Загадка освобождения Дмитрия Николаевича пополнилась новыми подробностями несколько часов спустя, когда на пороге флигеля возник неожиданный гость: слегка полноватый человек, тех же лет, что и Руднев, с умным, но нервозным лицом и движениями типичного холерика. Одет он был аккуратно, но невзрачно, на манер провинциальных интеллигентов. Образ классического вернакулярного разночинца подчёркивали также холёная чеховская бородка и очки с круглыми стёклами, настолько толстыми, что вставлены они были не в модную металлическую, а в массивную роговою оправу.
– Здравствуй, Дмитрий! – поздоровался он с хозяином дома, неожиданно обратившись к Рудневу по имени и на «ты». – Узнаёшь?
Дмитрий Николаевич несколько мгновений вглядывался в лицо гостя, а после радостно и изумлённо воскликнул:
– Не может быть! Арсений, ты?!
Действительно, в гостиной Пречистенского флигеля стоял Арсений Акимович Никитин, университетский товарищ Руднева, с которым связывала его старая и непростая история28, и с которым они не виделись с того самого дня, как нижегородский поезд увез Арсения Акимовича вместе с его невестой девицей Екатериной Афанасьевной Лисицыной из Москвы в Арзамас. Друзья иной раз писали друг другу письма и посылали к праздникам открытки. Впрочем, чаще писали супруги Никитины, поскольку у них оказывалось значительно больше новостей, чем у Руднева, да и писем писать Дмитрий Николаевич, сказать по чести, не любил и обычно поручал это Белецкому, хотя тот и ворчал, что его функции секретаря подразумевают ведение исключительно деловой переписки, но никак не личной.
О карьере друга Дмитрий Николаевич знал лишь то, что тот, как и мечтал ещё с университетской скамьи, сделался присяжным поверенным, однако славы себе на адвокатском поприще не стяжал и капиталов не нажил, поскольку в основном брался защищать людей простых и небогатых, а также тех, кто угодил под суд по политической статье.
– Да ты проходи, Арсений, садись! Что стоишь-то?.. Чаю хочешь? Или, может, пообедаешь? Ты какими судьбами в Москве? Давно приехал? Екатерина Афанасьевна с детьми тоже здесь? –засыпал старого приятеля вопросами Дмитрий Николаевич, чувствовавший себя после сна и еды значительно бодрее.
Никитин продолжал неловко топтаться посреди комнаты, нервно потирая руки.
– Я лучше чаю, Дмитрий, – ответил он наконец. – Я в поезде перекусил… Катерина мне с собой завернула…
– Она в Арзамасе осталась?
– Нет, она тут, под Москвой. На наркоматовской даче в Зубалове.
– Наркоматовской? – переспросил Руднев, не поверив своим ушам.
Арсений Акимович сперва ещё больше задёргался, а потом вдруг разом собрался, угомонил беспокойные руки, прямо взглянул в лицо университетского сотоварища и произнёс негромко, но так внятно и проникновенно, как это умеют делать только лучшие адвокаты:
– Да, на наркоматовской. Я работник наркомата юстиции. Две недели как возглавляю законодательно-кодификационный отдел. Я большевик, Дмитрий, член Социал-Демократической Рабочей Партии с 1905 года.
В гостиной Пречистенского флигеля повисла тишина, неприятно звенящая, словно стекло, готовое лопнуть от голоса оперной дивы.
– Ты никогда об этом не писал, – проговорил Руднев лишь только для того, чтобы слова его нарушили тягостное давление этой нестерпимой дребезжащей тишины.
– Я не знал, как ты к этому отнесёшься, – всё тем же адвокатским тоном ответил Арсений Акимович. – Вернее, как раз знал и не хотел, чтобы это отразилось на наших взаимоотношениях.
Безликое «на наших взаимоотношениях», сказанное Никитиным вместо задушевного «на нашей дружбе» больно резануло Руднева. Ему вдруг сделалось и обидно, и стыдно от того, что политические убеждения – химерная по своей природе сущность, пусть даже и возведённая нынче в статус единственного и абсолютного мерила добра и зла – была способна в одночасье обесценить всё то, что они с Никитиным друг в друге бесконечно уважали, и что связывало их долгие годы.
Руднев понял, что вибрирующая от напряжения стеклянная стена, внезапно разделившая двух старых друзей, должна быть немедленно разрушена, иначе проклятое это стекло сделается твёрже гранита, и он навсегда потеряет своего товарища, а вместе с тем подёрнутся мерзостным налётом отчуждения и предательства теплые и светлые воспоминания его университетской юности.
– Если ты большевик, значит, Маркса читал? – с деловитой серьёзностью спросил Дмитрий Николаевич и, не дожидаясь ответа озадаченного Никитина, пояснил свой внезапный интерес. – Белецкий настаивает, чтобы я прочёл «Капитал». Дескать, интеллигентному человеку должно ознакомиться с политэкономическим базисом государства, в котором живёшь. А я в таких вопросах полный профан и труд этот не осилю. Так может, чтоб Белецкого уважить, ты, Арсений, мне вкратце суть перескажешь, а?
Фантомное стекло брызнуло и осыпалось веселым, по-мальчишечьи звонким смехом Никитина.
– Я для тебя, Дмитрий, краткий конспект подготовлю, – пообещал он и попросил. – Чаем-то угости! А то я, как утром с поезда сошёл, весь день по твоему следу бегаю. Умаялся совсем!
– По моему следу? – Руднев сперва удивился, а потом догадался. – Арсений! Так это я тебе должен быть благодарен, что живым из тюрьмы вышел?!
– Ну, не в такой категоричной формулировке, – снова переходя на адвокатскую манеру, ответил Никитин. – Я тебе всё расскажу, Дмитрий, только чаю дай!
По рассказу Арсения Акимовича выходило так, что Руднев относился к той категории людей, о которых в народе говорят, что родились они в рубашке, ибо его спасение стало результатом каких-то странных, но несомненно благоприятных для Дмитрия Николаевича обстоятельств.
Началось всё с того, что Никитину, занимавшемуся вопросом пересмотра положений о пенитенциарных учреждениях, были предоставлены списки заключённых Бутырской тюрьмы, среди которых он наткнулся на имя своего бывшего сокурсника. Арсений Акимович кинулся разбираться, и выяснилось, что бывший граф Руднев-Салтыков-Головкин, как, впрочем, и большинство бывших графов, а также баронов и князей, является пособником белогвардейской сволочи и активным участником контрреволюционного заговора.
Никитин обратился в ЧК. Чекисты внимательно выслушали товарища из наркомюста, однако на все его заверения о благонадёжности гражданина Руднева и необходимости пересмотра выдвинутых против бывшего графа обвинений ответили в том ключе, что товарищу Никитину нужно быть осмотрительнее в выборе друзей и руководствоваться в этом вопросе не старорежимными представлениями об университетском братстве, а твёрдой и объективной классовой позицией. Да и вообще, сказали ему, дело гражданина Руднева передано в Московский ревтрибунал, так что разговор во всех смыслах можно считать оконченным.
Очертя голову и уже не чая спасти друга, Арсений Акимович помчался в здание бывшего московского Купеческого общества на Солянке, где вершила свой безжалостный суд пролетарская Фемида, и в дверях буквально столкнулся с секретарём ревтребунала, которым оказался некто Осип Меруля.
Товарищ Меруля не просто хорошо знал Арсения Акимовича, но считал себя обязанным ему по гроб жизни за то, что когда-то давно, в годы первой русской революции, совсем ещё «зелёный» адвокат Никитин выступил защитником на суде и спас от виселицы самого Осипа и его младшего брата, обвинённых в пособничестве анархистам.
Арсений Акимович рассказал бывшему своему подзащитному о Рудневе, заявив при этом, что готов поручиться за Дмитрия Николаевича головой, а также партбилетом, и что тот, пусть и беспартийный бывший аристократ, но ещё в студенческие годы активно поддерживал революционные идеи, участвовал в студенческой демонстрации и скрывал в своём доме активистов университетского подполья.
– Ничего такого не было! – возмущенно перебил Арсения Акимовича Руднев. – Никогда я ваших бунтарских увлечений не поддерживал! И в демонстрации не участвовал, а просто тебя, дурака, из давки вытащил, да и то только благодаря Белецкому, а так бы оба мы с тобой там сгинули. И прятал я тебя только лишь потому, что мы друзьями были!
– Что бы там вами, Дмитрий Николаевич, ни двигало, но факт есть факт: и в строю демонстрантов вы побывали, и участников революционного кружка полиции не выдали, да ещё и провокатора на чистую воду вывели, – неожиданно поддержал Никитина Белецкий. – Так что не отпирайтесь и не гневите Бога! Или кого там нынче гневить не следует?
Белецкий хоть и был безмерно рад чудесному освобождению Дмитрия Николаевича, в душе опасался, что чудо это в любой момент может кончиться, и в дверях мирного Пречистенского флигеля снова появятся люди с наганами, имеющие безудержное желание немедленно поставить его друга к стенке, поэтому он был готов соглашаться с любыми, даже самыми нелепыми аргументами в пользу политической благонадёжности Руднева.
– Свидетель подтверждает достоверность приведённых защитой фактов, – хохотнул Никитин и продолжил свой рассказ.
Проникшись увещеваниями своего спасителя и рассудив, что начальник законодательно-кодификационного отдела наркомюста абы за кого просить не станет, Осип Меруля не медля препроводил Арсения Акимовича к самому товарищу Берману29, председателю Московского ревтребунала. Никитин повторил Якову Александровичу историю своего университетского друга, и тот, будучи в своё время одним из основоположников революционного студенческого движения и оттого имевший слабость к всякому его представителю, тут же взялся лично пересмотреть дело Руднева.
Дело показалось товарищу Берману каким-то невнятным. В соответствии с ним Дмитрий Николаевич Руднев являлся участником монархического заговора, имеющего своей целью организацию побега царской семьи из ссылки. В основу обвинения был положен донос, написанный со слов неграмотного, но бдительного красноармейца Егора Афанасьева, служившего в охране Отдела агитационной культуры и борьбы с антиреволюционной пропагандой, который располагался аккурат в бывшем фамильном гнезде монархиста Руднева.
Никаких конкретных фактов, свидетельствовавших против Дмитрия Николаевича, товарищ Афанасьев назвать не мог и ссылался преимущественно на своё пролетарское чутьё да революционную зоркость. Для ареста бывшего графа хватило бы и этого, но тут появилось ещё одно, по мнению следствия, неоспоримое доказательство вины заговорщика.
Гражданин Руднев ни много ни мало был пойман с поличным на месте зверского убийства. Жертвой оказался бывший филёр охранного отделения Капитон Федульевич Зябликов. Прямых улик против Дмитрия Николаевича в деле указано не было, и единственное, что роднило это происшествие с монархическим заговором, была пасхальная открытка с парадной фотографией царской семьи, подоткнутая под ножку качающегося стола в комнате покойного Зябликова. Однако все эти мелочи не помешали следствию сделать однозначный вывод о виновности бывшего графа как в антиреволюционной деятельности, так и в убийстве, которое он совершил якобы с целью избавиться от колеблющегося соратника по заговору.
Якову Александровичу, который хоть и был председателем ревтребунала, но всё-таки относился к числу юристов старой школы, доказательная база против гражданина Руднева как заговорщика-монархиста виделась высосанной из пальца, да и обвинение в убийстве он счёл необоснованным, по крайней мере в рамках имеющихся в деле материалов.
Не откладывая в долгий ящик, товарищ Берман сразу позвонил начальнику Московского уголовного розыска, и товарищ Трепалов поведал председателю ревтребунала что, во-первых, проведённое его сотрудниками расследование полностью сняло всякие подозрения с гражданина Руднева, а во-вторых, что судьба и местонахождение гражданина Руднева ему неизвестны с того самого момента, как представители ВЧК забрали Дмитрия Николаевича из Гнездниковской конторы и увезли в неизвестном направлении.
Убедившись таким образом, что по крайней мере в убийстве гражданин Руднев не виноват, Яков Александрович договорился о встрече с самим Дзержинским и передал для председателя ВЧК копию дела Руднева, приложив к нему свои комментарии.
– Я попросил Якова Александровича взять меня с собой, – продолжал своё повествование Никитин. – Тот согласился, сказав, что моё ручательство будет полезным. Однако я очень боялся, что до ручательства дело может не дойти. Феликс Эдмундович имел возможность принять нас лишь на следующий день, то есть сегодня, а за это время с тобой, Дмитрий, могло произойти всё, что угодно. В общем, я себе места не находил, а тут ещё Катерина позвонила и попросила приехать к ней на дачу. Она хуже Пинкертона! Сразу поняла, что у меня что-то случилось, и мне весь вечер пришлось выкручиваться. Не мог же я ей сказать, что ты сидишь в Бутырке, и тебя того гляди расстреляют как врага революции! Утром я вернулся в Москву, и мы с Берманом отправились к Дзержинскому, но того не оказалось на месте, и нас встретил его секретарь Ксенофонтов30. Этот тип всячески пытался нас выставить, так что Якову Александровичу пришлось ему недвусмысленно намекнуть, что отсутствие должного уважения к председателю Московского революционного трибунала по меньшей мере недальновидно. Ксенофонтов экивок понял, но ещё долго выкаблучивался и, лишь убедившись, что мы не уйдем, пока не выясним своего вопроса, соизволил-таки запросить о тебе в Бутырской тюрьме. И тут выяснилось, что тебя несколько часов назад освободили.
– Так кто же приказал меня освободить? – спросил Руднев.
– Не знаю, – пожал плечами Никитин. – Ксенофонтов заявил, что не в курсе, а в Бутырке сказали, что не уполномочены разглашать эту информацию. В конце концов, Дмитрий, какая теперь разница? Радуйся, что всё благополучно закончилось!
Дмитрий Николаевич несколько секунд молча смотрел на своего университетского товарища, а потом взорвался:
– Радоваться?! – заорал он. – Ты предлагаешь мне радоваться?! Может, мне ещё из благодарности в ноги кинуться твоим ВЧК и ревтрибуналу?! Меня, ни в чём не повинного человека, в карцер заперли! И я должен теперь радоваться?!
Арсений Акимович потупился и принялся суетливо перебирать руками.
– Дмитрий, я всё понимаю… – начал он, но Руднев его перебил.
– Ни черта ты не понимаешь! Ты не можешь понять! Не можешь!
– Дмитрий Николаевич, Арсений Акимович не виноват в ваших злоключениях, – попытался вмешаться Белецкий, который до того безмолвно и неподвижно, словно статуя, подпирал подоконник.
– Молчи, Белецкий! – гаркнул на него Руднев. – Молчи!.. А ты, Арсений, раз ты всё понимаешь, объясни мне, что такого плохого я сделал твоему пролетариату? Что?! Почему вдруг вы – большевики – натравили на меня озверелых мужиков, убедив их, что я и подобные мне во все времена были причиной их бед и горестей?! Мои предки ещё со времён Рюриковичей служили России, не жалея живота своего! Мой прапрадед-генерал на Бородинском поле голову сложил вместе с простыми солдатами. Прадед на стенах Баязета ноги лишился. Дед в Инкерманском сражении артиллерией командовал. Отец Алтайские земли изучал и сгинул в экспедиции. Все они во славу отечества жизнь свою прожили! Так за что же вы их теперь проклинаете?! А меня за что, Арсений? За то, что картины писал? Или за то, что помогал ловить преступников?! Бог свидетель, ни душегубов, ни жертв я никогда по сословиям не делил! Так в чём же моё преступление перед народом, перед вашей советской властью, будь она проклята?!
Никитин не отвечал. Он смотрел в сторону, кусая губы и нервно ломая пальцы.
Белецкий тоже молчал, глядя на Дмитрия Николаевича со страдальческим сочувствием, и по его стоическому лицу то и дело пробегала судорога.
А Руднев продолжал выкрикивать всё то, что в нём наболело, что мучило его все эти страшные месяцы, начиная с рокового октября, и что надорвало его за несколько жутких последних дней. Он понимал, что срывается в истерику, но сдержаться не мог, и от этого ему становилось ещё хуже. Он чувствовал себя надломленным, обессиленным, больным.
– Что же ты молчишь, Арсений? Отвечай! Где твоё красноречие?! Или вы, большевики, только на митингах лозунги провозглашать умеете перед чернью неграмотной? А так-то вам и сказать нечего?! Потому что учинённому вами беспределу и беззаконию оправданий нет и быть не может!..
– Дмитрий, ты несправедлив! – наконец тихо произнёс Никитин. – Ты всё однобоко выставил, потому что в тебе обида говорит…
– А что ж во мне ещё говорить-то может?! Что, кроме обиды и злости безмерной, может быть, когда в моём доме, из которого меня выставили, бесчинствуют твои красные комиссары? Когда какие-то упыри с мандатами меня без всяких объяснений допрашивают с пристрастием, а потом к мазурикам в камеру швыряют… Да ты сам-то, Арсений, не боишься того, во что вы страну превратили? Голод! Разруха! Брат на брата идёт! Ни закона, ни совести! Всякая сволочь с красной лентой может в любой момент у любого человека жизнь отнять! Ты что же думаешь, Арсений, когда эти твои немытые товарищи всех нас, бывших, перестреляют, они угомоняться? Не-ет! Нет, дружище! Они возьмутся за тебя и твоих интеллигентных революционных соратников! Потому что ты, по их представлениям, тоже буржуй, раз университет закончил и очки носишь!
Ярость в Дмитрии Николаевиче начала угасать, и теперь он уже не имел потребности упрекать Никитина, но отчего-то желал спорить с ним. Впервые для себя спорить о непонятной и неприемлемой для него, Руднева, идеологии, внезапно перевернувшей, перекроившей и подчинившей себе мир. Арсений Акимович чутко уловил эту перемену настроения своего друга и подхватил дискуссию, но не столько из-за того, что и сам хотел её, сколько из желания дать Рудневу возможность выговориться до конца и тем облегчить душевную боль.
– То, о чём ты сказал, Дмитрий, болезни переходного периода, – произнёс он спокойно и уверенно. – Сейчас много трудностей и перегибов много, но пройдёт время, и всё наладится. Восстановится порядок, поднимутся экономика и сельское хозяйство, наука и техника выйдут на новую высоту, люди, все до единого, станут образованными и высокоморальными. Это не сразу, конечно, случится. Мы-то с тобой, может, и не доживём, но наши дети и внуки будут жить в другом мире. В мире справедливости, социальных свобод и равенства. В мире, где нет угнетателей и угнетённых, где учитывается интерес каждого индивидуума, потому что у всякого человека окажется возможность влиять на правила и законы этого мира.
– Арсений, это утопия! Нельзя учесть интересы каждого!
– Ты не веришь в демократию!
– Не верю! Да что там «не верю»! Я наверняка знаю, что на сто человек лишь трое или, дай Бог, пятеро имеют тот уровень интеллекта, нравственности и воли, который необходим для управления не то что государством, но хотя бы горсткой людей. А демократия твоя – это когда оставшиеся девяносто пять или девяносто семь балбесов станут им диктовать свои представления.
– Но согласись все же, Дмитрий, что всякий человек лучше знает, что ему для счастья нужно!
Руднев язвительно рассмеялся.
– Ещё бы! В плане счастья-то, конечно, всякий за себя решить может! Только всегда ли во благо его счастье сложится? Я вот, когда мальчонкой был, очень яблоки незрелые любил, а Белецкий – тиран и деспот – есть их мне, понятное дело, запрещал. Один раз я его наставлений слушать не стал и, реализуя свое законное право на счастье, наелся зеленух так, что потом три дня животом маялся, а угнетатель мой меня черничным киселём да желудочной микстурой отпаивал.
– Революция – не яблоки, а большевики – не дети малые! – упрямо возразил Никитин, воинственно сверкнув очками.
– То-то и оно, что не яблоки и не дети! И потому от деяний ваших Россию ещё не одно десятилетие корёжить будет! Вы, Арсений, открыли ящик Пандоры, дозволив «униженным и оскорблённым» свой порядок диктовать.
– А, по-твоему, Дмитрий, диктовать должны вы – аристократы и капиталисты? Ты правда считаешь, что запись в Бархатной книге или миллионный счёт в банке делает человека выше остальных?
– Я так не считаю! Равно, как не считаю, что пролетариат имеет право на диктатуру! В чём, скажи мне, Арсений, разница между тем строем, что был, и тем, что вы устроили? И тогда, и сейчас одних людей признают в большем праве, чем других. Только тогда имел место примат родового дворянства, а вы провозгласили главенство рабочего класса!
– Мы провозгласили главенство труда, равных возможностей и справедливого распределения материальных благ!
– Справедливого?! – взвился Руднев. – В тюрьме уголовникам, которых по какой-то неведомой мне причине приравнивают к трудовому народу, полагалось полфунта хлеба в день, а мне – четверть, хотя я честно несу трудовую повинность и являюсь служащим советского культпросвета! Это ты называешь «справедливостью»?
Никитин открыл было рот, очевидно, желая что-то возразить, но вдруг осёкся, снова потупил глаза и беспокойно заелозил, словно испытывая невероятную неловкость или затруднение.
– Что? – спросил Дмитрий Николаевич, сверля друга пристальным взглядом. – Что ты мне сказать хотел, Арсений?
Бывший московский студент и нынешний служащий наркомюста поднял на друга близорукий взгляд, вдруг показавшийся Рудневу испуганно кротким, и совсем не по-адвокатски запинаясь, ответил.
– Да я, собственно… Я про твою трудовую повинность… Ты, конечно, художник замечательный, и призвание в этом деле имеешь, но в нынешнее время иной твой талант куда больше нужен… Понимаешь?.. Ты ведь сыщик от Бога!
Руднев оборвал Никитина нетерпеливым жестом.
– Арсений, не юли! Говори же, что у тебя случилось? Ты ведь мне чего-то важного не досказал, так?
Никитин окончательно смешался.
– Ты, Дмитрий, только не подумай, что я из какой корысти за тебя хлопотал!.. Я лишь вчера узнал… От Катерины… Она меня потому и просила приехать… У нас там, в Зубалове, странные вещи творятся…
Договорить Арсений Акимович не успел. В дверь Пречистенского флигеля позвонили долгим, нетерпеливым звонком.
Белецкий, захолонувший в душе и оттого двигающийся как-то неестественно угловато, словно ожившая статуя, отпер дверь.
В гостиную вошёл рослый молодой человек в военной форме и красной повязкой на руке.
– Вы Дмитрий Николаевич Руднев? – басовито спросил он, вперив в хозяина дома прямой уверенный взгляд.
– Да, я, – выдохнул Руднев, чувствуя внутри тоскливую сосущую пустоту.
Армейский протянул Дмитрию Николаевичу запечатанный конверт без подписи и приказал:
– Ознакомитесь!
Руднев машинально взял конверт, распечатал и прочёл: «Гр. Рудневу Д.Н. лично в руки. Приказываю явиться завтра к девяти часам утра ко мне на Лубянку. Нач. особ. секр. отд. ВЧК Горбылёв», ниже под машинописными строчками от руки было начертано: «Нам нужна ваша помощь, товарищ Руднев», и стояла подпись «Александр Фёдорович Горбылёв».
Дмитрию Николаевичу потребовалось не меньше минуты, чтобы, стряхнув с себя липкий страх, опутавший его словно паутина при звуке дверного звонка, осмыслить прочитанное.
– Вам всё ясно, гражданин Руднев? – отчеканил вестовой.
– А если я не приду? – неожиданно даже для самого себя спросил Руднев.
Армейский поднял брови, отчего лоб его пересекло несколько глубоких ассиметричных морщин, придавших ему вид актёра трагикомического жанра.
– Вы придёте, – размеренно, чуть не по слогам, ответил он и вышел, не дожидаясь, что его станут провожать.
Повисшую в гостиной тишину нарушил четкий и деловитый голос Белецкого:
– Савушкин достал для нас с вами, Дмитрий Николаевич, два паспорта, а Никифор приготовил два чемодана с самым необходимым. Если мы поторопимся, то успеем сесть на вечерний поезд до Харькова.
Руднев взглянул на друга так, будто бы тот вдруг заговорил с ним по-китайски, потом тяжело вздохнул, энергично потёр лицо, как это делает человек, отгоняющий сон или наваждение.
– Сегодняшний поезд на Харьков уедет без нас, – заявил он и добавил с невесёлой усмешкой. – Но паспорта и чемоданы держи наготове.
Потом он повернулся к Никитину и устало спросил:
– Что там у вас на даче стряслось?
Арсений Акимович, которого появление вестового из ВЧК потрясло не меньше всех остальных, не сразу смог собраться с мыслями. Он снял очки, надел, снова снял и принялся протирать их платком с таким остервенением, словно намеревался измельчить стекло в порошок.
– Наверно тебе, Дмитрий, сейчас не до того… – пробормотал он извиняющимся тоном.
– Да не мямли ты! – раздражённо оборвал его Руднев. – Рассказывай давай!
– Я толком и не знаю, что рассказать… – Никитин наконец оставил в покое свои очки и переключился на тисканье носового платка. – Я хотел тебя просить подъехать и на месте разобраться…
– Так что случилось-то?
– Может, и ничего не случилось, – вздохнул Арсений Акимович. – Может, всем только показалось… Понимаешь, Дмитрий, нашим соседом по даче является некто Христофор Георгиевич Дульский, старый революционер-народник, ещё с Чернышевским в Нерчинске дружбу водил. Ему глубоко за восемьдесят, но старик он умом крепкий и интересный очень даже, при этом абсолютно одинокий. Катерина с ним сдружилась. Ну, знаешь, как бывает, старики к молодым милым женщинам благородный и нежный интерес питают. Так и тут. Катюша к нему ежедневно захаживает. Они чай пьют, разговаривают, он ей про свою молодость рассказывает. И вот третьего дня пришла она к нему, как обычно, а он какой-то сам не свой. Катерина даже испугалась, что старик захворал, но тот говорит, нет, мол, всё хорошо. Катюша волновать Христофора Георгиевича побоялась и потому с вопросами приставать не стала, но, уходя, зашла к его экономке – бабе на редкость склочной и зловредной – и попросила присмотреть за Дульским повнимательнее, а в случае чего, сразу слать за доктором и за ней. Кухарка выслушала Екатерину и ехидно так высказалась в том смысле, что бывают же такие бесстыжие люди, что доверчивых стариков обманывать не гнушаются, а потом ещё из себя заботу корчат. Ты Катерину знаешь, она у меня боевая, спуску никому не даст. В общем, припёрла она экономку к стенке и потребовала объяснений. Выяснилось, что случилось происшествие, не иначе как криминального характера: Христофор Георгиевич утром обнаружил, что вскрыт его швейцарский несгораемый шкаф с сейфовым замком.
– Старик в сейфе ценности хранил? – перебил Руднев.
– Да какие там у Христофора Георгиевича ценности?! Разве что книги, да и те он почти все для нужд школы передал. Дульский на партийную пенсию живёт! Ему валенки по специальной разнарядке выдали, а так в дранных башмаках ползимы проходил.
– Зачем ему тогда несгораемый шкаф, да ещё и с сейфовым замком?
– Он там свои мемуары держит, – улыбнулся Никитин. – Говорит, что по его запискам всю историю русской революции проследить можно. Считает это своим наследием для будущих поколений.
– Ясно, – протянул Дмитрий Николаевич. – Раз в сейфе ни денег, ни драгоценностей, милиция не очень-то усердствовала?
– А милиции и не было. Вызывать её Дульский наотрез отказался, хотя кухарка, по её словам, очень его на то уговаривала. Кабы к ним из органов пришли, заявила гнусная тётка, она бы уж им рассказала, что последней в комнату к старику заходила Катерина и в шкафах там копалась.
– А она действительно заходила? – снова задал вопрос Руднев.
– Да! И в шкаф действительно лазила. Дульский ей накануне вечером рассказывал про то, как в эмиграции закрутил роман с американской суфражисткой, и фотографии всякие разные из тех времён показывал, а потом попросил Катюшу отнести альбом в его комнату и убрать в шкаф. Кухарка тогда её, наверное, и увидела… Намёки экономки, понятное дело, Катерину возмутили до крайности, и она хотела тут же пойти к Христофору Георгиевичу и настоять на вызове милиции, но тут старик сам к ним на кухню зашёл и потребовал прекратить всякие бредовые рассуждения о взломанном сейфе. Дескать, это он сам забыл его закрыть. Однако Катерина в его объяснения не поверила.
– Почему? – удивился Руднев. – Все люди… ну, кроме Белецкого… иногда что-нибудь забывают! А старик, разменявший девятый десяток, и подавно имеет право на подобную небрежность.
– Я Катюше тоже так сказал, когда к ней приехал, а потом сам засомневался, после того как у Христофора Георгиевича ночью сердечный приступ случился.
– Жив стрик?
– Жив и даже в больницу ехать отказался… Я переговорил с врачом, который к нему приезжал, и тот сказал, что сердце у Дульского не в пример некоторым сорокалетним, и что причиной приступа, по его мнению, являлось сильное эмоциональное потрясение.
Дмитрий Николаевич состроил скептическую мину.
– Ну, знаешь, это не аргумент! Мало ли что твоего Дульского потрясти могло! Может, он как раз от того и расстроился, что его память подвела. Понял, что стареет, вот его и подкосило! – Никитин шутке Дмитрия Николаевича даже не улыбнулся, и тот перешёл на серьёзный лад. – Арсений, нет ничего странного в том, что старику, которому за восемьдесят, сердце прихватило, и в том, что он шкаф с мемуарами забыл закрыть, тоже.
– Согласен, – упрямо набычился Никитин, – по отдельности все эти события являются вполне себе возможными. Но так, чтобы всё разом! Подозрительно это! Да ещё и кухарка со своими намёками гадкими! Дмитрий, прошу тебя, помоги ты с этим разобраться! Если не было там ничего криминального, слава Богу! А вдруг всё-таки что-то нечисто! Может, Дульского подлая кухарка обворовывает!
Дмитрий Николаевич покачал головой.
– Арсений, как я, по-твоему, буду разбираться в деле, которого по сути и нет вовсе? Старик о пропаже своих мемуаров не заявлял, да и взлом он отрицает. Даже если он что-то скрывает и кого-то покрывает, я не могу против его воли начать дознание! И вообще, если я к нему приду и объявлю о ваших с Екатериной Афанасьевной подозрениях, у него не то что сердце заболит, его кондрашка хватит.
Несмотря на здравость приводимых Рудневым доводов, Арсений Акимович сдаваться не собирался.
– Дмитрий, если ты не приедешь, я уверен, Катерина свое расследование затеет! Ты её характер знаешь, её не урезонить. Я не хочу, чтобы она угодила в неприятности! А тебе она поверит. Если ты скажешь, что не было никакого взлома, она успокоится.
Руднев поднял руки, давая понять, что сдаётся.
– Исключительно ради Екатерины Афанасьевны! – заявил он, а потом помрачнел и добавил. – Только сперва с товарищами из ЧК разберусь… или они со мной.