Не вой, не вой!
С тобой друг твой:
Твой верный Лес,
Объятья щедры.
Свети, свети!
И заплети
Весь облик твой
В узор легенды.
Гори, гори!
Путь протори.
Но не для них:
Себе на радость.
Живи, живи!
К концу плыви
Горда, сильна.
Я не сломалась!
А если боль
И исподволь,
Её не слушай.
Иди вперёд.
Лети, лети,
Чтоб обрести
В легендах
И жизнь, и душу…
– У Зарки мать подохла, упала навзничь и не встала. Кстати, как клюёт? Поймали хоть чего?
У меня ворох прутьев ивовых, нарезанных, из рук выпал, дыхание перехватило. Напрягшись, вслушивалась.
– Ничё так клюёт. Я трёх карасей поймал ужо.
Пальцы непроизвольно сжались, разжались. Они говорят, что мать моя упала, не встала, да так спокойно?! А где она упала-то? Куда бежать-то, где искать? Если люди видели, значит, она из дому куда-то вышла. А хоть б и за водой… или к родственникам опять ходила, опять шепталась, кому меня в город б замуж отдать? Выгнали её уже раз шесть за то скоты эти за такие разговоры, нашто им опять-то слушать её да возиться со мной!
– А Зарка-то чё? – Хренло внезапно обождал поддевать очередную рыбину – я меж ветвей зарослей подсмотрела – и развернулся к болтуну Осипу.
– А её с утра никто не видел. Как ушла опять в свой лес, так как будто и испарилась. Раньше хоть поискать можно было, найти где-нибудь заныкавшуюся в слезах. А теперь как испаряется на ровном месте.
Шумно выдохнула. Поползновений этот бородач бездельный так и не оставил до сих пор. А я-то думала, что ж его не видно-то последние недели?.. Но…
Выломалась между кустов – парни деревенские, наши и один с соседней, на шум внезапный развернулись – прошла к везде нос сующему Осипу, ухватила за ворот, рванула, рявкнула парню обезмолвившему вдруг в лицо:
– Где?! Где моя мать?!
– У… у колодца упала.
Я же говорила ей, что сама воды принесу! Сама таскала всегда! Столько запасу сделала!
Рванулась было прочь, сердце неровно забилось, дыхание перехватило. Успеть бы!!! А успею ли успеть?.. На боли в груди она раз не первый уже жаловалась за полгода эти. И от гришкиных трав ей легчало ненадолго совсем.
– Разочаровала! – Хренло проворчал, когда я, внезапно развернувшись, стремглав бросилась обратно, давиться сквозь кусты, кожу и рукава обдирая об отрезанные мною прежде и поломанные только что ветки. – Думал, мать ей дороже её продажных корзин.
– Там змеи водиться могут, – осклабился Осип.
– Да чо ей станется? Сама как змея! Проползает шагах в десяти-тридцати так, что хрен заметишь! Да и хрен-то с ней! Сорвался, гнида! А тянул-то нить так, жирный был, гадина!
Но я, не смотря уже на равнодушных скотов, ободранными, окровавленными руками раздвигала выпавшие и прежде нарезанные ивовые ветви, выбирая из-под них собранные ранее, на заре, маленькие листки и стебельки трав. Григорий сказал, что эти травы, в лесу нашем редкие, нашла едва, матери надо в рот влить или у носа, между ладоней растерев, носить, если сознание терять будет. Сказал, могут жизнь ей спасти. Но, говорил, ежели сознание будет терять, то уже недолго ей до того, как уйдёт за Грань. А успею ли?..
– Слышь, коза! – проорал Хренло, когда я меж кустов выдиралась обратно, прижимая к груди выбранные и окровавленные кустики трав. – Я тута спросить у тя хотел…
Но я уже бежала к деревне, не слушая.
Дыхание перехватывало, губы от бега быстрого спеклись, сердце сжималось от ужаса. Успею ли?.. Добегу ли?..
А уши проклятые – дар и проклятие папани – ловили невольно, что позади идёт бурное обсуждение, стану ли я «смирной», когда мать помрёт?.. Стану ли я ласковой к этим гадам, от которых сбегаю столько и «нос ворочу»?.. Хотя Осип уверял, что я наверное уже грязная, после того как тот бродяга краснословный, колдун что ли, у нас поживал три месяца да испарился тайком поутру. А ещё говорил всем мерзавец, что «любовник ейный бывал ужо наверняка колдун, после того как смылся он, девку замуж не взяв, она научилась сама испаряться среди дня, тока видел где, отвернулся на миг – а её уже и следа не осталось. Наверняка и саму научил колдовать!».
Да если б могла я!.. В жаб превратила вас всех и насадила на вертел, на медленном огне да прожаривая!.. Он просто так ушёл. И он не научил меня колдовать.
По деревне бежала, едва не падая уже от быстрого бега. Было напряжённо как-то в воздухе. Собаки даже не гавкали. Дети примолкли. И, увы, из-за поворота уже заметила народ, толпившийся возле колодца.
Остановилась. Перехватило от ужаса сердце. За Грань ушла мама что ли?..
– А вот и Зарёна, – тётка троюродная, в сторону дома моего глазами косившая, и меня вдруг приметила. – Явилась и не запылилась!
И люди неспешно, издеваясь будто, подвинулись.
Ведро опрокинутое, чуть воды на дне, а лужа вся явно успела на солнце высохнуть, пока она лежала. И шла мама обратно от колодца уже. Два ведра взяла, коромысло. И… никто, значит, не помог!
На колени возле неё упала, роняя травы, ставшие бесполезными. Тело обмякшее, но – о чудо – тёплое ещё, приподняла, развернула к себе.
– Мама! Мамочка! – по лицу погладила, а она и не дрогнула. Замерла на коленях моих и в моих руках. – Мама… мама!!!
И трясла её, и звала её, а она не слышала меня.
– Бесполезно уже, – староста ко мне вышел, прежде стоявший, прислонившись ко своему забору.
Но она ещё была тёплая!..
Люди по-прежнему стояли поодаль. Я травинки подобрала, выбирая листки нужные, маленькие, невзрачные, блеклые, но такие ценные. Гришка говорил, они могут жизнь спасать на несколько месяцев!
– Колдует, гляди! – прошамкала бабка со стороны мужа маминого.
– Знахарем верно был краснословный этот, – староста проворчал. – Да оставь ты её, Зарёна, сердце уже не бьётся! Я проверял.
– Хоронить-то надо готовить.
– Да на чо ей хоронить-то её? Нищие две!
Но я торопливо листики растирала между рук ободранных, поднесла кашицу травяную, блекло-зеленую, серо-зелёную, к носу и к лицу матери. Хотя… больше запах крови в ноздри бил. Может, если запаха не слыхать, то и не подействует? Или подействует хуже?..
На коленях к ведру дотянулась, где воды блестело на дне.
– Воду заговаривать будет что ли?..
– Бить надо колдунов! Незачем в нашей деревне колдуны!
– Она всегда была сумасшедшей! Слову приветливого не скажет, волчонком смотрит только!
Омыть руки, травы омыть в последних каплях воды, листики растереть… долго сидеть на коленях, исцарапанных о песок, возле тела замершего, безвольного, рукою дрожащею проводить у лица, губы ей натереть. И над верхней губой тоже. Сердце замирает от ужаса. Слёзы течь начинают на её бледное лицо, бледное уже давно. Я и не заметила. Я всего у Григория спросить не додумалась.
– Да за Гранью она уже! – мать старосты проворчала. – Отмучалась уже.
А другие что-то говорили… шум этот бездушный, мутный, смех этот с разных сторон… камень царапучий, чьим-то ребёнком в меня брошенный.
Я не сразу поняла и не сразу поверила, что шансов уже нет. Я осталась одна. А она… она теперь крепко спит. И ворочаться от кошмаров не будет более. Раз последний спит мама на моих руках! Отмучилась. Ей уже не важно, что твердят люди, стоящие возле. Не долетают до неё более эти слова.
– Хоронить надо.
– А чо ей помогать-то? Неприветливая! Слову ласкового не скажет!
– Вот за разбитый нос пусть сначала извинится!
– И за мой выбитый зуб!
– Слышь, это… – на плечо ладонь легла, широкая, я её сбросила резко.
– Чо у тебя тот лекарь трепливый жил – это все видели, – Хренло на корточки у меня присел. – Грязная ты уже, никому не нужная. Но я, по великой доброте моей, тебя в полюбовницы возьму. Хоронить мать помогу, в хозяйстве подсоблю малёк. В хозяйстве баба без мужика многого не может, всяко мужик нужен в хозяйстве, – бороду огладил густую, взглядом провёл по груди моей под платьем, от пота и крови моей взмокшем, где в разорванных краях виднелась кожа кое-где и кусок груди. – А ежели ласковая будешь, мне, парню холостому, я, можа, со временем и забуду тот выбитый в детстве зуб. И женой при всех назову. Хотя хуже тебя девки в деревне нету. Такую строптивую и рыжую как ты надо ещё поискать!
– И ищи! – грудь прикрыла, запоздало заметив в прорехе виднеющуюся. – В другом месте! На хрена нужен мне мужик, который при всех столько раз худшей из баб всей деревни обозвал?!
– А могилу копать в Памятной роще сама будешь? – он поднялся невозмутимо, подбородок растирая, бороду наглаживая насмешливо, взгляда не отрывая от моей груди да фигуры, ставшей заметнее в платье намокшем.
– Да сама выкопаю! Коли людей среди вас нет! – мать осторожно на дорогу опустив, поднялась, кулаки в бока упёрла. – Коли скоты среди вас одни, что над телом матери моей стоят да ржут, да обвиняют её и меня колдовкой, когда никто и ничего никогда не видел странного с нашей стороны!
– Ну сама, так и сама! Мне-то что! – средний сын старосты Осипа и брата своего, с рыбалки убежавших, за плечи обхватил, уводя. – Пойдём, Славобор!
Но Хренло мгновений несколько поколебался. Смотрел на меня, посерьёзнев. Или на грудь мою.
– И зачем быть такой гордой? – проворчал резко. – Мать твоя чести не сберегла, да и ты мужика того, путника-болтуна, так и не сманила. Он без тебя убёг. И кому ты нужна теперь? Порченная!
Кто-то засмеялся. Бабы всё-таки миролюбиво – почти – отвернулись.
– Он мне как брат был! – вырвалось из глубины души.
Со стороны отца я у братьев и родичей иных, тех, кого не забрали на войну и кто с неё вернулся, никогда не видела столько терпения, рядом сидеть, истории рассказывать интересные, да рассказывать столько о пользе и вреде кореньев и трав! И тело укреплять упражнениями да движениями в лесу быстрыми он меня научил, палкою махая и без. Бегали вместе, смеялись. И по огороду нам с мамой помогать он один решился, хоть староста его в гости сманивал к себе, да потом уже, день на третий, слухи все али часть самую да посмачнее рассказал, что в деревне бродят о матери да обо мне.
– Ну поговори ещё, поговори! – Хренло, не удержавшись, жахнул меня несколько раз по спине.
То ли утешающей ласкою мужской, то ли из вредности. Да так приложил потною ладонью, что я поморщилась. Да по ранам кровящимся на плече приложил.
– Пойдёмте, мужики! – серьёзно сказал семнадцатилетний Осип. – Она перед нами за все слова свои и за всё дерьмо не извинится!
– То есть мать мою шлюхой звать, а меня потом в лесу и на огороде пытаться моём же завалить и поиметь, чести лишить, это типа добротою будет? А сопротивляться, чтобы гнев мужа на себя после свадьбы не навлечь, да хоть немного имя моё оправдать, перед человеком, кто всем слухам не поверит – это уже со стороны девки неправильно?! Да ты рёбра сломанные братом старосты не забывай! – у меня вырвалось. – Сам Малину лапал, сам и получил! А ходишь, сапоги им всем, семье всей вылизываешь! А я только зуб тебе вышибла, за то же!
– А у тебя силы всё равно нету, рёбра мне переломать, – ухмыльнулся парень, – баба ибо. Ничья. Ничейная. Пустоголовая. Да связалась с колдуном! – рожу скорчил, веки немного отводя пальцами грязными. – Злая-злая ведьма!
– С твоей-то славою помощь мужскую и доброту отвергать – дурь! – солидно изрёк Хренло.
Парни холостые, да пара вдовцов гордо разошлись. Примерно в одном направлении, кости мне мыть. Бабы, вдовы остались, смотреть, что я буду делать и буду ли я помощи чьей-то просить.
Мать с трудом на спину подняв, потащила, с трудом ноги передвигая. Боясь выронить, повредить. Сначала в дом, умыть. Потом одеть в лучшее. Потом… как я землю буду копать в Памятной роще, я боялась думать. Но надо было.
– Вот зря ты, – староста возле меня пошёл, – Славобор давно на тебя заглядывается, с детства. И не женился ещё. И кроме шрама на руке с войны увечий никаких себе не принёс. Мужик хозяйственный. А ты строптивая! Была бы посмирней, глядишь б, оберегать он начал б тебя ото всех этих… – вздохнул. – Болтунов.
Я шла, сгибаясь под тяжестью её тела, ноги передвигая еле-еле. Страшно хотелось пить. Глухо-глухо, редко-редко билось усталое сердце. Не смогла. Не сберегла! А если бы я из лесу успела?.. А если бы я на неделе прошлой пошла на заре да под дождём искать эти листы?! Высадила бы их у нас на дворе… но… поздно.
– Как ты в одиночку будешь копать ей могилу? – староста не отставал, но и не помогал.
Я родную ношу всё-таки выронила, рухнула в миг следующий возле. Лоб разодрав да локоть об песок и дорожную пыль.
– Как ты с людьми-то жить теперь будешь? Баба ничейная! Мужика не охомутавшая того, захожего!
– Он был мне… – но сил уже не было говорить.
Да и не разобралась я, как говорить о том, кто уютным сделал дом и дни эти, кто тепло и уютно всему учил, истории рассказывал интересные эти… и ушёл. И сейчас я тащила тело родственницы единственной ласковой со мной в одиночку. И люди смеялись над ней и надо мной. А он не пришёл! Он ничего не сказал в защиту заснувшей матери моей! И не сказал, что я вела себя по-приличному! Он просто… ушёл! Когда мне уже так не хотелось, чтобы он уходил!..
– Да не надо мне объяснять-то! – староста о дуб облокотился, смотря на меня сверху вниз, руки скрестив на широкой груди. – Мужик захожий, о тебе и матери ничего не слыхивал. А как рассказывать стали – не поверил. Мне вот… – вздохнул вдруг, рукою проведя по лицу. – Мне вот едва не сломал нос. Не удержала его, дура. Но, понятное дело, что пыталась удержать.
– Я понять не могу, – кулаками, поморщившись, упёрлась в дорожную пыль, поднялась на одно колено, – вы помочь хотите али издеваетесь?
– Я сказать хочу, что женщине смирной надо быть. Покладистой. Тихой. Мнение своё, ежели отличное, при себе удерживать. Не сбегать, ежели опорочена, а кто-то всё-таки подошёл, – староста отвернулся, снова руки скрещивая на груди.
– То есть, Хренло этот на всю деревню меня дурой и козою с детства звал, всем, местным и неместным, на ярмарке любой говорил, что я – худшая из женщин мира целого али нашей всей деревни, чести рвался меня лишить, а я ещё… – резко выдохнула, вскочила, сжимая кулаки. – А я ещё и должна быть с ним любезной?! Почему вы требуете от меня того, что от дочери своей и от племянницы своей не требуете?!
– Баб в Черноречье много, – мужчина седеющий от дуба отлепился да обратно в сторону дома своего пошёл, – девиц много да вдов. Ежели кроме дома старого да огорода нету у тебя за душой ничего – надо быть смирной, ласковой быть, ежели хоть один мужик к тебе подошёл.
– Да он меня… он меня звал…
– А у тебя всё равно выхода нету.
Но пройдя несколько шагов – я уже маму смогла на себя поднять и взвалить, шаг сделала – староста проворчал, уже со стороны:
– С родственниками ты не ладишь, слава у тебя мерзкая, нрав ещё плохой. Если травами тебя лекарь тот сманил – если честно – иди в соседние деревни к тамошним травникам, учись. Дом продай али оставь, иногда с огорода кормиться. Но девка ты известная в наших краях, поди ещё, поуговаривай бабку какую-нибудь одинокую, коли ей травы рвать да о травах говорить силы ещё есть, а по хозяйству руки уже и не двигаются. Но нашто бабе молодой самовольно к знахарям уходить, чтобы звали колдуньей сразу, уже и заметив при деле? Так вот понасилуют, денег иногда дадут, а так по слову первому – схватят за волосы и будут бить. Особенно, если сдохла у кого скотина али ты не спасла ребёнка. Было дело такое, я тогда ещё ребёнком был.
И ушёл, зараза! То ли хотел, чтобы на коленях упала, о заботе его и сыновей молить, то ли просто нос мне тот, Гришкой расшибленный, припомнил. Понудел над ухом, напомнил, какая я тут дрянь в глазах всех и свалил. А мне…
Заплакала опять.
Мне маму намывать, наряжать, да идти и присматривать место для её могилы, землю копать.
Сделала ещё шага два, с трудом.
Да пропади она пропадом, ваша деревня! Всех ненавижу! Только понимаю, что здесь у меня есть хоть и старый, но хотя бы свой дом и мой огород, тут я выживу и поем хоть немного. Григорий-то научил меня травам да кореньям, лечебным и съестным, хоть немного, но я пока привыкла питаться по-обычному.
Солнце перевалило за полдень. Я уже выбрала место в Памятной роще, неподалёку от маминой бабушки. Мама её очень любила. Та хоть и не дожила до маминого позора и кошмара, последовавшего потом, но, быть может, спать около бабушки маме будет приятно. Или ей там, за Гранью-то, уже всё равно?.. Но больше я ничего не могла для неё сделать. Вылечить не смогла со скудными познаниями моими. Только проводить. Надо было маму проводить по-человечески!
Губы потрескались, кровили. Лес вокруг немного мутнел. Руки с трудом двигались, но я копала и копала, упорно. От деревенских и от родственников помощи так и не дождёшься. Они и при жизни-то нас не любили.
С края лопаты червяк соскользнул, перерезанный. Вздохнув, выбрала пальцами, за части целые, да выкинула за холмик в сторонку. Чо уж на скотине безмолвной срываться!
Всхлипнула, пот смахнула окровавленной рукой.
А он просто так взял и ушёл! Ради того, чтоб отомстить!
Устало о черенок лопаты оперлась. Помедлив, шага три назад прошла, обвалилась на ближайший памятный дуб, обвязанный красной, поистрепавшейся давно уже ленточкою по стволу и на нижней ветке. Сползла по шершавому стволу, морщась.
Я б с Григорием ушла. Если бы знала, где его искать. Если бы…
Рукою накрыла глаза от мира мутневшего.
Если бы не эти глаза. И если бы…
– А мелковата могила, что Зарка выкопала! Вдвоём с мамкою и не уместится!
Глаза разлепила.
Парни деревенские и несколько с соседней, да с полдеревни нашей, да несколько ещё пришлых толпились в стороне. То ли я так упахалась, копая могилу, что их приближения не заметила, то ли кости нам с мамой перемывши, они только что подошли.
– Может, всё-таки… – плечи расправив, приосанившись, грудь широкую выставив колесом, медленно подкатил ко мне доставучий Хренло. – Может ты по мне и доброте моей вдруг и соскучилась, а, Зарёна? Я покудова не женился, моё обещание в силе.
– Ославить меня на всю деревню и на все окрестные?
Опираясь о лопаты древко, поднялась. Мрачно застыла. Славобор расплывался. А попасться в руки жестокие парня этого не хотелось.
– А ты и так знаменита, – улыбка широкая, натянутая, так, чтоб было видно двух недостающих зубов слева со стороны, сверху и снизу. Один – моего коромысла работа, другой – он не донес с войны со Светопольем. – Кому ты нужна вообще, как не мне? – припечатал он, пытаясь переломить насовсем уже загнанной добыче спину.
– Полюбовницею? – криво усмехнулась.
– Ласковою шлюхою, – ухмылочка, – тихою, Зарка. Тихою-тихою.
– Отойди! – проворчала. – А не то я тебя тут похороню самого! И засыплю.
– А сил-то хватит? Бледная как поганка, на ногах-то едва стоишь! Никому не нужна такая! Дочка от всем известной потаску…
Заорав, огрела его лопатой. Он, по морде получив, покачнулся. Жопой сел в свежевыкапанную могилу. Неглубокую пока ещё, эх.
Из последних сил загребла земли из свежего холмика и всыпала ему в морду. Он заорал, глаза пытаясь очистить. Нападало земли ему в глаза.
– Зря ты, – староста тихо сказал из-за дуба шагах в тридцати, – ох зря, Зарка! Зря!
– Плохая примета, – серьёзно отметил Осип, – жениху и такой землицей, да ещё и угостить! Вдовою скоро будешь! Опять будешь ничья! Вее-едьма! Колдунья проклятая!
Как я добралась до него, ногою наступив на ноги Хренло – или, судя по сдавленному стону, в место всё-таки другое – и на голову тому паскудному как бы полюбовнику наступив, да с ором диким в волосы вцепилась Осипу…
Осип матерился дико, жутко, громко, когда била его между ног и вырывала волосья. Григорий всё-таки уточнил, куда их получше бить. Потом меня ещё несколько парней пытались оттащить от помятого старостиного родственника, да от истерзанных родственников моих, в кои-то веки вылезших со своею заботою, да не обо мне.
Мы застыли друг напротив друга. Лохматые, оборванные. Вылезший из могилы доставучий молодой мужчина близко стоял, ни за меня не вступился, ни за Осипа. Сейчас вот разглядывал наши лица и тела избитые, исцарапанные, с ухмылочкой. Ногу мою, где бедро из разрыва платья виднелось.
Щёки мои огнём окатило. Нарочно, что ли, этот парень одежду с меня хотел оборвать? Али договорились, покуда я мать наряжала и готовила яму?!
Сестра матери подошла, на меня безрукавку свою накинула. А потом хлёстко ударила по щеке, проворчала тихо, но чтоб все слышали:
– Опозорила нас! Надо же так! Девке и на парней с кулаками кидаться, ходить на людях в порванной одежде, грудь оголив да спину!
Запоздало заметила, что в разгорячённую спину где-то позади и снизу поддувает ветерком.
– Да ещё в день такой! – проворчала родственница, оправляя нарядный плетёный пояс, каких у нас с матерью никогда не было, но чтоб я видела, опоясанная простою красною верёвочкой. – Как хорошо, что сестра того не увидит!
Первый раз она мать при всех назвала сестрой, за семнадцать-то целых лет! То, чего мама от единственной сестры так ждала, но теперь не увидит да не услышит!
Но ударив меня по лицу, скинув на меня обноски свои – сегодня почему-то попроще надела, хотя утром я её видела вроде в чём-то нарядном поверх платья – женщина молча пошла прочь, в сторону деревни. Так и не попросила помочь. Сыновей своих и мужа помочь не попросила. Ну тот-то, понятное дело, без ноги, но бить-то меня зачем? При всех?!
– Сама яму копай, раз такая гордая! – бросила женщина, уходя, не оборачиваясь.
Кажется, ударить меня при всех, чтобы все видели, что она против мамы и меня, она хотела больше, чем прикрыть срамоту мою, когда парни надо мной поиздевались, оголив тело. И почему я после того гордая и вредная?!
А все стояли поодаль и молчали, наши и неместные, что по Памятной роще ходили, нарядные торжественно, подросток тот зарёванный, не из наших, что сюда стекались посмотреть. Я на подростка с мольбой посмотрела – вырвалось на мгновение, но он на двух женщин посмотрел, спутниц седовласых, и отвернулся.
– Стал милее али не стал? – донеслось насмешливое со стороны.
– В болото иди, Хренло!
– Кто-кто? – паскудный ухажёр вскинул недоумённо брови.
– Хрена горше и всегда трепло – получается Хренло!
Мгновенная заминка со всех сторон. Кто-то из мужчин спрятал дрогнувшие кончики губ за рукой в шрамах.
– Хрена горше и трепло – получается Хренло! – радостно дети взвыли, что за кем-то пришли. – Хрена горше и трепло – получается…
– Да заткнитесь вы! – Славобора перекосило от злости.
Мимо него прошла. Шагах в пяти, к женщинам поближе держась. Из зевак неместных.
За лопату взялась, выроненную. Стала довершать колыбель для снов последующих моей мамы. Снов, хотелось бы верить, спокойных уже, но что там людям за Гранью видится да мерещится – не понятно никому, покуда сам туда не уйдёшь. Ну, хотя бы презрение скотов этих мама больше моя не увидит.
Руки не выдерживали, тряслись, мышцы болели. Спина болела при наклоне, подорванная, покуда тащила родное тело домой. Пот стекал по лицу. Чтобы утереть, выпрямилась, поморщилась, взгляд метнулся по не расходившейся толпе. Глаза приметила знакомые, сердце от радости едва не остановилось.
Гриша пришёл!
Взгляд глаза в глаза. Дыхание выровнялось.
Он вернулся! Он меня не бросит!
Мир мутнел, ноги стали туманными, как кисели, но в душе плескалась радость.
– Идём, – сказал мужчина чужим голосом, расплывавшийся, женщине седой в одежде изо льна, украшенной синей вышивкой, – не на что тут смотреть.
Два туманных силуэта размазались, сдвинулись, ушли, растаяли в пятном перемазанном, плывущем лесе.
Он не пришёл. Это был кто-то другой, из чужой деревни!
Древко лопаты выпало, звякнул метал о ствол ближайшего дерева, под которым уснул кто-то давно, позабытый. Миг забвения – и мягкое падение. Запах влажной земли у ноздрей.
Сил сдвинуться не было, сердце стучало глухо, медленно-медленно.
– Сдохла бы Зарка уже! – проворчала сестра матери со стороны. – Сколько уж лет глаза мозолит! Людям в глаза спокойно не взглянуть!
Пальцы дернулись, ощутив под собой комок влажной земли.
– Не надо так, – староста проворчал. – Ежели и правда к травникам уйдёт в ученики – то хоть вашим племянникам дом оставит.
– А может её и не спрашивать? Выгнать бы просто?
У меня дыхание перехватило от такой наглости.
– А что люди скажут? – староста проворчал. – Кабы тихо похоронила – и ушла, так одно дело. А тут и не местные видели. Купец вот с ближайшего города. Спрашивать будут, что за девочка, что сама и одна могилу копала да кому?
– Да не жилец она – припадочная.
– Коза упрямая!
– Хренло кстати гордо звучит, звучно. Мне она таких подарков не даривала, а тебе аж целое имя.
– Да пошёл ты!
– Мам, а, может, всё-таки помочь? Сколько часов она на себе тётю тащить в Памятную рощу будет?
Я застыла, услышав заботливый голос семилетки из родни.
– Да пусть она сначала хоть перед людьми извинится! Шуму-то поразвела! Опозорила мать да в такой день.
– А дядя Хренло сам ей под юбку лез! Я видела!
– Да что ты болтаешь-то тут?! Прочь пойди! Сорняки с морковки так и не выдергала, увязалась сюда за всеми!
– Так ведь и надо было зубы дяде Хренло выбивать, ежели он ведёт себя неприлич… а-а-а-а!!! Мама, пусти!!! Мама, я болтать больше не буду!!!
– Как же ж устала-то я от них всех! – тётя возмутилась, тихо, но чтобы все услышали. Окромя меня беспамятной. – Одна хамит да сбегает, не дослушав, другая не хочет полоть огород…
– Мам, да попроси ты тётю Зарёну по-доброму погорельцев к себе пустить, может, пустит? Родня-таки! А Лёнька меня замучила уже, игрушки мои отбирать! Долго они жить в нашем сарае-то будут?! Надоели!
Резко выдохнула, пальцы сами собою сжались. То есть, как мать хоронить, наряжать, яму копать, да тащить на себе домой и до рощи – я должна сама и одна, а как дому меня лишить, навязать мне семерых погорельцев с мужиком хромым и седым, из приблудной семьи, так меня и даже не спрашивать, пущу я их жить в доме моём али нет?!
Пыталась подняться, упираясь в мягкую землю, но руки поскользнулись, упала лицом в мягкую горку. Хохотал, кажется, Хренло.
Люди немного выждали, затихли.
А когда поднялась, глаза протёрла – то увидела спины расходившихся. Недалеко отошли, шли медленно, но… ради меня не остановились. На коленях что ли я должна их просить? Семью, чьи дети, покуда не ушли на битву с Светопольем да сгинули безвестно, меня головою об стол били, да ругали при матери потаскухою?! В дом их жён да детей пустить?! Ну уж нет!!!
Но руки дрожали, ноги стали какие-то мягкие, непослушные. Звон в ушах…
А люди медленно уходили.
Перевернулась на спину, головою на мягкую, влажную землю холма. Червяка, бодро извивавшегося сбоку от правого глаза, из корня одуванчика, игнорируя.
Не помогут. Или потребуют сначала извинений непонятно за что. Или вот, как эта жуткая женщина, дома за помощь лишат! За что они так ко мне?! Своих-то детей она хвалит всегда, ласкает, платья праздничные им из парчи сшила! Мне бы хоть свистульку или ледяшку-петушка с ярмарки б хоть раз привезли! Нет. А дома лишить – запросто. Или навязать домой чужую мне семью.
– Таки не надоело тебе упираться?
Голос гада этого заслышав, села с трудом, перемазанная в земле.
– Помощь мою предлагаю, – важно сказал Хренло, – в последний раз. Только из доброты душевной.
Из-за деревьев, из-за сосен дальних, грянуло бодрое, на несколько голосов:
– Хрена горше и всегда трепло – получается Хренло! Хренло! Хренло! Хренло!
– Убью кого-то!!! – рявкнул молодой мужчина, багровея.
– А мы тебе жениться помогаем! – из-за дальней сосны выглянула довольная морда шестилетки, его самого младшего брата. И брата снохи-вдовы. Или всё-таки его сына. – Имя у тебя такое – ни у кого такого теперь нету!
Славобор камень подхватил и запустил в сторону сосен.
Дети разбежались. Недалеко. Из-за деревьев дальних выглядывали с любопытством.
При них меня в очередной раз пытаться насиловать мужчина постеснялся. Растреплют же ж на всю деревню нашу и ещё всем знакомым детям с соседней. Что он сам первый полез. И уже не я буду виновата в глазах чужих людей.
– Таки что скажешь? – спросил мрачно. – Хочешь мне доказать, что жена из тебя хорошая выйдет? Что хозяйственная и весь дом на тебе – я итак знаю. Но жена должна быть покладистая, тихая. Надо б тебе доказать…
– А не пошёл б ты в болото, Славобор?!
– Ясно, – сказал мужчина степенно, – по-хорошему ты не хочешь. А я, между прочим, невестою быть предложил, при всех. Первый раз… – сощурился насмешливо. – И единственный.
Интересно, почему «ясно» говорят те, кто любит превращать мою жизнь в кошмар?..
Мужчина выждал немного, не передумаю ли – и, насвистывая, чтобы дети невозмутимость его слышали, ушёл.
Потаскухой он мне при всех быть предложил, а не женой. И я должна ему ещё хозяйственность мою и покладистость доказывать?! Когда столько раз орал при всех, что хуже меня бабы нету?!
Подняться сразу не удалось. Мышцы усталые долго болели, тело избитое отзывалось болью. Страшно хотелось пить. Пространство Памятной рощи вокруг мутнело. Рука дрожала, которой смахнула налипшую землю и прядь волос влажную со лба.
В этот раз не помогли, даже хоть раз помочь не предложил никто. И в следующий раз не помогут.
У ног несколько тлей проползло, жить на нераздавленной чудом ромашке. У кого-то семья есть, а мне в этой деревне забота чья-то вряд ли посветит. И Григорий ушёл. Он не захочет быть со мной. Он страшно это объяснил. И, хотя он мне привиделся в чем-то похожем человеке с другой местности, он сам никогда ко мне не придёт.
Кулаки сжала.
Но и дом мой отдавать им…
Сжав зубы, всё-таки подняться сумела. Ноги с трудом держали меня.
Дома нет ни повозки, ни хотя бы коровы, чтобы запрячь в неё и мать отвезти. Своих лошадей или быков не отдаст никто из соседей. Даже если дом оставлю материнской родне. Да они запросто так дом мой хотят забрать. Надеются, что я сдохну.
Лопата из рук выпала, колено отшибла. Несколько шагов прихрамывая.
А дотащу ли я мать досюда на себе? Я и от колодца-то донесла её с трудом. А на своём огороде и в саду хоронить её негоже.
В деревню я пришла к вечеру, почти вровень с закатом. Скотина с пастбища вернулась, мычала. Но детей и людей бродило вблизи от забора моего многовато. Односельчане хотели зрелищ, видимо. Сделать балаган хотели из похорон моей матери.
Женщины с семечками вот даже шуршать не переставали, сегодня голодные до подсолнухов как никогда. Материна сестра, кстати, среди них оказалась. Ага, взгляд внимательный и цепкий.
Чувств не осталось. Чувства все выгорели. Мыслей не осталось. Мысли все выгорели. Я наспех обмыла руки и наломала жасмина, цветов с клумбы под окнами. Самых свежих, самых ярких, самых душистых. Её любимых.
Под тихие шепотки за спиной – всё-таки тварям любопытно было, пойду ли я помощи в проводах матери просить, унижаясь и извиняясь за строптивости – вошла в дом. На миг зажмурившись, вдохнула запаха родного в последний раз.