саблуков вскочил на ноги и бросился к князю, но не мог сначала ничего выговорить…
– Вы?! Ко мне?! Сейчас?!
– Вестимо к твоей больной. Повезу лекарство. Дай прописать.
Князь сел за письменный стол и написал несколько строк: приказ шлиссельбургскому коменданту освободить содержащегося у него Врускова.
– Ну, ступай. Жди меня в зале. А поеду я сам к тебе потому, что хочу видеть, как подействует мое лекарство. Если плохо, то, стало быть, оно не по хворости и не годится. Тогда выдумывай другое, от другого дохтура.
Саблуков, восторженно-счастливый, вышел в залу.
Князь перешел от стола к софе, лег врастяжку, и, когда, по выходе Саблукова, появился в дверях адъютант, князь вымолвил:
– Шведа давай…
Адъютант вышел, и через минуту в кабинете появился офицер в иноземном мундире. Быстрыми, развязными шагами вошел он и остановился, озираясь на все стороны. Софа была в глубине комнаты и не сразу попала ему на глаза. При виде лежащего князя офицер гордо выпрямился.
Это был военный агент и гонец, только что присланный в Петербург королем шведским с весьма, как ходила молва, важным поручением к русскому двору. Князь уже слышал о приезде шведского гонца и знал, что он принадлежит к знатному роду, а дядя его по матери стоит даже во главе партии «шляп»,{51} сломившей автократизм и самовластье шведских королей. Переговоры с этим гонцом Швеции могли быть важнее по своим результатам, нежели сношенья с самим королем Густавом III,{52} так как за коноводом, т. е. дядей гонца, стояла национальная партия, сильная, сплоченная и только что вышедшая победоносно из борьбы с монархом. Порученье, ему данное, князь подозревал… Дело шло о правах торговых для шведов и норвежцев в Белом море и Архангельске.
– Salut, general! – выговорил князь, не двигаясь с софы.
– Барон Ейгерштром, – рекомендовался военный холодно.
– Садитесь… Что вам угодно… – продолжал князь по-французски.
Офицер сел на кресло пред богатырем, лежащим врастяжку на диване, и в нем так забушевало негодование, что он несколько мгновений молчал.
«Что, ошибло! – думал князь, мысленно смеясь… – Благодетельствовать Россию приехал».
Королевско-шведский гонец начал несколько сухо свою речь о деле, с которым приехал… Князь дал ему только начать, и, как посланец упомянул об интересах Архангельска и Беломорья, в частности, и Российской империи вообще, – князь прервал его.
– Вы об наших выгодах мне ничего не говорите – это наше дело. А вы об своих выгодах говорите.
Швед начал еще более сухо и холодно говорить о взаимных выгодах и пользе – двух наций. Он уже увлекся было в разъяснении благотворных последствий от нового соглашения между двумя соседними державами, когда князь вдруг выговорил:
– Теперь у государыни столько важных вопросов, подлежащих решению, что нам этим некогда заниматься… Скажите – как здоровье принца Зюдерманландского?
Швед изумленным взором глянул на князя, а князь вдруг начал добродушно смеяться:
– Знаете… После подвигов Чичагова{53} в ревельском сражении{54} наши матросы и солдаты захотели узнать имя командира неприятельского флота. Узнав, они его прозвали по-своему. Принц Сидор Ермолаич!.. Мне ужасно жаль, что я не могу вас, не знающего русского языка, заставить оценить это прозвище… Принц Зюдерманландский – принц Сидор Ермолаич.
Барон Ейгерштром поднялся с кресла, выпрямился, поклонился одним движеньем головы и вымолвил:
– Очень рад, что имел случай лично видеть знаменитого князя Потемкина. Многое я слышал не раз о нем от соотечественников и от иностранцев, бывших в России, но собственного мнения иметь не мог. Теперь я рад, что могу иметь и высказывать другим суждение, вынесенное из настоящего свидания. Извините, что обеспокоил вас. Благодарю за вежливый и радушный прием. Обращение ваше меня очаровало, и я уношу впечатление, которое не изгладится из моей памяти. Я видел истинного русского вельможу!.. Завтра я сажусь обратно на корабль и отвезу ваш ответ моему государю.
– Да… И поблагодарите его величество за его неусыпные попечения о русских интересах…
Швед повернулся и, выйдя из кабинета, быстро прошел всю залу… Его лицо, бледное, с пятнами, сверкающий гневом взгляд немало удивили толпу, ожидавшую приема. Князь сел между тем за свой стол, веселый и улыбающийся, и продолжал прием.
Он принял еще около десятка человек и, отказав остальным, пошел одеваться. Через четверть часа, в своей всегда пышной одежде, залитой золотом, алмазами и орденами, он вышел к Саблукову.
– Ну вот! Давай баловаться. Как у господина Мольера в лицедействе: «Le medecin malgre lui».
И, посадив смущенного от счастия и радости старика в свою коляску, князь двинулся в герод, где не был уже несколько дней.
Воздух, тепло и яркое солнце подействовали на добровольного затворника. Он оживился и начал шутить с Саблуковым, а потом и е Антоном-кучером.
Через полчаса быстрой езды коляска и конвой князя въехали во двор небольшого барского дома, желтенького и полинялого, стоявшего в глубине зеленеющего двора. Переполох в доме сказался сразу. Первая же душа человечья, застигнутая на крыльце – баба, парившая горшки, – бросила обтираемый горшок обземь при «наваждении» на дворе и, заорав благим матом: «Наше место свято…» – шаркнула в сени как ошпаренная.
Но там дети и домочадцы уже все сами видели и тоже голосили и швырялись.
Госпожа Саблукова, как стояла середи горницы, так и присела на пол без ног.
– Полноте, дурни! Полноте, барыня! Чего оробели. Бог с вами, – выговорила маленькая и красивая девушка, но странно одетая, будто не в свое, а в чужое платье, которое болталось на ней как мешок. – Барин наш с вельможей приехал… Это на счастье, а не на горе. Господи помилуй! Да это он! Сам! Светлейший! Барыня, радуйтесь! Креститесь! Молитесь!
И живое, бойкое существо, будто наряженное, а не одетое, ухватило длинный подол платья и, перебросив его себе через плечо, начало прыгать и припевать:
– На счастье! На счастье! На Олюшкино счастье.
На ногах этого танцующего существа были татарские шальвары и туфли.
В дом вбежал первым сам хозяин и крикнул:
– Жена, Марья Егоровна… Его светлость…
Саблукова дрожала всем телом… но, приглядясь к лицу мужа, которого двадцать лет знала и любила, – она быстро от перепуга и отчаяния перешла в восторженное состояние…
– Зачем… Милость… Олюшке? – прошептала она со слезами на глазах.
Саблуков махнул рукой.
– Ну, живо… Приберитесь… Вы! Вон отсюда! Господь услышал мою молитву… Увидишь, жена. Живо! Вон! Все!! Саркиз! Ты чего глазеешь… Вон! – крикнул Саблуков на бойкое существо.
Все бросились из приемных комнат в другой угол дома… Хозяйка, забыв свои сорок пять лет, пустилась рысью в спальню переодеваться в новое шелковое платье, Саблуков, оглядев горницу, чтобы убедиться, все ли в порядке, побежал принимать князя, стоявшего между тем перед своим цугом и беседовавшего с форейтором.
– Пора тебе, лешему, в кучера… – шутил князь ласково. – Ишь, рыло обрастать начало… Давно женат уж небось, собачий сын?
– Как же-с.
– И то… Помню… На Пелагейке, что из Смоленской?
– Никак нет-с, – вмешался Антон. – Она из нашей же, из степной вотчины.
– Вашей родительнице причитается крестницей, – прибавил форейтор.
– Так! Помню. Пелагейка косоглазая, – заговорил князь. – Дети есть…
– Двое было. Да вот учерась третьего Бог послал.
– Ну, меня зови в крестные…
Форейтор встряхнулся в седле от радости и, быстро взяв повода в одну руку, хотел снять шапку. Сытый и бойкий конь рванулся от взмаха руки седока… И весь цуг заколыхался…
– Нишкни! Смирно! – крикнул князь строго. – Смотри, чего натворил. Форейтор в седле что солдат на часах – не токмо шапку ломать, а почесаться не смей… Так ли я сказываю, Антон?
– Истинно, Григорий Лександрыч! – отозвался Антон. – Пуще солдата… Солдат на часах, бывает, пустое место караулит, а тут у фолетора спокой и самая жисть светлейшего князя Потемкина. Да это он с радости сплоховал, а то он у нас первый фолетор в Питере. С ним кучер хоть спать ложись на козлах.
Между тем Саблуков успел уже вернуться из дому и стоял за князем в ожидании. Потемкин приказал своей свите оставаться на дворе и вошел в подъезд.
Хозяйка встретила князя разодетая в гродетуровое платье, которое она надевала только к заутрени в Светлое Христово воскресенье да на рождение мужа. За Саблуковой стояла вновь собравшаяся толпа человек в двадцать пять, чад и домочадцев, и все робко и трепетно взирали на вельможу, готовые от единого слова его и обрадоваться до умарешения, и испугаться насмерть. Князь ласково поздоровался с хозяйкой, оглянул всех и спросил: что дочка?
– Плохо, родной мой, сказывал сейчас знахарь, что она… кормилец ты мой… – начала было Саблукова, но муж вытаращил на нее глаза, задергал головой и показывал всем своим существом ужас и негодование. Жена поняла, что дело что-то неладно, и смолкла, конфузясь.
– Могу я ее видеть, сударыня?
– Как изволишь, кормилец…
Саблуков, стоя за князем, опять задергал головой и замахал руками.
– Простите, ваша светлость! – вмешался он. – Жена к светскости не приобыкла… Сказывает не в урон вашей чести, а по деревенской привычке…
– И, полно, голубчик! Родной да кормилец – не бранные слова. Идем-ка к дочке.
Пройдя гостиную и коридор в сопровождении хозяев и всей гурьбы домочадцев, князь очутился наконец в маленькой горнице, где у стены на постели лежала молоденькая девушка… Ее предупредили уже, и она, видимо слабая, но потрясенная появлением нежданного гостя, смотрела лихорадочно горящими глазами.
– Ну, касатушка, – подступил князь к кровати. – Ты чем хвораешь… Отвечай по совести и по всей сущей правде. Зазнобилась аль обкушалась?
Девушка молчала и робко озиралась на мать и отца, стоявших позади князя, и на всю толпу, которая влезла в горницу и глазела, притаив дыхание.
Князь сел на кресло около кровати.
– Отвечай мне. Я доктор. И могу тебя в час времени на ноги поставить… Возлюбленного у тебя в крепость посадили. Так?
Бледное лицо Оли вспыхнуло румянцем, глаза блеснули, и она еще испуганнее озиралась.
– Хочешь ты – он будет через двое суток здесь?.. Выпущен… И тогда, если родители согласны, можешь под венец одеваться…
Девушка затрепетала всем телом и так поглядела князю в лицо, что сомнения не было. Она может выздороветь в несколько мгновений.
– Ну, вот, бери, красавица… – подал князь больной бумагу, достав из-за обшлага мундира. – Это приказ выпустить из Шлюшина твоего жениха… Смотри же, к его приезду будь на ногах. А будешь лежать да недужиться – я его опять заарестую.
– Нет… нет! – выговорила Оля и быстро села на постели. Глаза ее сияли.
– Я сейчас! Сейчас!.. Я здорова!
Князь рассмеялся.
Саблуковы со слезами счастья на глазах бросились целовать его руки. Потемкин отбился от них и, оглянувшись на толпу, глазевшую с порога и из-за растворенных настежь дверей, переглядел все лица. Тут были и крошечные дети, и уже большие девочки и мальчики, и взрослые, и старые няньки. Все они как-то дико уставились на князя и его великолепную одежду.
Князь высунул им язык. Толпа рассмеялась и стала глядеть смелее.
– Брысь!.. – вскрикнул он.
Все расхохотались, попятились, но остались в дверях и за дверями. Князь увидел на маленьком столике около постели большую кружку с водой. В один миг он приподнялся, взял ее и выплеснул веером в толпу домочадцев… Визг, хохот поднялся страшный, но князь встал и запер дверь.
Саблукова, смущаясь, предложила князю «отведать хлеба-соли» и пройти в гостиную, где уже хлопотали давно две женщины. Князь был сыт, но отказаться значило бы обидеть.
– Давайте, хозяюшка… Только уж лучше сюда. Я и есть буду, и на вашу Олюшку поглядывать. Оно и вкусней будет.
Люди внесли в двери уже накрытый стол, заставленный всем тем, что только у хозяев могло найтись в погребе и кладовых – от холодного поросенка в хрене и оладий на патоке до разнокалиберной смоквы и обсахаренной в пучках рябины.
– Не побрезгуйте, ваша светлость… – прошептала Саблукова. – Чем Бог послал…
Князь чувствовал себя настолько сытым, что не знал, как ему отбыть эту повинность гостя у российских хозяев. На его счастье, в числе прочих закусок оказалось его любимое кушанье – соленые рыжики с приправой из выжимок черной смородины.
– А!.. Вот этого я отведую с отменным удовольствием, – сказал князь, и, проглотив несколько грибов, он вымолвил, оживляясь:
– Диво. Ей-Богу, диво! Вот хоть зарежь ты ученого повара, он такое блюдо не выдумает… Что ж вы? Садитесь.
Хозяева, почтительно радуясь, стояли около стола.
– Садитесь. Кушайте… – настаивал князь. – А то встану и уеду… Вот вам Христос – уеду!
Саблуковы, после долгого отнекивания, сели к столу, но есть, конечно, ничего не стали. Князь быстро и охотно очищал тарелочку с рыжиками и стал расспрашивать Саблуковых, каким образом могла начаться та ябеда и тяжба, которая привела всю семью в столицу и чуть было не лишила всего имущества.
В то же время на другом конце дома раздавались вое сильнее веселые голоса, крики и залпы детского смеха… Саблуков тревожился, морщился, внутренне бесился на эту вольность своих домочадцев, но оставить князя и унять озорников он не мог. Наконец он дал понять мимикой жене – глазами, бровями, чтобы она сходила прекратить «срамоту».
Саблукова встала.
– Куда?.. Не пущу… – догадался князь. – Сидите, хозяюшка… Я смерть люблю это!.. Пускай голосят.
– Простите, ваша светлость.
– Нету мне пущего удовольствия, как слушать детскую возню и хохотню. Это ваши дети?
– И мои тут… И родственника женина… Сиротки…
– Много ль всех у вас детей?
– Одиннадцать со старшей, замужней, – самодовольно ответила Саблукова, – да внучат еще трое…
– И всегда так заливаются… То-то весело этак жить, – вздохнул вслух князь и слегка насупился, будто от тайного помысла, который скользнул нечаянно по душе.
Наступило мгновенное молчание.
– Саркиз все… – выговорил вдруг Саблуков.
Князь встрепенулся и, придя в себя, почти сумрачно глядел на хозяина.
– Маркиз… Что? Маркиз?..
– Саркиз, ваша светлость… Простите. Я пойду сейчас уйму…
Хозяин встал, смущаясь от взгляда гостя, но князь тоже встал и уже улыбался.
– Маркиз… Саркиз… Похоже… Это что ж такое: Саркиз?
– Имя. Прозвище, ваша светлость. Это у меня калмычонок так прозывается. Отчаянная голова. Это все он мастерит в доме с детьми. Первый затейник на всякую штуку. Такая голова, что даже, верите, подчас удивительно мне. Все у него таланы. И пляшет, и поет, и рисует, и на гитаре бренчит. А ведь вот татарва, и еще некрещеный…
– Отчего? – рассеянно спросил князь.
– Не хочет… – пожал плечами Саблуков.
– Как не хочет? – оживился князь, – Калмык и не хочет креститься в нашу христианскую веру? Это что ж…
– Что делать… Я уже ломал, ломал и бросил…
– Негодно… Вы ответите пред Богом, что его душу не спасли. Будь он теперь у себя – иное дело. А коли уж у вас – то след крестить.
– Не могу уломать!
– Пустое. Где он?.. Пойдем… Я с ним потолкую и усовещу.
И князь двинулся вперед на голоса, которые еще пуще заливались за дверями, где была зала.
Среди простора горницы возилась гурьба детей мал мала меньше, от шести и до пятнадцатилетнего возраста, а с ними вместе несколько девчонок-горничных, два казачка, кормилица с грудным ребенком и старая седая няня.
Центром всей возни была та же красивая фигурка, по-видимому, наряженная ради потехи в голубое шелковое платье барыни. Она маршировала теперь по зале, размахивая длинным шлейфом, с огромным чепцом на голове, с веером в руках и, очевидно, что-то представляла на потеху детей.
Появление князя на пороге залы подействовало как удар грома. Все сразу притихло, оторопело и осталось недвижно в перепуге. Оглянув гурьбу детей, князь тотчас заметил красивую девушку в голубом платье и етал искать глазами калмыка, о котором шла речь.
– Какая хорошенькая! Шутихой, что ли, у вас? – спросил он. – Ну, где же строптивый-то?
– Саркизка, иди сюда! – строго приказал Саблуков.
Фигурка в голубом платье виновато выдвинулась из гурьбы детей, но светлые глаза смотрели бойко и умно.
– Какая прелесть девчонка!.. – выговорил князь, забыв о калмыке. – Не русская, однако. Видать сразу – не русская. Татарва, а иному молодцу и голову вскружить может.
– Простите, ваша светлость, – заговорил Саблу-ков. – Это не…
– Невеста ведь, – перебил князь. – Небось уж лет шестнадцать, а то и семнадцать. Ну, отвечай, красотка, сколько тебе лет?
Князь взял ее рукой за подбородок и приподнял вверх хорошенькое личико. Все в ней было мило и оригинально. И этот вздернутый носик, и белые, как чистейший жемчуг, зубы, и смугло-розовый, с оранжевым оттенком, цвет лица, и вьющиеся мелкими кольцами золотистые волосы, а в особенности, страннее всего светлые, добрые, но лукавые глаза, какого-то оригинального синего цвета.
– У русских вот девушек таких глаз не бывает, – сказал князь. – Хочешь замуж, касатка?.. Небось только это и на уме? – ласково прибавил князь и продолжал гладить и водить рукой по смугло-румяной щеке маленькой красавицы.
– Простите, ваша светлость, – вмешался вновь Саблуков, смущаясь. – Это он и есть… А не девица… Он это…
– Кто он? – спросил князь, озираясь.
– Он самый. Саркиз мой… Ну, ты! – прикрикнул Саблуков. – Полно при князе скоморошествовать. Скидай скорее упряжку-то шутовую…
Князь стоял слегка раскрыв рот и, ничего еще не понимая, взглядывал то на хозяина, то на хорошенькую девочку.
Но вот она быстро расстегнула лиф чужого платья, одним ловким движением стряхнула с себя все на пол и сбросила уродливый чепец. Из круга тяжелых складок женского платья, как бы из заколдованного круга волшебника, вдруг выскочил на глазах у князя маленький калмык, в своем обычном наряде – куртке, шальварах и ермолке.
– Тьфу… Прости Господи! – выговорил князь. – Хоть глаза протирай. Обморочил…
– Да-с. Это точно… – заговорила хозяйка. – Завсегда все этак… Уж простите. Мы не знали…
– Так ты калмык… Калмычонок? – невольно выговорил князь, как бы все еще не веря своим глазам и желая убедиться вполне, что красавица девушка исчезла как виденье, а ее место заступил калмычок.
– Я-с… Виноват… Детей веселил… – проговорил калмычок развязно, но простодушно.
– Удивительно. Я таких никогда не видывал. Удивительно, – повторял князь. – Все калмычата – уроды. А этот – прелесть какой… А глаза-то… глаза…
– Диковинный, ваша светлость… Я говорю, жаль, что он девушкой не уродился. Свое бы, поди, счастье нашел.
А князь молчал и все смотрел на калмычонка. Ему показалось, однако, необъяснимым – каким образом он мог так глубо ошибиться и начать ласкать как девочку простого калмыка. И вдруг ему пришло на ум простое подозрение: «Что, если старый Саблуков держит в доме татарку, одетую калмычкой? Такие примеры бывали нередко».
– Так тебе имя Саркиз? Ты калмык Саркиз? – спросил наконец князь, усмехаясь своему подозрению.
– Я Саркиз, ваша светлость.
– Ты, щенок, креститься не хочешь?
– Нет, не хочу! – смело ответил тот.
– Вот как?.. Почему же это? А?
– У меня своя вера есть! – бойко отрезал Саркиз. И его оригинальные глаза смотрели на князя прямым, открытым взглядом, отчасти наивно-смелым.
Князь видел, что это не напускная дерзость избалованного нахлебника, а совершенно естественная самоуверенность, глубокое сознание собственной силы.
– Да твоя вера туркина, а не Христова, – сказал он, улыбаясь. – Это не вера…
– Магометов закон. Не хуже других… – отрезал Саркиз.
– Ах ты…
И князь чуть было не ругнулся.
– Ах ты… прыткий… Скажи на милость, – поправился он.
– Магомет был пророк великий, посланец Божий, – заговорил Саркиз серьезным голосом. – Но он не говорил, что Он Сын Божий, и миряне его за такого не стали считать…
И, помолчав мгновение, красивый калмычонок прибавил:
– Учение Магометово почти то же, что и Христово. В нашем Коране, почитай, половина учит тому же, что и Хримтово учеяне. Коли изволите, я вам укажу и поясню.
Князь не зная, что ответить. Удивителен был чрез меру этот калмычояок, который сейчас тут в барынином платье паясничал на потеху детей, а теперь звучным, серьезным, хотя особенно мягким, точно женским голосом толкует о вероучении Корана.
– Вот он у вас какой? – нашелся только выговорить князь, обращаясь к хозяевам.
– Диковинный, ваша светлость… – отозвался Саблуков. – Умница.
– Сколько раз из беды выручал… – вставила робко хозяйка свое словечко.
– Как тоись выручал?
– Советом, – объяснил Саблуков. – Как у нас что мудреное – мы к нему… И никогда еще дурного или малоумного не заставил нас учинить. Завсегда развяжет всякое дело на удивление. Талан. Мы за то его и любим как родного и не трогаем. Не хочет креститься, ну и Бог с ним. А поступлениями он все одно что харистианин, только молится да постится на свой лад.
Светлейший покачал задумчиво головой, но не словам Саблукова, а на свои мысли…
«Чуден!.. Чудное бывает на свете! – думалось ему, глядя на стоящее пред ним оригинальное существо. – Кого иногда Господь-то взыщет. Если он и впрямь калмычонок, купленный, поди, на базаре каком-нибудь в Казани или Астрахани! И умен, и красив, и речист, и смел… А все это пропадает и пропадет… Для калмыка приживальщика и шута – такое лицо не нужно. Ум и таланы тоже почти не нужны. Природа одарила и подшутила – сделала человеком, как ему быть следует, а в люди выйти не дает… Что он? Татарчонок!»
– Ну, Саркиз, ты, голубчик мой… явление чудесное. Видимое объявление чудес природы на земле, – медленно выговаривал светлейший, как бы подыскивая слова для выражения своей мысли. – Тебе надо называться не Саркиз… а Каприз. Каприз Фортуны.
Саркиз глянул вельможе прямо в глаза, и князю почудилась вдруг в красивых глазах его и на хорошеньком личике дымкой скользнувшая печаль.
– Ты знаешь ли, что я сказываю? Что такое Фортуна?
– Знаю-с.
– Знаешь? А ну-ка, скажи… Скажи…
– Что же сказать?.. Фортуна наименование таких непредвидимых удач ли, напастей ли – кои с человеком сбываются… Фортуна, сказывают в шутку, – баба молодая да шалая. Порох девка. Творит не ведает что… Бегает по миру без пути, творит без разума. Что учинила учерась – не помнит; что учинит наутро – не знает. Да что… Так надо пояснить: она, стало быть, на удивление всему миру мудреные и неразгаданные литеры пишет… вилами по воде…
– Что? Что? Что?.. – медленно проговорил княаь, пораженный ответом.
Саблуковы начали смеяться добродушно, очевидно принимая слова любимца за болтовню. Гурьба детей тоже весело усмехалась тому, что их Саркизка князю докладывает так бойко и речисто.
– Как вилами по воде?.. – повторил князь.
– От многих удивительных на свете делов Фортуны, – выговорил Саркиз серьезным и отчасти грустным голосом, – не остается ничего… Пшик один.
– Пшик?
– Знаете, кузнец хохлу за червонец пшик продавал… Сперва червонец получил, а там раскалил добела железо да в воду и сунул. Вот, мол, держи пшик! – А где же? – А был… Ты чего зевал – не ловил. И видел и слышал хохол этот пшик… А в руки взять не мог.
Саркиз замолчал и смотрел на князя по-прежнему просто, прямо, но все-таки будто задумчиво-уныло. А светлейший князь Таврический совсем понурился, задумался, совсем затих, сидя на стуле, и будто забыл, что сидит пред калмыком и гурьбой детей в доме Саблукова.
По больному ли месту его души, по слабой струне зацепил этот диковинный татарчонок?..
– Продайте мне его, – выговорил наконец князь, придя в себя и оборачиваясь к Саблуковым.
Хозяин как-то встрепенулся, хотел что-то сказать и кашлянул, хозяйка двинулась и охнула… Вся гурьба детей сразу перестала усмехаться, все лица насупились печально и испуганно стали глядеть на вельможу.
Наступило полное затишье и молчание.
– Что ж? А?
– Как прикажете… – пролепетал наконец Саблуков, совершенно смутясь.
– Приказывать в таком деле нельзя… – сказал Потемкин. – Жаль вам его! Вижу. А вы пожертвуйте. Я вам все ваше достояние вернул. Отблагодарите меня вот Саркизкой…
– Вестимо. Извольте!.. Честь великая, – вдруг забормотал Саблуков. – И Саркизке счастье. Что ж он у нас в деревне. Запропадет. А у вас, поди, и в люди выйдет.
– Ну, спасибо. Не надо. Я пошутил. Вижу, как он вам дорог, и отымать не стану.
Саблуков развел руками, не зная, что отвечать.