Ох, и крику-визгу радостного было, все свои подушки-сеновалки у открытой печки побросали, калачами увалились; сестры-близнецы спинки друг другу чесать давай, остальные косы заканчивать заплетать да пироги уминать и ждать волшебный сей момент сказки.
Только Куля странным стал, чесал-чесал свой русый чуб и, встав с подушек, серьезно этак спросил:
– Мамушка, а можно ли про другое чего сказку? Зачем тратить целое волшебство про каких-то Верку и Люську, противных вредин. Может, про другое сказ есть?
– Садись, Иннокентий, я про все расскажу, сегодня времени много – на все хватит. Смотри не усни!
Серьезно мамка сказала Куле, он ее тон фирменный знал – редко бывало, но знала она, как детям так сказать, чтоб более не переспрашивали. Ох, и чуб Кулин знал, и косы сестринские знавали иногда тон энтот. Присел сынок. Раз сказала – значит сказала, на то она и мамка.
– Не бывает злых-презлых людей, ребятушки, – и посмотрела Маруся вдаль куда-то, будто бы там из-за печки кто-то стал с ней тихонечко разговаривать и сказки эти подсказывать.
– Злыми людей боль делает. Вот про нее окаянную и будет сказка.
***
– Вот помню, как все начиналось, – подставила Маруся Коза руку свою беленую под лицо точеное и помолодела сразу на двадцать лет, – как мы сюда приехали, как быстро и складно дом этот большой построили, и был он самый большой и самый красивый в деревне в те времена. Батюшка ваш искусным мастером был, и не только по части железа, – рассмеялась она сама себе. – Мог из дерева или из какого другого материала красоту наводить. На каждом углу птичку какую деревянную вырежет-поставит, окошки резные с драконами по краям выставит, ярко-ярко крышу намастит… Аж издалека виден был наш терем-теремок. Одним словом, не дом – крендель сахарный! А я внутри старалась-расстаралась – коврики-полотенца-шторки-скатерти…
Так мы друг друга полюбили, что любовь наша стала вокруг чудеса творить: весна раньше наступала, а цветы в нашем саду зацветали аж в феврале. Чудо чудное! А как наши ягодки пошли… – и с большой нежностью стала она обнимать детей своих, сначала старших, а потом и младшим материнской ласки досталось. И так младшие дети стали умиляться рассказам, что прослезились, жалко им стало, что не застали они чудеса расчудесные и то времечко.
– Это потом деревня наша разрослась и понастроили хаток и теремков с целую гору Фудзияму, что в Японии стоит. Стали соседи к нам заглядывать, чтоб знакомиться. На нас посмотреть, себя представить. Охали да ахали, диву давались обычаям разным, одежде другой да красоте моей необычной для этих мест. Уж слишком бела и тонка я была.
Пришла однажды ко мне в гости тетенька одна. Не знала я тогда, что это Марыся Степановна, мамушка Верки Сороки и Люськи Кроль. И говорит мне:
– Знаешь, мол, меня ведь тоже Марыся зовут.
А я ей отвечаю:
– Извиняйте, тетенька, да я – Маруся, матушка с отцом меня так назвали.
Она мне в ответ:
– Это у вас Маруся, а в нашем крае берез мало, вот буква «у» и потерялась, видать, поэтому всех Марысями кличут.
Я серьезная сделалась, как-то обидно на душе стало за буковку эту.
А она мне в ответ:
– Так ты не обижайся, буковка-то одна, она не виноватая, да и других букв много осталось; они, чай, главнее, раз вместе. А вот что означает это все? Интересное! Вот пришла ты в наши края, и вспомнила я, что бабка моя тоже меня Марусей звала, это потом уж подзабыли про буковку ту потерянную.
Поняла я, что передо мною добрая соседка стоит, и стала я ее расспрашивать о своих терзаниях:
– Скажи мне, добрая женщина, почему люди смотрят на меня, охают-ахают и руками на меня машут, может, я делаю что-то не так?
Подумала женщина и сказала:
– Ты, Маруся, красавица писаная. Значит, Бог тебя любит, значит, силушку тебе дарит, чтобы ты умом своим стоумовым смолоду понимала, где что хорошо, а где что плохо. Люди здесь так устроены, что если новое видят, то во всем беду чуять начинают. Такие уж мы тут. Давным-давно жили здесь люди, на тебя похожие, так давненько – даже я не помню. А потом не стало их. Мы появилися, а вот раз – и ты опять. Не к добру. Уж извиняй ты нас за это.
Расплакалась я тогда, не ожидала такого поворота. Да спросить боялась, к чему беда-то, когда у меня в голове одно добро было. Но женщина та как в воду глядела. Стали с тех пор люди нас стороной обходить и, будто сговариваясь, не в нашу сторону дома строить стали, а в обратную. Были мы самыми первыми, а оказались самыми последними в деревне. По сердцу сказать, я даже обрадовалась: не люблю, когда народу вокруг много ходит, а уж тем более, когда охают и руками машут, – сказала Маруся Коза и посмеялась, улыбку в кулачке пряча, глядя на удивленные лица козлят своих, которые внимательно слушали, каждое слово в воздухе ловя, будто комариков на лету.
– Но женщина та, Марыся-Маруся Степановна, добрая была, стала каждый день заходить и дочек своих маленьких приводить. Звали их Верка и Люська. Смешные были девчонки, одна – худая, как пакля, и крикуша страшная, другая – щекастая, будто крольчиха пузатая. Так к ним и прилипли имена эти. Стали их Веркой Сорокой звать и Люськой Крольчихою.
И приносила каждый день Марыся Степановна сладости мне, а взамен просила, чтобы я учила девочек языку своему и умениям края нашего холодного. А больше никто и не приходил. Хотя муж у Марыси Степановны был человек знатный, гордый, большой, как гора, но суровый… Гадала я тогда: и как это вода с горой один язык нашли? А потом подумала, да также, наверное, как железо с кузнецом.
И много, и часто Марыся Степановна со мною разговаривала, уму-разуму и хозяйству учила. За все, что умею хорошо, – ей спасибо. Она мне матушкой второй стала, полюбила меня безмерно. Говорила часто, что мечтала бы меня вместо дочери иметь или вот замуж за сына Николая выдать. Да ни то, ни другое несбыточно было.
Рождались и росли дети наши с Федором Горынычем, и очень мне добрая соседка помогала, любила вас, как родных. А чем больше ее дети росли, тем чаще я от нее слышала, что жалеет она, что не мы ее родня. Была у них семья большая, да нескладная. Тогда не понимала я, что почем, отчего горе горемычное по земле рождается и в дома, словно в двери открытые, заходит. И вот пришло оно, злосчастное, в наш край.
Прибежала однажды Верка Сорока в слезах и давай, как обычно, причитать голосом своим смурфячьим, никак непонятным.
Прошу ее:
– Ясно скажи, что случилось, не курлыкай!
Говорит:
– Заболела мамка, тебя просит…
Сердце мое тогда словно наземь упало и разбилось.
Еле дошла до дома соседей наших: на сносях я была Иннокентием. Пришла. Смотрю, собрались все у кровати большой. На перинах белых лежит матушка моя вторая белая, как подушки и простыни, и говорит голосом тонким: «Маруся, дочка, подойди и поклянись: если придет момент и попросят дети мои помощи твоей – не откажешь». Поклялась я всем святым, что имею: родителями моими, мужем моим любимым да деточками моими славными, что помогу.