© Некрасова Е.И., 2019
© Горшенина А.А
© ООО «Издательство АСТ», 2019
Татьяне Новосёловой
На следующий день Павлов почувствовал укус вины, даже не укус, а так, жжение в области желудка. Ходил-бродил, жгло-пожёвывало. Ну и ладно. От чая или вина всё затихало. Думал, отпустит. Но неудобное чувство разрасталось внутри, как младенец, надувалось, оформлялось в настоящее, жизнеспособное. Стакан то и дело краснел до краёв, но обезболивал мало, чай и вовсе перестал помогать. На четвёртый день вина пульсировала, крутила внутренности Павлова, рвалась наружу. Она хотела, как и каждый созревший ребёнок, развиваться вне своего родителя, но быть рядом с ним, и заглядывать в глаза прохожим, рассказывать им правду на своём виноватом языке.
А что такого-то? Ну, пнул его пару раз, зачем – всем понятно. Во-первых, плохо учится, во-вторых, постоянно, щенок, перечит. Мать всё его защищает. А он, Павлов, между прочим, не кобель, что бы там эта дура ни брехала. Он уже года два не знакомился, с тех пор как одна украла у него всю зарплату. Полина нашла пустой конверт и такой вой тогда подняла, да и сам Павлов счастлив не был. Пёс с ними, с суками, – траты вперемешку с болезнями. На то он, в конце концов, и женился – чтобы своя была, домашняя – гарантированная.
Он, если на то пошло, не кобель, а пёс – сторожевой. На службе – на страже и дома – на страже. Сторожить надо не только покой, здоровье и имущество семьи, но и порядок в ней. Всё должно происходить по правилам. Согласно им он, Павлов, главный – и его команды должны исполняться. Сказал – жрать, значит, тут же должен нарисоваться ужин, а что холодильник пустой, так это не его забота. Сказал – спортом заниматься, значит, идёт сучонок в секцию.
Мучительно катал разные такие мысли Павлов в своей пегой голове сутки за сутками – оправдывался. Однажды ночью, не найдя другого выхода, вылезла вина из его живота длинным чёрным червём через подгнивший рот и свернулась тяжёлым клубком на груди. Утром, как только он проснулся на смену по стервозному будильнику, вина встрепенулась и хомутом легла на павловскую шею.
Он с трудом втиснулся в маленькую фанерную будку и принялся, как всегда, сторожить разноцветный отряд переоценённого железа. Район, где Павлов работал, был так себе, поэтому очень дорогие и совсем новые тачки дефицитствовали. Был джип майора полиции – короткой женщины с чужой грудью. Она материла мужа при детях и спала с кем-то служебным. Вторая значительная машина в вотчине Павлова принадлежала молодому хирургу. Тот равнодушно резал человеческую плоть, брал за это серьёзные подарки и нежно гладил тёплую кожу салона своего авто. Третий был восстановленный винтажный «жук». Павлов поначалу посмеивался над залатанным металлическим насекомым. Но потом, увидя, как важно влезает в него тучный и усатый человек в джинсах со специальными дырами, охранник машинку зауважал и принялся рьяно гонять кошек, отдыхающих на сложенных жёлтых крыльях.
Другие машины были скучные. Наши новые-беспонтовые или иностранцы – старые, заезженные, ввезённые полуконтрабандой, порезанные на органы, а потом кое-как склеенные. Все они были добыты полжизнью вкалывания, скандалов, истерик, разочарований – не купленной шубой жене, не подаренным на день рождения компьютером ребёнку, собственными растерянными за годы зубами. В будни их хмурые водители пробегали мимо Павлова, заводились и втискивались в агрессивное, воюще-рычащее стадо. Вечерами они, счастливые оттого, что выжили по пути домой, снова доверяли свои 400, 500, 800 тыс. рублей охраннику и ныряли в пивную бутылку. По выходным совершался программный выезд на дачу или за грибами. Павлов не видел в этой жизни ничего для себя нового, и поэтому зевал, затягивая мух в свою чёрную рифлёную пасть.
Но случались на его стоянке и интересные истории. Пару лет назад он как-то заметил в самом дальнем углу своего периметра непонятное оживление. Пошевелил носом и почуял сквозь запах отечественного бензина что-то от человека – срамное, физиологическое. Посеменил на место и увидел на заднем сиденье «Волги», принадлежащей тихому технику, два движущихся тела. Павлов решил не разгонять – как-никак и ему развлечение на ночь. Вскоре происшествие повторилось, потом снова и снова: тела барахтались в «Волге» на регулярной основе. Павлов быстро понял, что мужские контуры разные, а женские – часто повторяются. Подсмотрел он также, что пловцы попадали на стоянку через дырку, проделанную в заборе. Сам тихий техник «Волгой» пользовался редко – выезжал лишь на культурные прогулки по подмосковным домам-усадьбам, подстилая в гигиенических целях одеяла под свою семью.
Однажды ночью, когда Павлов самозабвенно наблюдал за пассажирами «Волги», у авто тихо возник сам тихий техник. Охранник, с трудом застегнув ширинку, начал оправдываться, но тут же понял и быстро ринулся в атаку. Договорились-снюхались, Павлов вошёл в долю, а ночные гости принялись входить на стоянку официально, через ворота. Тихий техник ещё полгода сдавал двум приезжим женщинам заднее сиденье своей «Волги». Потом вдруг всей семьёй отцепился от насиженной панельной многоэтажки и уехал ближе к Европе, в Калининград. Павлов часто скучал о таком предприимчивом человеке и всегда ждал, когда на стоянке появится кто-нибудь подобный.
Охранник со свистом вздохнул. Вина давила плечи, грудь и брюхо. Щурилась вместе с ним от молочного зимнего солнца. Щекотала Павлову нервы кончиком хвоста. Не давала покоя, мяла душу в вечные морщины. Сегодня Павлов впервые не возбудился, вспоминая бордель на заднем сидении «Волги». Острая, зудящая мысль, то ли прямой потомок, то ли шлак павловской вины, мучила сторожа с самого начала смены. А было ли когда-нибудь – у короткой милиционерши, у позолоченного хирурга, у сообразительного тихого техника или у маринующих друг друга в ругани семей – чувство вины? Хоть за что-нибудь?
Сухие ноги Павлова, следуя привычному маршруту, прямоугольно обошли стоянку. Драные кошки бросились врассыпную от его тяжёлых, царапающих асфальт ботинок. Павлов, не обращая внимания на более слабых животных, продолжал ломать мозги о каменный вопрос. Наступило обеденное время. Еды у него не было – никто не позаботился, Полина с ним не разговаривала уже несколько дней. Но, повинуясь условному рефлексу, Павлов уселся в свою будку и почувствовал, как начал отделяться желудочный сок.
Внезапно у бедра закудахтал мобильник. Павлов оскалился от страха – это была Полина.
– Если интересуешься, он в себя пришёл, говорят, завтра переведут из интенсива в обычный стационар. – И швырнула трубку.
И откуда только он, щенок одиннадцатилетний, так подробно узнал, как себя на тот свет отправить? Хорошо, не успел далеко забраться. Вина посмотрела Павлову в серо-голубые глаза и простонала. Половина её тела, с хвоста, тут же беззвучно отломилась и рухнула на фанерный пол. Вторая, составляя ещё два плотных кольца, осталась висеть на шее своего создателя. Павлов впервые за четверо суток вздохнул всей диафрагмой, погладил вину по длинной морде и заплакал.
Николаю Николаевичу Некрасову
Косте было два года и четыре месяца, когда он потерял мать. Он часто тягался с памятью, хотел вытащить материну внешность на поверхность, особенно образ её лица. Помнил только, как голову гладили её руки. Ещё собственное ожидание матери у ворот. Она всегда приносила ему какую-нибудь сладость с рынка. Помнил действия: приходила, подбегал, тянулся вверх, поднимала, держала, обнимала. Руки длиннопальцые, с острыми косточками, жёсткими жилами и синими подкожными нитками. Позже он узнал, что такие руки хороши пианистам. И соломенную его голову гладили замечательно.
Восьмилетним потом стоял в очереди под тоже очень хорошими руками. Меньше, чем у матери, но тоже острыми и длиннопальцыми. Взял запястье, подтянул к своей голове, принялся гладить себя чужой ладонью. Хозяйка дернулась от удивления и злости и, не успев успокоиться, вдруг отвлеклась, чтобы ругаться с пытающейся влезть без очереди, и забрала руку.
Костину мать убили. У убийцы были чёрные рога, стёртые копыта и мощной кистью хвост. До чёрта виновнику Костиного полусиротства недоставало разума. Но почти по-человечьи хватало страха и сбитого инстинкта. У новой коровы не получалось ужиться с матерью. Любимые Костей длинные пальцы казались корове ножами, которыми её обязательно зарежут. Когда однажды мать пришла доить, корова увидела – как ярко-оранжево задаётся сегодня, муху-самолёт, пролетающий на фоне заляпанного неба, – и вдруг поняла, что сейчас её убьют. Она атаковала самым острым, что у неё было – рогами, – в то мягкое, из чего женщины доили себя, – в грудь. Мать полежала два дня и умерла. Корову, как та сама и предчувствовала, зарезали, но следующим вечером. Отец сразу продал убийцу за полцены на мясо.
Костя не достоял очередь и ушёл. Мачеха с ног до головы упеленала его ругательствами и отняла ужин. Отец поспешил жениться на женщине со взрослой дочерью. Нужна была ласка и забота для пяти оставшихся полусирот. Матерью новая жена отца была только для своей дочери, а Косте и его сёстрам получилась настоящей мачехой. Её лицо Костя зачем-то помнил хорошо. Круглое, тонкогубое, с вечно нерадостными тремя морщинами и тяжёлым лбом, обрамлённое по-звериному жёсткими волосами. Кость в горле – назвала мачеха Костю. Его особенно не любила, потому что ему как самому позднему полагалось от неё больше всего внимания.
Сестер он не просил класть ладони себе на голову, потому что их головы были такими же непокрытыми, а руки такими же маленькими, как и у него.
После первого своего сближения с женщиной уже взрослый Костя взял её мягкую руку и принялся гладить себя по темени. Женщина была совсем взрослая и понимающая, она долго и щедро гладила его жёлтые волосы. Костя зажмурился и попытался вынуть из жижи памяти мать – не смог. Потом у Кости появилась жена старше его на четыре года. В первые семейные годы она много гладила его голову, шутила, что помогает ему думать в его инженерной работе. Но потом забегалась в хлопотах и перестала. Её глаженья все равно не помогали вспомнить мать.
В церкви Костя всегда всматривался в образа женских святых, пытаясь по ним сконструировать образ лица матери. Святые то ли улыбались, то ли смотрели обречённо, но мать совсем не напоминали. Косте снились кошмары: длиннопальцые руки с острыми косточками, жёсткими жилами и синими нитками ласково гладили его макушку, он смотрел вверх и видел женщину с головой коровы или мачехи. Последняя пугала страшнее, а корова была почти родная, привычная убийца матери.
В детстве Костя боялся коров. Потом страх высох, Костя приезжал к сёстрам из города и сам доил их коров крепкими коренастыми ладонями с мощными фалангами и крепкой, непрозрачной кожей.
В кошмарах голова мачехи также похотливо улыбалась, как та не стеснялась улыбаться приходящим к отцу приятелям в его же присутствии. При виде коровы Костя начинал мычать, чтобы проснуться, а при виде гнусно улыбающейся мачехи он орал: «Верни обрез, стерва!» Стерву Костя повторял за отцом, тот сам звал так новую жену из-за частых скандалов, которые она начинала. Бороться с ней отец не умел, пришибленный смертью любимой жены и уже почти старый. На момент второй женитьбы ему исполнилось пятьдесят пять.
Во сне Костя то ли путал обрез с образом, то ли вспоминал историю о четырёх чемоданах.
Старший брат вернулся с четырьмя чемоданами тканевых обрезов. Ничего про то, откуда пришло добро и как брат получил его, Костя не знал, понятно было только, что всё это передарила война. Чемоданы спрятали за русскую печь, и брат уехал в деревню направо жениться на школьной учительнице. Дочь мачехи вернулась с остриженной косой и вышла замуж за засохшего матроса в деревню налево. Остальные дети разъехались. Костя учился в городе. Он уехал туда сначала из-за формы и еды: вместе с одеждой в училище ему выдали первые в его жизни сапоги, а в столовой регулярно кормили. Но потом его удивили и очаровали законы Ома и истории о том, почему работают двигатели.
Через коровник (с новой женой появились новые коровы), по крыше, через сеновал, в дом пробрался человек. Он, как и Костина мать, не показывал лица, пришёл в маске и сразу полез домовым за печь. Отец хотел защитить сыновий трофей, но получил удар в плечо и был слишком стар, чтобы биться дальше. Мачеха вовсе не испугалась и даже не стервозила на вора. Из всего получалось, что она знала человека под маской, а он знал, где искать чемоданы.
После грабежа семья совсем развалилась, и мачеха уехала к дочери и её мужу шить новые занавески на окна. Отец существовал несколько месяцев один. Костя нашёл его печальным, нерасчёсанным и необстиранным – посреди неживого хозяйства. Мачеха-стерва всё же работала у отца женщиной.
Восьмидесятилетний Костя помыл посуду, вытер пыль своей старой футболкой и точно вспомнил лицо отца в тот день, когда вернулся в родительский дом после учёбы. Две недели назад Костя оставил на кладбище жену и тоже мучился один, хотя, в отличие от отца, не имел сложного деревенского быта и многое умел делать сам. Подумал, что это их специальная фамильная судьба – оставаться без женской заботы. А ещё решил, после смерти женщины попадают в отдельный от мужчин рай, чтобы навсегда отдохнуть от домашних дел.
Костя перевёз отца к старшей сестре и спросил у неё, как выглядело лицо их матери. Сестра пододвинула к Косте зеркало. Зеркало моргнуло от солнца и показало две одинаковых небольших головы с голубыми глазами, курносыми носами и волосами-соломой. Сестра улыбнулась брату и сказала, что вот он – образ лица матери. Костя не согласился: в стекле – это они, а у матери было другое, своё, отдельное лицо. Он впервые тогда поссорился с сестрой, хотя привык никогда ни с кем не ругаться.
Той ночью два кошмара сговорились против Кости, и длиннопальцые руки с острыми косточками, жёсткими жилами и синими нитками ласково гладили его макушку, потом вдруг сгребли жёлтую его копну в железный захват и потянули на себя. Он посмотрел вверх и увидел там белоснежную, заплёванную веснушками голову в каске рыжих волос. Веснушечье корчилось от усердия, азарта и ненависти. Близко расположенные серые глаза широко открывались и закрывались, будто дышали, в густой рыжей оцинковке.
Голова немецкого лётчика немедленно отделилась от тела, резко взлетела вперёд, развернулась и понеслась на Костю. Он побежал по открытому полю. Рыжая начала пикировать и плевать в Костю пули. Просвистев над макушкой, она залетела далеко вперёд, развернулась, снова полетела на Костю с оглушающим свистом. Тот врос ногами в землю, часто задышал и принялся смотреть на приближающуюся голову. Она стреляла, плевки ложились в поле совсем рядом. Рыжая спикировала так низко, что стало заметно красную родинку у мочки уха. Костя рванул к лесополоске. Сзади в его сторону снова полетели пули-плевки. Костя пробежал мимо глухой коровы, спокойно жующей в поле, её голова не тронула.
Костя ворчал: зачем ему ребёнком, мужчиной и стариком знать, как выглядели та корова, мачеха и рыжий фашистский летчик? Почему помнить наистрашное, а забыть наилучшее? Зачем он так безласково провёл много десятилетий и зачем сейчас опять один? Костя сильно обиделся на весь женский мир. С городских могильных камней по-обычному смотрели жена и сестра. Он сел на кованую лавку, погладил себя по белой голове и посмотрел вверх. Вдруг всё заботливое, материнское, сестринское, любящее и любовное, что нашлось в мире в ту секунду, – затянуло небо.
Оно сказало, что закончившийся век был самым неженским, потому что датировал собой слишком много смертей детей и мужей. Что женскому также тяжело пришлось без отцов и мужчин, как и Косте без матери. Что про наплывающее столетие тоже никто не уверен, боится загадывать и гадать. Что образ материного лица, который Костя так хочет отнять у памяти, воссоздать нельзя. И жаль, что Евдокия Кукушкина, его мать, была так занята во время жизни и бедна, что не сходила к фотографу. Но, говорило женское, лицо матери – это и есть лицо жены, когда Костя узнал её в первый раз, это и есть лицо только что родившегося сына, а потом – внука. Что образ лица матери – это первая и единственная Костина легковушка, ещё новая, улыбающаяся ему у завода после пятилетней очереди. Дальше женское не сумело продолжить, потому что рассеялось по всему миру делать свою обычную работу. Костя протёр могильные камни, посидел ещё немного и поехал домой – готовить себе обед.
Ангелине Кузьминичне Некрасовой
Кочевое царство света разбило лагерь в квартире номер три на Первомайской улице. Лучи лезли в глаза, как слепни. Крест рамы был съеден ими почти до основания. Подоконник исчез вместе с рассадой, тюль будто высох и рассыпался в пыль. Книжный шкаф, диван, кресло, два стула, гардероб, кровать и телевизор – всё дрейфовало в липком солнечном желтке.
– Тебе обед разогреть?
Инна замотала головой. Мама лежала на диване в клумбе своего халата и нарочно говорила строго – дочь вчера уронила сервант на кухне. Весь набор посуды – вдребезги и в помойное ведро. И собирать умаялись.
Хлопковые розы украшали маму от колен до шеи. Инна удивлялась, почему не колются.
– Ну, как знаешь. До ужина ещё долго.
Мамины пятки, похожие на присыпанные мукой горбушки, были сложены одна на другую. Большая и красивая, она лежала на боку, полусогнув колени и подложив руку под голову. Чёрные пряди-повстанцы, сколько ни убирала, сбивались на потных висках, открывая справа глубокий молочный шрам.
– Мороженого бы… – проговорила мама, зевая, и отвернулась лицом к спинке дивана, спиной к Инне.
Когда она заснула, солнечные лучи котятами обосновались на её боку, не боясь шипов. Инна тихо подошла к спящей и с надеждой посмотрела ей в спину. Вот сейчас мама повернётся и скажет Инне что-нибудь ласковое. Но мама спала, и розы дремали вместе с ней.
Сервант опрокинула, да. Но откуда же знать, что клюквенное уже давно переехало оттуда в кладовую… Инна задумалась. А что, если, пока мама спит, сходить до ларька и купить ей мороженого? Страшно, конечно, но зато мама так обрадуется, что обязательно забудет про сервант.
Деньги прятались в кошельке. Кошелёк в сумке. Сумка в ящике. А ящик, будто язык, высовывался из гардероба. Но гардероб на замке. Замок на ключе. Ключ в кладовке – серьгой на крючке.
Инна щёлкнула выключателем, потом пыталась долго открыть дверцу кладовки, но местное чучело из куртки и кепки крепко подпирало её изнутри. Инна, упрямая, давила что есть силы. Чучело чуть-чуть ещё поборолось и сдалось. Ключ висел с ним по соседству. Инна стащила его и, прокравшись на цыпочках мимо мамы, отворила гардероб.
Ящик выдвинулся только на треть и застрял в пазах. Инна тянула его на себя. «Не покажу язык, – капризничал гардероб, – и зачем тебе деньги? Куда-то ты собралась, да ещё без мамы?! Упадёшь, пропадёшь! Сиди дома!» – «Мне надо, я и пойду!» – упиралась Инна и продолжала тянуть гардероб за язык. Он ругался, поскрипывал, но не сдавался. Инна раздражённо задвинула ящик обратно в паз, и гардероб, видимо, от боли тут же выдал ей свой язык до самого корня, издав громкий деревянный стон. Инна застыла. Мама пошевелила пяткой, но не проснулась.
Все деньги решила не брать, ещё потеряет. Одной такой бумажки хватит. Обувка где? Мама, наверное, всё куда-то спрятала – Инна же больше двух лет не ходила на улицу. Ничего-ничего, прям так, в тапках.
Связка ключей лежала на тумбе в коридоре. Чучело махало на прощание из кладовки. И ехидно скалилось. Знало, что Инну ждут ещё две другие двери. Они всю жизнь ненавидели людей и оба мира, воротами в которые являлись: и наружный, и внутренний. Плевались ключами, зажимали их мелкими зубками, хлопали, скрипели – в общем, делали всё, чтобы хозяевам и гостям было чрезвычайно неуютно.
Внешняя дверь с металлическим скелетом, та, что жила лицом в наружный мир, была старше и озлобленней, чем внутренняя. Тяжело двадцать лет вдыхать подъездные запахи, корчиться обивкой от холода да смотреть на злобные рожи. Заноза по характеру.
Внутренняя, из дерева, была легче, моложе, спокойнее. Жила в тепле, плохих людей не знала, дышала только запахами своей квартиры. Поэтому и открывалась быстрее. Но в этот раз именно она раскапризничалась. Проделала полный набор известных всем дверям трюков: жевала ключ, стопорила замок, не поворачивала ручку и прочее. Но Инна продолжала тихо сражаться, пока вдруг сверху не пополз знакомый шум.
Соседка с четвёртого этажа (а Инна сразу догадалась по звуку, что это она) бойко сходила вниз по лестнице. Любопытная, до всего охочая бывшая учительница Евгения Степановна. Не хватало ещё, чтобы она, услышав драку с дверью, позвонила в звонок и разбудила маму. Пришлось прерваться. Поравнявшись с квартирой номер три, соседка остановилась. Инна зажмурилась от страха. Евгения Степановна хрустнула молнией и отправилась дальше.
Инна заново вцепилась в дверь, и та наконец поддалась, предательски громко скрипнув. Ничего-ничего. Мама спала. Инна отчётливо слышала её правильное, размеренное дыхание.
Вторая дверь, видно сжалившись над Инной или просто решив с ней не связываться, открылась быстро. Подъезд ударил в нос запахом мочи. Солнечные лучи брезгливо ступали на загаженные ругательствами стены. На пол не вставали вовсе. Подъездная дверь оказалась современная. Отворилась от нажатия маленькой кнопки, правда, Инна потратила три минуты, чтобы нащупать её в темноте.
Улица как улица, совсем как из окна. Чего бояться-то? Удивительно, что здесь меньше солнца, чем у Инны дома. Она поёжилась, было прохладно. К счастью, никого из соседей поблизости. А то бы начали приставать с расспросами, куда она собралась без мамы.
Лучшее мороженое продавалось известно где – на площади, в синей коробке с окошком. Идти отсюда, смешно сказать, минуты четыре. Обойти дом, там и площадь. А на другом её конце – ларёк. Они, между прочим, живут с мамой в самом центре города. Инна повернула направо от подъезда и захромала вдоль пятиэтажки. Бумажка капустным листом скрипела в сжатом кулачке. Внезапно Инна увидела Евгению Степановну, выплывшую из-за поворота ей навстречу. Полная, с непропорционально тонкими руками, соседка походила на старый школьный рюкзак с протёршимися ручками, к одной из которых был привязан пластиковый пакет с покупками.
Инна огляделась и зашла за кирпичную подвальную пристройку, покатую, как детская горка. Под ногами что-то хлюпнуло. Инна опустила голову и увидела, что наступила в тарелку с густой серой жижей. Местные женщины кормили хмурых уличных котов. То ли каша, то ли картофельное пюре забралось Инне на левый тапок и измазало свисающий за подошву шерстяной носок. Инна принялась водить ногой по асфальту, оставляя серое на сером.
Вдруг рядом возникла Евгения Степановна. Инна, отпрянув назад, в самый угол, снова ступила в тарелку уже правой. Соседка прошла мимо, бормоча что-то себе под нос, словно повторяя выученный урок. «Сдачу считает», – поняла Инна.
Она кое-как обтерла о траву тапки и отправилась дальше. Вот арка, круглая и красивая, но пахнущая хуже их подъезда. Инна зашла под кирпичный свод, и стало по-вечернему темно. Впереди, будто в округлой рамке, висели ёлки и плитка главной площади города. Внезапно из темноты Инне под ноги кинулось большое рыжее пятно. Мелькнули мокрые клыки, злобный лай принялся кусать застоявшийся воздух. Инна замерла от ужаса и выронила заветную бумажку.
– А ну-ка, рядом! – резанул по ушам низкий женский голос.
Собака исчезла. Инна постояла, недвижимая, несколько секунд, потом нагнулась и, схватив цветную бумажку, заспешила вперёд.
На площади шумел народ. Мамы с колясками, бронзовая мать с венком. Несколько пьяниц скромно заняли одну косую лавку. Зато стаи подростков оттяпали сразу половину площади. Скамейки, бордюры, клумбы, асфальт были усыпаны ими. Все тинейджеры походили на зубы: девочки – на золотые или металлические, а мальчики – на гнилые, чёрно-жёлтые. Пили пиво, плевались семечками и матом, а попадали в серую плитку и друг в друга. Инна, стиснув кулак, как можно быстрее прошла мимо, стараясь не приближаться к щёлкающим зубам.
Выцветшая голубая палатка с похищенной первой «о» стояла заколоченная. За ней по бокам – конвой – две полысевшие ели виновато качали макушками. Инна растерянно смотрела на фанеру вместо окна. Ничего-ничего. Через дорогу есть магазин, а в магазине тоже есть мороженое. Мама устала, наверняка не проснётся до самого вечера.
Инна развернулась и, как умела, поспешила к дороге. Солнце шкурило кирпичи на клумбах, со стороны автобусной остановки летела бабочка. Ничего-ничего, время уже не обеденное. И выбор там ещё лучше, чем в ларьке. Инна улыбнулась. Тут сзади ударил пронзительный истеричный вой. Она обернулась – на неё летела свора грязных собак, на ходу не переставая нюхать друг друга. Инна ахнула и бросилась вперёд. Мимо замелькали сухие ели, подростки с бутылками, дома с рекламными вывесками, наконец в левый глаз влетело что-то блестяще-серое. Раздался скользкий металлический вой, гораздо громче и страшнее собачьего.
Инна стояла посреди дороги. В метре от неё гудел похожий на акулу автомобиль. Собаки разбежались от страха. Водитель, высунувшись, кричал что-то обидное. Инна в этот раз даже не выронила купюру. Не посмотрев на водителя, она зашагала дальше. Он гавкнул ей вслед и скрылся в акульем брюхе.
Показалась «Союзпечать», и Инна подумала, что надо будет купить маме газету на сдачу. В магазине было пусто и холодно, как в операционной. Наверное, потому, что здесь было целых три морозильника: один с пельменями, другие два – с мороженым. Инна приблизилась к прилавку. Продавщица, полная, с выкрашенной в жёлтый головой, трясла шипящий мужским голосом магнитофон, словно хотела вытрясти оттуда исполнителя. Инна попросила «Лакомку» – мамино любимое. Работница магазина взглянула на протянутую ей купюру и затряслась, как электрическая.
– «Лакомка» пятьдесят рублей стоит! Там ценник есть, между прочим!
Инна часто и растерянно заморгала. Продавщица вновь взялась тискать пластиковую шарманку. Баритон шипел о женском одиночестве.
– А давайте я заплачу, – девушка-покупательница в очень коротких шортах выложила на прилавок бумажки и протянула Инне «Лакомку».
Шипение усилилось, окончательно заглушив песню. Продавщица выругалась. Девушка попросила себе пива.
Счастливая Инна вышла на солнце. Мама проснётся, а тут Инна с «Лакомкой». Инна радостно зашагала домой мимо людей, собак и автомобилей. Через пятнадцать минут она заметила, что нет площади и елей и что, самое страшное, куда-то подевалась их с мамой кирпичная пятиэтажка. Постройки выросли и посерели, деревья поредели, а люди вымерли вовсе. Пальцы на правой руке слиплись вместе – это текло по ладони тающее мороженое. Где-то поблизости выли то ли собаки, то ли машины. Инна остановилась и, озираясь по сторонам, тихо позвала:
– Мама…
– Это вам ещё повезло, что я к сыну сегодня пошла. Творога такого хорошего купила, думаю – внучке отнесу. Они такой гадостью её кормят.
Евгения Степановна, застряв в проходе двери и колыхаясь холодцом своего тела, вещала уже минут двадцать. В окне было темно. Вода звенела из крана в раковину, у которой возился худой старик. Перед Инной стояла тарелка с дымящимися щами. Рядом в стеклянной пиалке лежала измазанная в шоколаде золотинка с липкими белыми комками – всё, что осталось от растаявшей «Лакомки». Инна не давала выкинуть. Старик протянул ей ложку.
– …Так я иду, а тут девочка навстречу (Вот хорошо, хорошо, Инна Ильинична, вы покушайте супчику. Он сытный) и говорит: бабушка тут чья-то потерялась, точно не из нашего двора. Ну, я смотрю – наша Инна Ильинична! Заблудилась!
Инна обхватила ложку изогнутыми морщинистыми пальцами и строго взглянула сначала на соседку, потом на мужа.
– И чего она так кричит? Пускай уходит! Ещё маму разбудит!..
Старик вздохнул и принялся домывать посуду.