Терентьев крепко затаил обиду, но и тут стерпел, и остался в уголовном розыске. Он внёс предложение о создании, вернее, о восстановлении сыскного архива и криминалистической лаборатории и, получив разрешение, сам, практически в одиночку занялся этим делом. Ему как могли помогали старые коллеги, особенно Савушкин, но оперативникам объективно не хватало времени на бумажную и научную работу, слишком уж неспокойно было в пролетарской Москве.
Настасья Варфоломеевна степенно прошествовала на кухню и важно водрузила на стол свою корзину.
– Видал? – сердито спросила она Никифора, аккуратно выкладывавшего у печи стопку порубленных в размер слегка подгнивших досок. – Опять нехристи эти новую портянку растянули. Голозадые ходят! Рубахи – что рубище, а на агитацию свою полотна́ не жалеют!.. Эка, дрова-то какие хорошие! Откудово?
– Оттудово! – передразнил кухарку Никифор, он был очень горд своей добычей, но не считал нужным это демонстрировать и потому разговор вёл с напускным грубоватым безразличием. – Дворник из Варваринского дома шепнул, что у них чердак разбирают, вот я и подсуетился.
– Чегой-то он с тобой вдруг разоткровенничался? – насупилась Настасья Варфоломеевна. – Небось, не за красивые глаза?
Никифор буркнул в ответ что-то невразумительное, но кухарка не отставала.
– Неужто ты ему водку отдал?! – всплеснула она мощными руками, догадавшись наконец о природе лояльности дворника.
– Мне Фридрих Карлович дозволение дал! – поспешил оправдаться Никифор. – И верно оно! Холода ещё будут. Как без дров-то?
– То-то и оно, что ещё холода! А вдруг кто простудится? Чем лечиться? Вон, у самого о прошлую неделю зуб болел!.. Я как раз хотела настойку поставить. Даже мёдом разжилась!
С этими словами Настасья Варфоломеевна выудила из недр корзины покрытую обрывком газеты и перехваченную грубой ниткой цветастую чашку с отколотой ручкой, шумно понюхала и протянула Никифору.
– Хорош! Липовый! – сказала она.
Но мужчину куда больше заинтересовал запах завернутого в тряпицу шмата сала, также обнаружившегося в корзине.
– Тута вот ещё картошечка, – хвасталась Настасья Варфроломеевна, – с сальцем пожарю… И пшёнка. Можно будет суп наладить с консервой из пайка, что Дмитрию Николаевичу в начале месяца выдали.
В этот момент на кухню вошла Клавдия с ведром и тряпкой в руках. Пристроив свой инвентарь в углу и помыв руки, девушка оживлённо присоединилась к обсуждению трофеев Настасьи Варфоломеены и планированию меню.
– А Фридрих Карлович вчера тоже две банки принёс, – радостно сообщила она. – Там еда иностранная! Сардины масленые, рыба, стало быть, такая, и компот из ананаса. Я спросила Фридриха Карловича, а как, говорю, ананасы растут? На каких деревьях? А он сказал, что это трава. На картинке на наш клевер похоже, тока с хохолком и больно уж большой. Я так думаю, это оттого, что он из Африки.
– Не из Африки, а из Америки, – со значением поправил Никифор. – Будет тебе тараторить-то, Клавка! Коли прибралась ужо, помогай картошку чистить.
– Не, дядя Никифор! – возразила Клавдия. – С картошкой ты давай сам помогай, а мне Белецкий велел в редакцию его корректуры отнести.
Девушка юркнула к себе и через пару минут выскочила оттуда, застёгивая на ходу пальтишко и кокетливо поправляя видавшую виды шляпку с темно-зелёной лентой и пучком примятых перьев того же колера.
– К матросу свому побежала, – недовольно проворчал Никифор вслед выскользнувшей за дверь Клавдии. – Небось видала в окно, как они там корячатся. Ох, следила бы ты за ней лучше, Настасья! Чего от пролетариев-то этих ожидать!
Никифор с Настасьей Варфоломеевной ещё немного посудачили, сойдясь на том, что ничего хорошего, разумеется, от революционной матросни ожидать не приходится, но что и девица – не синица, в клетку не посадишь, да и матрос Муромов, по всему, так вроде парень неплохой, хотя и политически подкованный.
Болтовню прервало появление Белецкого, вернувшегося из той самой редакции, куда умчалась якобы по чрезвычайной необходимости влюблённая Клавдия. Он выслушал отчёт о дровах и провизии с несвойственной для него рассеянностью, так что Настасья Варфоломеевна даже снова заволновалась об отданной дворнику водке, решив, что Белецкий не иначе как захворал. Однако тот был вполне здоров, а его нынешнее равнодушие к хозяйственным вопросам объяснялось тревожными известиями, которые он почерпал от дежурного репортёра и которые его очень обеспокоили.
Торопясь поделиться новостями с Дмитрием Николаевичем, Белецкий поднялся на второй этаж, постучал в дверь мастерской и, войдя, несколько опешил. Причиной его удивления, если не сказать, что ступора, являлась картина, над которой в это самое время самозабвенно трудился Руднев.
– Что это? – спросил Белецкий, отойдя от первого впечатления.
– Афиша для Горьковского «Дна»3, – объяснил Дмитрий Николаевич, придирчиво поправляя какие-то одному ему видимые детали.
– А я почему-то подумал о Боттичелли и его «Карте Ада»4 …
– Правильно подумал. Версальский заменил Луку на Вергилия5.
– А вот эти лошади на задних ногах тут причём? Они что, портрет Троцкого несут?
– Именно. Только это не лошади, а гуигнгнмы. А это еху6, – Дмитрий Николаевич указал кистью на мерзопакостных человечков, один из которых, самый противный, имел карикатурное, но очевидное сходство с Ллойд-Джорджем7. – Толбухин хочет посвятить эту постановку английскому пролетариату, чтобы поддержать забастовку портлендских докеров.
Хотя Белецкий, в отличии от своего друга, не был глух к новаторскому искусству, комментариев к идее руководителей театра имени II Всероссийского съезда Советов найти не смог, и, отвлёкшись от сюрреалистичной афиши, принялся рассказывать свои невесёлые новости.
– Вчера в Москве, – начал он, по своей извечной привычке усаживаясь на подоконник, – разом арестовали двадцать с лишним человек якобы по делу о поджогах хлебных эшелонов. Но наш репортёр – он ещё с девятисотого криминальную хронику вёл – шепнул мне, что все арестованные либо бывшие информаторы, либо таковыми считаются, но так или иначе в своё время имели отношение к сети доносителей охранки или сыскной полиции.
– Откуда твой репортёр это знает? – насторожился Руднев. – Он что, умудрился обзавестись источниками в ВЧК?
– Нет, конечно! Он человек рисковый, но не идиот. Говорит, что узнал обо всём от бывшего стукача-блатокая8, который нынче складом армейского обмундирования заведует и, понятное дело, сам боится попасть к комиссарам. Амбарщик этот по старой памяти попросил хроникёра разузнать подробности: не пора ли товарищу бывшему фигарису9 собирать чемодан и бежать из Москвы куда глаза глядят. В общем, репортёр решил, что стоит меня предупредить. Он немного в курсе нашего с вами послужного списка.
Дмитрий Николаевич отложил кисти и принялся скипидаром оттирать с пальцев краску. Правую его руку уродовали шрамы от ожогов, полученные в семнадцать лет. Именно из-за них, а вовсе не из-за старорежимного пижонства, как предположил комиссар Балыба, Руднев постоянно носил перчатку, которую старался никогда не снимать на людях, даже если это были те, для кого его увечье не являлось секретом. Однако, рисуя в одиночестве, руку он обнажал, чтобы лучше чувствовать кисть и карандаш.
– Нужно Анатолию Витальевичу сообщить, – проговорил он с тревогой. – Если и впрямь взялись за бывших информаторов, к нему наверняка явятся за его картотекой.
– Я забегал к Анатолию Витальевичу домой, но его там не оказалось, только Нерон меня облаял. К Савушкиным зашёл, попросил Таисию Васильевну передать мужу, что ищу его или Терентьева.
Белецкий вздохнул. Те времена, когда они с Рудневым безо всяких вопросов приходили в контору в Гнездниковском, и дежурный, отдавая честь, тянулся перед ними во фрунт, безвозвратно канули в Лету. Теперь для них – буржуйских недобитков – следовало сторониться любых правоохранительных учреждений.
Да что там визит в Гнездниковский! Раньше можно было позвонить по телефону, а теперь разве что послать с запиской легкомысленную Клавдию.
Мысль о Клавдии по логичной траектории свернула в сторону le brave marin (фр. бравого матроса) и упёрлась внутренним взором в кумачовый транспарант над парадной дверью Пречистенского особняка.
– Дмитрий Николаевич, вы видели, что на доме новую вывеску приколотили?
– Не видел, но Никифор мне сказал, что там полдня молотками стучали. Что же там теперь?
– ОТАГКУЛЬТиБОРАНРПР, – на одном дыхании ответствовал Белецкий.
– Это что, по-арабски? Посольство Багдадского революционно-скотоводческого крестьянства?
– Нет, Дмитрий Николаевич. Смею предположить, что это значит: «Отдел агитационной культуры и борьбы с антиреволюционной пропагандой». Опасаюсь, как бы они не решили проверить вашу мастерскую на политкорректность.
Руднев указал на мольберт.
– Белецкий, у меня тут лошади крестным ходом со светлым ликом Льва Давидовича изгоняют нечистый дух англо-саксонского империализма. Куда уж политкорректнее?!
Белецкий скрестил руки на груди и строго кивнул на огромное незавершённое полотно, занимавшее едва ли не всю торцевую стену мастерской. На этой картине рыцарь в ангельски-белоснежных латах из последних сил пытался одолеть прекрасного в своей дьявольской мощи и золотой чешуе огнедышащего дракона.
– Давайте уберем её, Дмитрий Николаевич, – без особой надежды в голосе предложил Белецкий.
– Нет! Ни за что! – упрямо тряхнул головой Руднев. – Пошли лучше, попробуем всё-таки найти Анатолия Витальевича.
Однако ни Терентьева, ни Савушкина друзьям отыскать так и не удалось.
Как выяснилось, Савелий Галактионович с самого утра пропадал в Даниловкой слободе, где накануне устраивали облаву на банду Сабана. Облава провалилась, и бандиты ушли. Сыщикам повезло схватить лишь нескольких подручных и обнаружить незначительный схрон награбленного налётчиками добра. И вот теперь сотрудник уголовного розыска Савушкин с товарищами пытались установить, кто предупредил Сабана, и куда банда могла скрыться на этот раз.
Местоположение же Анатолия Витальевича, как это часто случалось в последнее время, и вовсе оказалось никому не известно. Бывший коллежский советник после ранения сделался нелюдим и мало кого посвящал в свои дела, сводившиеся преимущественно к поиску людей, биография которых имела писанные тюремными канцеляристами главы. Старорежимный сыщик вёл с бывшими уголовниками доверительные беседы и составлял по ним морфологические и этологические описания нынешнего криминального мира.
Руднев с Белецким сунули под дверь квартиры Анатолия Витальевича записку с невинным приглашением повидаться при первой возможности и вернулись к себе на Пречистенку, где Дмитрию Николаевичу было необходимо дорисовать афишу, а Белецкому вычитать статью какого-то товарища Ю.Б. Красного о значении поэзии Маяковского в формировании политического самосознания сельскохозяйственного пролетариата Средней Азии.
Около десяти вечера друзья пили в гостиной чай с пайковыми сухарями и колотым рафинадом, невесть как добытым Белецким. Остальные обитатели флигеля уже спали. Электричества опять не было – к его регулярному отключению все уже давно привыкли – и гостиную освещал неровный мягкий свет стеариновых свечей. Тратить керосин на лампу было бы неоправданной роскошью.
Белецкий уткнулся в книгу, а Руднев рассеянно рисовал в лежавшем перед ним альбоме. Из-под умелой руки на белом листе возникали увитые цветами обнаженные женские фигуры в грациозных танцующих позах, наводящие на мысли о вакханках или одалисках.
Внезапно раздавшийся от входной двери грохот заставил друзей вскочить и кинуться в прихожую. Кто-то нестройно, но настойчиво колотил в дверь.
Белецкий напряжённо спросил: «Кто?», ответа не получил и, подчинившись кивку Руднева, отпер. Дверь тут же распахнулась под очередным крепким ударом, и в полутёмную прихожую буквально ввалился бывший помощник начальника Московской сыскной полиции.
Терентьев был в стельку пьян. Его крепкое приземистое тело с трудом удерживало равновесие, а мутный взгляд тупо блуждал по лицам друзей, кажется, утратив всякую сноровку, необходимую для того, чтобы хоть на чём-то сосредоточиться.
Потеряв дар речи, Руднев с Белецким ошарашено смотрели на Анатолия Витальевича. Им случалось видеть его и в горе, и в радости, и в болезни, и во хмелю, но никогда до этого дня не приходилось им наблюдать своего друга в таком безобразном состоянии.
Меж тем бывший коллежский советник кое-как исхитрился зафиксировать себя в более-менее вертикальном положении, кривым зигзагом прошёл в гостиную и плюхнулся на стул, навалясь мощной грудью на стол для устойчивости.
– Д-добрый веч-чер, г-господа! – заплетающимся языком поприветствовал он прошедших за ним в гробовом молчании друзей. – Вот… Реш-шил зайти на ог-гонёк…
Руднев с Белецким продолжали молчать. Им было очевидно, что Терентьев вряд ли что-либо соображает, и что его способность к разговору – вопрос лишь нескольких минут. Впрочем, бывший чиновник сыскной полиции был человеком крепким и продолжал, вопреки ожиданиям, сопротивляться оглушающей силе алкоголя, которой более хилому пьянчуге, без сомнения, уже хватило бы, чтобы свалиться замертво.
– Вы спросите, почему я amusant que la normale (фр. веселее обычного)? – вопросил Терентьев буквально-таки со мхатовской интонацией, перемежая русскую речь отвратительным французским. – Объясню! J' ai fini mon travail! (фр. Я закончил работу!) Да! Г-господа!.. Я, как строитель Коринафа10, очередной раз вт-тащил свой камень на гору… Втащил, и пуф-ф!.. Voilà! (фр. Вот!) Этот чёртов монолит опять валяется в бескрайнем российском… Рardonnez-moi! (фр. Простите!) … в пролетарском болоте… – Анатолий Витальевич выразительно простёр руки над столом, наглядно демонстрируя необъятные просторы упоминаемого им болота. – Но я рад!.. Рад этому, г-господа!.. Потому-что наконец понял, какой я дурак!
На последней фразе в глазах бывшего коллежского советника неожиданно вспыхнула искра сознания, а голос его окреп. Несколько мгновений он смотрел на друзей, кажется, и сам дивясь тому, что видит их перед собой.
– Господи, зачем же я так нарезался? – слабо, но практически трезво спросил он.
Глаза Анатолия Витальевича закатились, и он в пьяном беспамятстве начал сползать под стол. Белецкий подхватил его под мышки и удержал.
– Я отвезу его домой, Дмитрий Николаевич, и побуду с ним, пока он не придёт в себя, – вызвался Белецкий.
– Нет! – возразил Руднев. – Пусть остаётся у нас.
– Боюсь, утром Анатолию Витальевичу будет неловко вспоминать о произошедшем.
– Переживёт! Я куда больше боюсь, что, проспавшись, он может натворить неизвестно каких дел. Неслучайно он нам тут про Сизифа вещал. Уложим его у тебя, чтобы на второй этаж не тащить, а ты переночуешь в моем кабинете.
– Если вы опасаетесь, что Анатолия Витальевича потянет на опрометчивые подвиги, я лучше расположусь в гостиной и покараулю.
Беспокойство друзей, впрочем, оказалось напрасным. Анатолий Витальевич оправился лишь к утру. Имея вид больной и помятый, он появился в гостиной, когда Руднев с Белецким там завтракали. Одной рукой бывший коллежский советник мученически держался за голову, а второй, спасаясь от озноба, пытался поглубже запахнуть на себе стёганый халат Белецкого, но шлафрок был ему настолько же узок в плечах, насколько и долог в росте.
Не говоря ни слова, Анатолий Витальевич тяжело опустился на стул и с глухим стоном уткнулся лбом в сцепленные в кулак руки. Посидев так с минуту, он наконец поднял на друзей глаза.
– Я ничего не помню, господа, – сокрушённо признался он. – Простите!.. Надеюсь, я не очень чудил?
– Да нет, вполне умеренно, – с ободряющей улыбкой утешил Руднев. – Вы, Анатолий Витальевич, поведали нам о сложностях трудовой повинности царя Сизифа в условиях среднерусского ландшафта.
– Сизиф? – обалдело переспросил Терентьев. – Какой Сизиф?.. А-а!.. О, Го-осподи!
Он снова уткнулся головой в руки и страдальчески застонал.
Белецкий поставил перед Терентьев стакан с чаем и положил две таблетки.
– Завтрак, Анатолий Витальевич, я вам не предлагаю, а вот чая выпейте, – настоятельно велел он. – Чай отличный, настоящий китайский и с сахаром. И пирамидон примите.
Бывший помощник начальника московского сыска благодарно кивнул и жадно отпил половину стакана, а после, поморщившись, проглотил пилюли.
– Знаете, с кем я пьянствовал? – спросил он, делая ещё один мощный глоток.
– Нет, но надеемся, что, по крайней мере, вы не в одиночестве напивались! – невесело хмыкнул в ответ Руднев.
– Меня от своих щедрот угощал Клим Захаров11. Помните кабатчика с Хитровки?
– Того, что десять пудов весит?
– Он самый, Дмитрий Николаевич! Он самый!
– Вы что, к нему на Хитровку заявились? – нахмурился Белецкий и подлил Терентьеву ещё чая. – Вам, Анатолий Витальевич, месяца в больнице мало показалось?
– А-а! – бывший коллежский советник с отчаянием махнул рукой. – Подумал, что уж там… Приду в крысятник, положу напоследок сволочи сколько получится… Вроде, тогда со смыслом конец будет… Какой сыскарю положен… Всё лучше, чем меня пролетарии за здорово живёшь у стенки шлёпнут… Пришёл, значит, а Клим со своей хевро́й12 ко мне с таким уважением… Ваше высокоблагородие, говорят, не побрезгуйте! Выпейте с нами за старые времена!.. Представляете?! «Ваше высокоблагородие»!
Терентьев стукнул по столу кулаком и издал горлом надтреснутый хрипловатый звук – не то смех, не то рыдание – но вспышка эмоций в нём тут же перегорела, вновь обратясь в похмельное уныние.
– В общем, господа, я там у них весь вечер пил. Отродясь столько водки на душу не принимал! А как совсем в зюзю нализался, Клим велел меня в пролётку грузить и к вам на Пречистенку везти. Последнее, что помню, как в дверь к вам стучу.
На несколько минут в гостиной повисло тягостное молчание, в котором Терентьев допивал второй стакан чая, а друзья смотрели на него в беспомощном сочувствии. Наконец Анатолий Витальевич снова заговорил. Теперь уже речь его звучала спокойней и не так горько.
– Я решил уехать, господа. Не откладывая.
Руднев с Белецким вздрогнули.
– Куда? – натянуто спросил Дмитрий Николаевич.
– Пока на юг. В Киев. А оттуда, наверное, переберусь в Европу. В Париж. Мне ещё в феврале семнадцатого писал глава их сыскного дивизиона, предлагал место в славных рядах Сюртэ13. Не знаю, воспользуюсь ли я его любезностью, но в Совдепии точно не останусь! У меня уже и паспорт готов… И настоящий, и липовый…
Дмитрий Николаевич пристально и проникновенно посмотрел в лицо другу.
– Анатолий Витальевич, что случилось? – тихо спросил он.
Терентьев ответил не сразу.
– Чай у вас и вправду целебный, – пробурчал он, пододвигая Белецкому стакан за новой порцией. – Я уж и вкус такой забыл. В буфете только дрянь морковная, а в пайке не заварка, а труха… Да, господа, труха… И вся моя работа – тоже труха… Картотеку, что я заново собрал, вчера в конторе господа-чекисты изъяли. Все документы подчистую. Что? Куда? Зачем? Бог знает! Ничего не сказали, молча вынесли и всё. А ближе к вечеру ко мне домой заявились и обыск учинили. Врать не стану, вели себя вежливо. Вопросики всякие задавали про мою старую агентуру, да про нынешнею, а под конец намекнули так недвусмысленно, что, мол, если вам, гражданин бывший царский сатрап, хочется ещё небо покоптить, то деятельность свою вам следует прекратить. Потому как, дескать, из-за классовой несознательности и предвзятости я порочу имена их славных боевых товарищей.
– Ого! – протянул Белецкий. – Это ж чей хвост вы, Анатолий Витальевич, прищемили?
– А чёрт его знает! Я ведь, господа, политики не касался. Только уголовная клиентура: убийцы, налётчики, воры, фальшивомонетчики, фармазоны, сутенёры, скупщики, мошенники. Да какая уж теперь разница? Пусть господа-товарищи сами разбираются. Я им больше не помощник! Хватит с меня!
– Подождите, Анатолий Витальевич! – перебил Руднев. – Тут что-то не то! Странное совпадение выходит.
И друзья рассказали Терентьеву про аресты бывших информаторов. Тот слегка оживился.
– Если такая суета, – высказался он, – то я бы предположил, что дело посерьёзнее, чем просто замаранная на эксах репутация. Ну, или касается всё это кого-то из числа нынешних партийных вожаков.
– Может, ВЧК, наоборот, пытается не скрыть, а раскопать какую-то старую историю? – предположил Дмитрий Николаевич.
– Зачем бы они это стали делать? – пожал плечами Терентьев. – Все долги революция списала!
– Может, речь о каких ценностях, похищенных во всей этой кутерьме? – высказал свою идею Белецкий. – Их пытаются найти и вернуть государству.
– Есть ещё вариант, – продолжил рассуждать Руднев, – они могут искать кого-то по старым связям. Кого-то конкретного, кто, по их мнению, должен быть известен в криминальных кругах или числиться в вашем архиве.
– Повторю свой вопрос, зачем это нужно комиссарам?
– Не знаю, Анатолий Витальевич! Мало ли!
– А раз немало, что гадать! – интерес Терентьева к теме с каждой секундой заметно угасал. – Право, господа! Наплевать! Я так точно умываю руки!
Бывший помощник начальника Московской сыскной полиции снова появился на Пречистенке через три дня. На этот раз он был собран и аккуратен, даже как-то чрезмерно, как человек пытающийся убедить себя, что принятое им непростое решение является для него бесповоротным, и что никакое внутреннее волнение, никакие сомнения не властны над ним, но в глубине души опасающийся дать слабину, после которой у него уже не хватит ни сил, ни решимости что-либо предпринять.
Руднев и Белецкий всё поняли. Они не хотели усложнять неизбежный тягостный разговор и наполнять его излишнем драматизмом, поэтому поддерживали беседу о простых и обыденных вопросах, давая возможность Анатолию Витальевичу собраться с духом. Тот долго молчал, сосредоточено глядя на лежавшего у его ног пса – огромного немецкого дога, чёрного с белой манишкой, отзывавшегося на претенциозное имя «Нерон». Собака тоже не сводила с хозяина умных и грустных, как у всей собачей братии, глаз, иногда лишь отвлекаясь на прочих людей и выражая своё к ним внимание едва заметным движением навострённых ушей и ленивыми ударами мощного, как извозчичий кнут, хвоста.
– Завтра, – наконец тихо, но отчётливо произнес бывший коллежский советник. – Поезд в десять утра.
– Вы едете по своему паспорту? – спросил Руднев, изо всех сил стараясь, чтобы голос его звучал буднично.
– Нет. Выеду из Москвы по чужому, в Курске ещё раз сменю личину, а в Киев уже въеду самим собой… Я хотел просить вас, господа, чтобы вы не ходили меня провожать. Не стоит рисковать с легендой… Да и… Незачем всё это!
– Хорошо, – скупо кивнул Дмитрий Николаевич. – У вас есть деньги?
– На первое время хватит.
– А дальше?
– А дальше я не загадываю.
Дмитрий Николаевич, ничего не говоря, поднялся и ушёл к себе в мастерскую. Вернулся он оттуда с небольшим бумажным тубусом.
– Возьмите это, – сказал он, передавая Анатолию Витальевичу футляр.
Тот покрутил тубус в руке.
– Это что? Ваша картина?
– Да.
– Дмитрий Николаевич, голубчик! Ваши работы стоят половину моего годового жалования!
– Какое там жалование?! Нет его у вас, Анатолий Витальевич! – отмахнулся Руднев. – И работы мои сейчас ничего не стоят, по крайней мере здесь, в России. А в Париже, глядишь, вы сможете благодаря ей какое-то время продержаться на плаву. Вы ведь не возьмёте от меня ни денег, ни камней. Берите, прошу вас! Не отказывайтесь! Тем паче, что это особая работа. Она не в моём стиле, но…
Анатолий Витальевич открыл футляр, вынул из него скатанный холст и разложил на столе.
Работа и впрямь оказалась написанной в несвойственной Рудневу манере.
На полотне был изображён купающийся в золотых лучах вечернего солнца Пречистенский бульвар, пенный от бушующей сирени и трепещущий зелёными бликами молодой листвы. На фоне этого сияния виделись полупрозрачные, словно дым затухающего костра, фигуры прохожих, еда намеченные, но всё же живые, наполненные движением, стремлением, чувством. Среди всех этих фантомных абрисов в самом центре композиции резко выделялись три мужских силуэта и силуэт большой собаки, прорисованные глубоким чёрным цветом, настолько контрастно, что казалось, в этом месте полотно было прорвано, и сквозь образовавшуюся брешь проступала тьма непостижимой запредельной бездны.
Терентьев замер, потом предательски дрогнувшим голосом спросил, неловко пряча глаза и пытаясь украдкой утереть их.
– Вы, Дмитрий Николаевич, считаете, что я смогу её продать?
– Надеюсь, что сможете, если возникнет такая необходимость, – сухо ответил Руднев. – В остальном, пусть греет вам душу.
– Спасибо!
Бывший коллежский советник бережно свернул холст.
– Господа! – неожиданно вскинулся он. – Вам тоже нужно уезжать! Нечего вам тут высиживать! Я помогу вам с документами.
Всё это время безмолвно и неподвижно подпиравший подоконник Белецкий покосился на Руднева. Взгляд его красноречиво говорил, что, если он и не полностью был уверен в необходимости или неизбежности расставания с большевицкой Россией, разумность такого выбора им не подвергалась сомнению.
– Не поеду, – покачал головой Руднев.
– Но почему, Дмитрий Николаевич?
– Меня, Анатолий Витальевич, там никто не ждёт.
– Меня тоже!
– Вас ждёт шеф парижской криминальной полиции. Вы сами говорили.
– Руднев! Если так рассуждать, то вас там ждут ещё с большим нетерпением! Вы известный художник! Вы русский аристократ, в конце концов!
– И того и другого добра в Европе сейчас навалом!
– Ну а здесь-то что? Только вот не нужно про ностальгию и русские берёзки! Здесь для вас нет будущего!
– Березки ни при чём! Просто уж лучше я буду никому не нужен здесь, чем там, где и мне ничего не нужно! А будущее – материя эфемерная. Его и там может не быть. Здесь же у меня хотя бы было прошлое.
Бывший коллежский советник потупился. Он отчего вдруг почувствовал себя виноватым неизвестно за что и решил уж было уходить, но в последний момент вспомнил.
– Господа, чуть не забыл! Та история с моим архивом и арестами по старой агентуре. Если верно ваше, Дмитрий Николаевич, предположение о том, что комиссары ищут кого-то, то смею думать, они могут искать вот этого человека. Именно им я занимался последнее время.
Анатолий Витальевич выложил на стол простую ученическую тетрадь и пролистнул исписанные размашистым почерком страницы.
– Здесь всё, что о нём известно. Я восстановил для вас свои записи.
– Кто он? – спросил Руднев.
– О! Это редкое явление в криминальном мире России – профессиональный убийца. Его нанимали для очень серьёзных дел. Полиции или охранке ни разу не удалось не то что его поймать, даже его причастность к тем или иным преступлениям так и осталась под сомнением. Он своего рода легенда. Фантом! Человек-невидимка! Есть даже такое мнение, что его и вовсе не существует. Но я несколько раз натыкался на его след. И след этот был абсолютно реален, господа.