Алексей Васильевич слушал заворожено, позабыв даже о головокружении и ломоте во всём теле.
– Поразительно! – только и сумел выдохнуть он.
– Сёстры записали дословно её рассказ, – сказала матушка София. – Хотите прочесть?
– Непременно! Я очень благодарен вам за такое предложение, – Надёжин покачал головой. – Отчего мы так глухи? Ведь на каждом шагу даются нам указания, предупреждения… А мы ничего не замечаем! Кажется, расступись теперь море, сдвинься горы – и то бы не произвело впечатления ни малейшего! Став лишь предметом для учёных споров о свойствах материи, которой теперь пытаются объяснить то, что объяснить невозможно. Люди жалуются, что Бог больше не говорит с ними, как бывало в древние времена, сокрыл лик свой от них… А ведь он всякий миг не просто говорит, но вопиёт к нам! А мы заградили уши и зажмурили глаза… Да, матушка, наступают времена предречённые. Остаётся лишь уповать, что дни эти будут сокращены.
– Они и без того кратки, как миг, – заметила игуменья, взглянув на небо. – Вот, и солнце уже сходит… Ещё один день позади. И слава Богу!
Ещё много дней осталось позади, пока силы возвратились к Надёжину. Наступил 1918-й год, начало которого сковало Киев леденящим ужасом. Хоть и ненадолго пришли большевики в город, а страшной зарубкой остались эти дни в его летописи… Сотни расстрелянных офицеров и штатских, горы изуродованных тел в городском саду, куда родные ходили искать своих мертвецов, терпя глумления палачей, кровавая бойня в киевском театре… Был разорён госпиталь княгини Барятинской, врач которого повредился рассудком от созерцания происходящего. Врывались звероподобные «борцы за народное счастье» и в обитель, пугая сестёр и больных, среди которых было немало офицеров, скрывавшихся в монастырских стенах от неминуемой расправы. Но, видно, сама Царица Небесная охранила от беды своим покровом…
Большевики властвовали над городом считанные дни. Вскоре вся их разбойничья ватага вынуждена была убраться, уступив город победительной германской армии…
Тяжко было от позора, что враг, с которым сражались столько времени, хозяйничал теперь в самом Киеве, но и успокаивало это: кайзерова армия не красная банда, она, по крайности, даст истерзанному городу порядок… Офицеры переживали позор особенно остро. Но Алексей Васильевич всё же глубоко чужд оставался войне, офицерской закваске. Поэтому вид немецких касок на улицах Киева не приводил его в отчаяние. К тому же он, наконец, ощущал себя достаточно окрепшим для того, чтобы пуститься в путь на родину…
Но прежде, несмотря на всю тоску по дому, Надёжин решил истратить лишние сутки на важный для себя визит… От матушки игуменьи он знал, что совсем недалеко, на Черниговщине, в усадьбе князей Жеваховых Линовица живёт Сергей Николаевич Нилус. Живёт уже без малого год, покинув Валдай, где после революции жизнь стала слишком опасной и трудной. Сама матушка навещала его летом, спеша повидать дорогих людей, пока не пришли грозовые дни. Теперь она не решалась оставить обитель, и Надёжин отважился ехать один. Он не мог не навестить человека, которому чувствовал себя обязанным, перед которым склонял голову. Быть может в последний раз в этой земной жизни увидеть…
Черниговщина! В отличие от центральной России, где не хватало продовольствия, здесь ещё царило радующее глаз изобилие. И мужички местные не тревожно глядели на чужака, а с привычной хитрецой – словно надкусывая. Один говорливый старичок любезно согласился подвезти Алексея Васильевича три версты от железной дороги до «жеваховщины» на запряжённой чалой кобылкой телеге. Всю дорогу слушал Надёжин напевно-переливистую малоросскую речь, любовался первой листвой, окутавшей стосковавшиеся за зиму деревья, с удовольствием подставлял солнечным лучам землистое после болезни лицо. Вбирал в себя торжествующую в природе жизнь…
Наконец, со взгорка открылся вид на усадебный парк.
– Вона она, «жеваховщина»! – кивнул старик.
– Ну, спаси тебя Христос, дед! – поблагодарил Алексей Васильевич, любуясь стройными дубами и ясенями, раскидистыми липами… Вот уж должно быть здесь летом хорошо! В этаких кущах! Да под южным солнцем… Ах, как хотелось теперь этого солнца! Напитаться им, отогреться в его лучах…
Позади кущ скромно прятался двухэтажный домик светлого дерева, от которого веяло уютом и приветностью.
Иные гости угадывают к обеду, а иные – к обедне. Надёжин принадлежал к числу последних. В Линовицу он прибыл ровно к началу домашней службы Нилусов. Ещё от матушки Софии он знал, что с благословения архиепископа Феофана Полтавского в усадьбе была освящена домовая, как бы катакомбная церковь во имя Покрова Пресвятой Богородицы и преподобного Серафима. В её устройстве деятельное участие принимала сама игуменья со своими монахинями, а освящал её отец Димитрий (Иванов), настоятель Покровского храма монастыря. Теперь Алексей Васильевич сподобился увидеть эту церковь воочию.
Располагалась она на втором этаже дома. Угол комнаты был отделен перегородкой, образуя алтарь. Сама перегородка была обтянута синим атласом с позументами по краям. Этот же позумент обрамлял иконы Спасителя и Божией Матери. Над ними висели лампады. Царских врат не было, висел лишь голубой атласный занавес. По бокам стояли подсвечники. За престолом висела семейная икона Сергея Александровича, изображавшая Спасителя в терновом венце. Рядом с нею – большой образ преподобного Серафима…
Молились супруги Нилусы по дивеевскому уставу: читали акафист преподобному и параклис Царице Небесной. Вторил им и Алексей Васильевич, не сводя взгляда с лика батюшки Серафима. Вспомнилось, как гостили с Сонюшкой в Дивееве. Что-то там теперь? И даст ли Бог вновь побывать там, поклониться святыне? Но да на всё воля Его… Церковь не в брёвнах, а в сердце человеческом… Всё может отнять и порушить бесовское полчище, но молитвы сердечной отнять не сумеет. И в том единственное спасение в злую годину…
– Сергей Александрович, а встречались ли вам указания о грядущей судьбе России в дивеевских архивах? Не рассказывали ли что-нибудь знавшие преподобного? – спросил Надёжин за ужином. Этот вопрос – предсказания – крайне занимал его последнее время. И Сергея Александровича, по-видимому – нисколько не меньше. Заволновался он, заходил широко по комнате, поглаживая обрамляющую похудевшее лицо белоснежную бороду. Но не сразу ответил. Лишь собравшись с мыслями.
– Я вам одно только скажу… Батюшка часто говорил близким о грядущих страшных днях. Говорил, что по времени Господь даст еще некий срок России на покаяние. Но если Россия все же не покается, то гнев Божий изольется на нее в еще больших размерах… А иначе и быть не может! У нас всё спорят об идеях… О политике! Экая важность! Политика, может, и имеет значение, но лишь вторичное. Потому что никакая политика не поможет, если Россия, народ русский не возродится духовно, сердцем своим не обратится ко Христу. Если погибнет Православная Россия, то на земле утвердится царство тьмы, что повлечёт неминуемую гибель всего человечества. Мы – последний рубеж… А они… – Нилус повёл рукой, – не понимают того! У них на уме партии, лозунги…
Надёжин задумчиво слушал. Партии, лозунги… В самом деле. Даже в больнице все споры сводились к этому. К политике. Керенский, Корнилов, учредилка, всевозможные «измы»… Звонкие, как всё полое, идеи, столь же звонкие их разносчики. Уповали на кого угодно, искали вождей, и об одном только не вспоминали… Или изредка лишь. И без сердца. А ведь то не большевики были. И не временщики. Всё, большей частью, вполне патриотично настроенные русские люди. Многие – офицерского звания.
До глубокой ночи длился разговор. Напоследок процитировал Сергей Александрович из мотовиловских записок:
– Во дни той великой скорби, о коей сказано, что не спаслась никакая плоть, если бы, избранных ради, не сократились оные дни, в те дни остатку верных предстоит испытать на себе нечто подобное тому, что было испытано некогда Самим Господом, когда Он на кресте вися, будучи совершенным Богом и совершенным Человеком, почувствовал Себя Своим Божеством настолько оставленным, что возопил к Нему: Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? – Подобное же оставление человечества благодатию Божиею должны испытать на себе и последние христиане, но только лишь на самое короткое время, по миновании коего не умедлит вслед явиться Господь во всей славе Своей и вси Святии Ангели с Ним. И тогда совершится во всей полноте все от века предопределенное в Предвечном Совете.
Словно напутствовал на путь многотрудный, на испытания грядущие. Расставались на утро, словно родные. Да и как иначе? В малом-то стаде среди зла густеющего, клокочущего, стадо это рассеивающего и сокращающего, как овцам его друг другу родными не быть? Тут-то, когда несколько овец того малого стада сойдутся, и постигается: где трое соберутся во Имя Моё, там Я посреди них. И потому нет ощущения малости, но наоборот полноты… Потому что Он – посреди. И в нём все верные – одна семья…
Покинув гостеприимную Линовицу, Надёжин отправился в дальний путь. Он был наслышан о том, в какой ад обратилась такая обычная прежде езда по железной дороге. Сумасшедшая давка, чудовищная грязь, всевозможные бесчинства. Но не страшило это. Если уж от ранения смертельного поднялся, то неужто до родного дома не доберётся? Да и на кой он «товарищам»? Не офицер, не буржуй, не мешочник… Заурядное лицо в толпе. Да и у преподобного благословения на дорогу испросил. И верилось – охранит, не попустит беды.
В Глинское Алексей Васильевич добрался в радостный день. В праздник. В самую Лазореву субботу. Шёл по селу и краем глаза примечал, как крестятся бабы, завидя его. Поди схоронили уже! А ныне взирают, как на Лазаря, из гроба восставшего. А Сонюшка что же? Тоже схоронила уже? Или ждала? Верила? Так вдруг волнение разобрало, что в дрожь, в пот кинуло. И хотелось нестерпимо бегом припуститься, но удерживался.
Наконец, на крыльцо родное ступил. Слава Богу, дом не пуст, не заколочен, видно, что уход за ним. Изнутри щебет детский слышался. Вздохнул глубоко, постучал. Раздались шаги мягкие… Не Сонюшкины шаги…
Миг, и открылась дверь. Нет, не бредовое было виденье там, в лазарете… Её лицо он видел над собой! Как лик в окладе убруса-платка…
– Марочка…
Она только руку к груди подняла. И вдруг осела на пол, закрестилась часто:
– Жи-вой… Господи… Жи-и-вой…
Более страшного мгновения в её жизни не было. Более страшного дня. Чем тот… Когда среди привезённых в полевой лазарет раненых, беспорядочно сваленных санитарами на телегу, она увидела его лицо. Неживое… Так показалось в первый миг. Но он дышал ещё. Едва-едва. Опытному глазу нетрудно было определить – с такими ранениями из двадцати один выживает.
И хирург, он же начальник госпитальный, отмахнулся сразу:
– Этот нежилец, ни к чему и время тратить. Тащите следующего, кому ещё можно помочь.
Всегда-то еле притиралась Мария с ним. Был доктор Торопенко хорошим специалистом, но жестоким человеком. А врач, даже на войне, даже видя ежедневно десятки смертей и бездну человеческих страданий, не имеет права ожесточаться. Относиться к больным, как к материи для своего искусства. Врач – это не набор знаний и медикаментов. Это работа души. Не может быть хорошим врачом тот, кто словом готов убить… А Торопенко на такое слово щедр был. Натерпелись от него и больные, и санитары с сёстрами.
В отчаянии бросилась Мария к Валерию Никаноровичу. Молодой врач, он не был ещё таким признанным специалистом, как Торопенко, но отличался большой аккуратностью, а, главное, умением обходиться с людьми. Несмотря на убеждённый атеизм и романтическое сочувствие революции, он, действительно, любил людей. Жалел их. Такое подчас встречается в жизни: в атеисте оказывается больше христианского духа, нежели в ином «христианине». Да любите друг друга! По тому, как вы относитесь друг к другу, мир узнает, что вы Мои ученики. Именно восхищённые духом любви, царившим среди христиан, обращались к истинной вере язычники. Но, вот, до того оскудела она, что иной язычник может служить примером. Не зная Христа, он по духу своему более чадо Его, нежели именующие себя таковыми, а на деле давно отвернувшиеся Отца…
Мария любила Валерия Никаноровича за его чуткость, мягкость, незлобивость. За то, что даже на несправедливо гневные выпады Торопенко не отвечал он тем же. Говорил, что спор с человеком глупым неизбежно принижает умного. Внутреннее чувство собственного достоинства не позволяло ему сходить на уровень обидчика.
Поначалу Валерий Никанорович тоже лишь развёл руками:
– Вы же понимаете, Мари, тут ничего нельзя…
И тогда она упала перед ним на колени, не стесняясь сторонних взглядов:
– Богу всё возможно! Только вы помогите!
Доктор испугался такой горячности прежде тихой сестры:
– Встаньте, встаньте! Я всё сделаю, что в моих силах! Успокойтесь!
Милый, добрый Валерий Никанорович, он, действительно, сделал всё, что мог. И даже более. Но по окончании операции всё-таки предупредил:
– Шансов у него почти нет. Хотя… Чудо, что он жив до сих пор.
– Он выживет! – твёрдо сказала Мария.
– Ну, разве что вашими молитвами! – развёл руками доктор.
Молитвами… Да вся душа её обратилась тогда в одну непрестанную молитву. Один непрестанный вопль к небесам. Чтобы он жил… Чтобы, если надо, её жизнь была взята, или обречена на муки. Какая в сущности малость… На костёр бы взошла счастливо, если бы он поднялся здрав со своего одра.
И он выжил. Валерий Никанорович удивлённо покачивал головой, поглаживая маленькую бородку:
– Торопенко бы теперь сказал, что его золотые руки и мёртвого оживят. Хотел бы и я так сказать о своих, но по совести не могу приписать своему искусству этот редкий случай… Жаль, что не смогу наблюдать вашего протеже до его выздоровления. Если он встанет на ноги, то, признаюсь, я буду всецело посрамлён в моём скептицизме.
Жаль и Марии было, что не сможет находиться при нём неотлучно… Раненых увозили в тыл, а ей должно было ещё оставаться на фронте. С болью в сердце проводила его, так и не дождавшись осмысленного взгляда, слова, до безумия тревожась, что станет с ним. Когда бы знать, куда везут!.. Да где там…
А через некоторое время из Глинского пришло каким-то чудом дошедшее письмо. Писала сестра. О делах семейных. А среди прочего о том, что заболела Сонюшка. Да по всему видать, серьёзно. И того гляди останутся малыши без призору. Чего, конечно, Анна Евграфовна не допустит…
– Стало быть, не моими молитвами… – проронила Мария, прочтя письмо. Не могла Сонюшка беду не почувствовать. Слишком любила его…
– Что-то случилось? – осведомился проходивший мимо Валерий Никанорович.
– Да. Письмо из дома… Там у нас случилось кое-что. И я должна ехать… Незамедлительно.
– Так вы нас покидаете? – доктор был огорчён.
– Вряд ли и вы долго задержитесь здесь. Фронта уже почти нет…
– Ваша правда. Что ж, позвольте в таком случае от всего сердце пожелать вам доброго пути.
Мария сняла с шеи ладанку, подала Валерию Никаноровичу:
– Вы не верите, я знаю. Но у меня больше нет ничего… Поэтому примите! В благодарность, что тогда не отказали в помощи. И на память… Я за вас всегда молиться буду.
Доктор принял подарок и даже надел на себя, крепко пожал Марии руку:
– Поверьте, мне очень дорог ваш дар. Бога я не знаю… Но в вас впервые увидел Его мир… Другой… И признаться, мне немного жаль, что он мне недоступен. Должно быть он, реальный или вымышленный, не суть важно, прекрасен.
В путь она пустилась, менее всего думая о том, сколь небезопасен он стал. А следовало бы и об этом подумать. Молодой женщине одной среди пьяной орды дезертиров, оккупировавших поезда и запрудивших станции – как путешествовать? Немало страхов натерпеться пришлось за дорогу. Однажды какой-то подвыпивший солдат стал отпускать грязные шуточки по её адресу и делать непристойные намёки. Дружки его лишь похохатывали вокруг. Но всё же и среди них нашёлся один, пресёкший «веселье». Отшвырнул в сторону обидчика, погрозил и ему, и притихшим остальным:
– Я офицеров и прочую сволочь ненавижу, но, если хоть один из вас гад сестру тронет, башку откручу. Такие, как она, нашего брата из-под пуль выносили, от смерти выхаживали! Или шишимор вам мало?!
А сколько ещё приключений выпало – не пересказать. Всё же обминула беда. Добралась Мария до родного Глинского. И прежде чем своих проведать, прямиком к Сонюшке поспешила. А та и не поднималась уже… Лежала на высокой подушке восковая, измученная. Встрепенулась порывисто к ней:
– Марочка! Вернулась! – и помедлив. – Ты Алёшу не видела? Не знаешь ли что о нём? Так давно писем нет… А сон ещё видела… Страшный! Тут и слегла… Видишь, что со мной… Спасибо ещё Анна Евграфовна не забывает, да Аглаша каждый день приходит помогает…
Рассказала ей Мария, что знала. От себя приукрасив немного, желая уверить больную, что с её мужем уж точно всё благополучно, и совсем скоро он будет дома. Поверила, засветилась. Попыталась даже подняться – собрать на стол. Но не достало сил.
Прибежали со двора дети, повисли на высокой, тонкой крёстной. Расцеловала их по очереди и принялась налаживать самовар. С того дня она поселилась у Сони, ухаживая за нею, приглядывая за детьми и скудным хозяйством.
А морок всё гуще становился. Истерия зла охватывала землю, называвшуюся уделом Пресвятой Богородицы. Даже крепкие умы и души мутились от бесовской круговерти, смущаемые вездесущей, нахрапистой ложью. Вот, и в Глинском закрутилось недобро. Столько лет миром жили, а теперь решили мужики, что баре их теснили и грабили. Да не решили даже… А несколько безобразников, из пришлых, да из фронтовиков вчерашних, с фронта давших дёру, да из голыдьбы – крикнули. И подхватили, не размыслив. Одним лишь и руководясь – поживиться от барского богатства. В такие моменты и разумные люди, втянутые в общий водоворот, забывают себя, разбуженному инстинкту зверя следуют. После, когда прочнутся, может, и плакать-каяться станут, но не в этот час! Тут уж людей нет, народа нет, а есть толпа, стадо… Свора… Стая… Инстинкты которой зверины. Такая стая едва не растерзала Марию в холерный год. И ведь тоже в ней не разбойники были, не злодеи. А большей частью добрые люди… Лишь одним только можно стаю остановить – прежде преступления пробудить в ней человеческое. Пробудить разум, мороком помутненный. Иначе – пропадёшь…
Пропадёшь, как пропал бедный Клеменс, ставший гневно бранить явившихся к его дому мужиков, грозить им. В этой брани и угрозах звериный инстинкт услышал слабость. И лишь рассвирепел. Впрочем, могло и обойтись, если бы не нашлось среди толпы горячей головы из дезертиров. Он-то и застрелил барина. Так. Для забавы. И для утверждения себя в глазах окружающих. До того, как зверь увидел кровь, с ним ещё можно сладить, но после – никак. Запах крови пьянит… Теперь уж не дознаться, кто именно глумился над телом убитого, кто громил усадьбу, кто просто тащил из неё плохо лежавшее (не пропадать же добру!) – ещё и лоб крестя за упокой хозяина, кто в итоге пустил красного петуха… Миром разграбили… Но убили всё-таки не миром. А потому, прочухавшись, осознав грех собственный во извинение его в собственных же глазах разгневались на стрелка. Мол, кабы не он, так они бы с барином без крови поладили. Он хоть и дрянь-человек был, а убивать его не хотели. А к тому глумиться… Стыдно было мужикам. Но что поделать? Не добро же растащенное возвращать наследнице. А вот убивца попросили из деревни прочь. Выдать – не выдали. Покрыл мир лиходея от закона, но от себя отторг.
Пришла и к дому Аскольдовых ватага. Одни в подпитье изрядном. Другие трезвые вполне. Здравые, разумные. Свои глинские мужики, с которыми столько лет трудились вместе. Молодёжь швыряла в окна камни – побили стёкла. Старики осаживали, но перевес был за молодняком. Да и старшие, коим бы удержать, на поводу шли. Чужое добро – великий соблазн! А к тому распалили их – в доме два офицера! Хозяйские сын и брат! Родиона в ту пору в Глинском не было, а Жорж и впрямь лишь днями возвратился. Кто-то и подзудил фронтовичков-дезертиров…
Николай Кириллович велел жене и дочерям запереться в комнатах. А сам вышел к мужикам. Один. Не выпуская изо рта трубки. Прихрамывая – мучил его ревматизм. И держа наготове заряженное ружьё. Увидев направленный на себя ствол, крикуны немного поутихли.
– Я понимаю, что вас много, а я один, – произнёс Николай, – а, значит, вы, если пожелаете, меня, конечно, убьёте, как Клеменса. Но учтите, что прежде того, все патроны, которые есть в этом ружье, найдут свои цели. Как многим из вас известно, промахов я не делаю. Если есть желающие связать меня, или моего свояка, или кого-либо ещё в этом доме, шаг вперёд.
Толпа замерла. Никто не решался двинуться с места. Слишком знали барина. Знали, что шутить он не любит, а рука у него твёрдая, и глаз не даёт осечек.
– Стало быть, нет желающих? Превосходно-с! – Аскольдов опёрся рукой о перила, не сводя ружья с толпы. – В таком случае, поговорим, как разумные люди. Я вижу среди вас немало зрелых мужей. К ним и обращаюсь. Мы жили бок о бок почти четверть века. Я знаю вас и ваши семьи, равно как вы знаете меня. Я когда-либо обманул вас в чём-либо?
– Не бывало такого! – крикнул за всех один Матвеич, Аглашин отец.
– Я разорил кого-то из вас? Не заплатил кому-либо за работу?
– И того не бывало… – прогудело в ответ.
– Не моими ли заботами явились в Глинском больница и школа? Не моя ли жена давала содержание больным, увечным и выжившим из сил? Не её ли звали вы крестить ваших детей, и она никогда не отказала и не забыла заботой ни одного из своих крестников? Не наша ли сестра лечила многих из вас? Теперь несколько негодяев, не имеющих за душой ничего, не ведающих ни чести, ни совести вздумали поживиться барскими харчами. Почему бы нет? Ведь у нас нынче не проклятый царизм, а революционная законность! Всё дозволено-с! С них спрос невелик. Они оглашенные. Но вы-то! Вы!.. Неужели вы не понимаете, что эта революционная законность завтра придёт в ваши дома? За вашим добром? За вашими жёнами и дочерьми? Придёт, знайте это уже сейчас! Я знаю вас, как людей разума и дела. Людей основательных. Значит, готовьтесь, что грабители придут и к вам. Потому что, разорив «буржуев», они не смогут остановиться. Грабитель не способен к труду, он может только грабить. Грабить тех, кто нажил добро своим трудом. С каких же пор вам стало по пути с татями и отщепенцами? Кто застрелил Клеменса? Кто был вожаком там? Конокрад! Шельма, которую прилюдно лупцевали на площади! И за конокрадом-то пошли! И не стыдно ли? Куда вас конокрады заведут – поразмыслили? Ну, что молчите?!
Молчали мужики. А некоторые и отходили прочь тихонько. Пьяно рявкнул один из вожаков:
– Да что вы уши-то поразвесили! Кого слушаете?! Контру слушаете! Как он наших братов честит!
– Замолчь, Миколка! – грозно осёк его кузнец. – Тебя ещё не слыхали, орателя… А Николая Кирилыча не замай. Не тебе чета, чай!
– Ах ты, кулацкое отродье, ужо мы тебе! – зло прорычал побагровевший Миколка, и тотчас получил тяжёлую оплеуху от Матвеича.
Разошлись мужики, а на другой день несколько из них, включая и Матвеича с кузнецом Антипом, пришли к Николаю делегацией. Аскольдов принял их в кабинете, не чинясь и не поминая вчерашнего. Говорил за всех Матвеич, недавно избранный старостой:
– Мы, стало быть, Николай Кирилыч, повиниться пришли за давешнее. Бес смутьянов наших попутал. А мы с ними на тот случай пошли, чтобы удержать от безобразия, если что. Не со злым умыслом пошли, верь слову. Ты сына моего в люди вывел, нешто я тебе такой монетой отплатил бы?
– Верю, Матвеич. И зла ни на кого не держу. Кроме разве что… конокрадов…
– Мы к тебе, Николай Кирилыч, ешшо и совет держать пришли. Как жить дальше будем. Окрест сам знаешь, что творится. Помешшичьи земли сплошь захватывают, безобразят… Ты-то что делать полагаешь?
– А что делал, то и полагаю делать, – отозвался Николай. – Работать.
– А не боишься?
– Все под Богом ходим. А насчёт земли скажи мужикам, что они могут пахать её этот год. Закона о помещичьих землях пока нет, кто станет завтра у власти – бабушка надвое сказала. Я не хочу смуты. И одному мне с моими домочадцами этой земли не возделать. Поэтому пусть мужики работают. Если наша власть установится, и помещичьи земли признают нашими, то даю слово, что урожай с мужиков не стребую. Но если кто-либо посмеет снова посягать на мой дом, то разговоров я более разговаривать не буду. Так и передай всем.
Тем и закончилось дело до времени. Голод пока не тянул к Глинскому своих костлявых дланей. Жизнь шла своим чередом. Разве что тревога висела в воздухе. Тревога перед грядущим днём…
Для Марии же и Сони превыше всех тревог оставалась одна. Неотступная. С ним – что же? Ни письма, ни весточки… А Сонюшка таяла день ото дня. Словно свеча. Вздыхала иногда тоскливо, когда детей не было рядом:
– Не дождаться мне моего Алёши… Ты, Марьюшка, сирот-то моих не оставь. Они тебя любят. Ты им меня заменишь… Мне спокойно будет, если я буду знать, что они с тобой.
Мария обещала. Неужто бы оставила сирот? Сониных детей? Его детей? Да ведь ей они – как родные. Души в них не чаяла. Обещая, всё же ободряла больную:
– Он приедет. Он уже совсем скоро приедет.
Вот и Пасха приблизилась. Посветлело на душе, как всегда в эти дни бывало. Скоро запоют по церквям радостно: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ….» Один этот тропарь душу ликованием наполняет, живит. А в преддверье – Вербное… В пятницу наломала веточек, освятила. Теперь стояли они на окошке – скромные, светлые… Чистые. Читала детям Евангелие о воскрешении Лазаря. Любимое наряду с исцелением кровоточивой и воскрешением дочери Иаира. Словно наяву видела она это: выходящий из пещеры обвитый пеленами Лазарь, встречаемый самим Господом и сёстрами… Хвалящие Бога и радующиеся великому чуду люди. И – безумные. Озлобленные. Мрачными очами своими не способные видеть света. Ненавидящие его. Эти – сговариваются убить Господа. А с ним и Лазаря. За то лишь, что он, воскресший мертвец, самим существованием своим обличал их. Как всякий, кто не вмещается в узкие рамки материи, того, что можно объяснить… Пожалуй, фарисеи были, в своём роде, материалистами. Они знали лишь форму. Лишь внешнее. Знали обряды. А Духа не ведали… Поэтому ярились и истребляли носителей Духа. Так и теперь истребляют праведных, как свидетельство о бытии Божием. Но… «смерть, где твоё жало?»
В этот-то момент и забарабанил кто-то в дверь. И что-то толкнуло изнутри в грудь. Кинулась отворять. И великим усилием воли удержалась, чтобы от избытка нахлынувших чувств не повиснуть на шее у него, не разреветься по-бабьи, уткнувшись лицом в его грудь, не поцеловать хотя бы руки его…
– Живой! – повторила несколько раз сквозь слёзы и перекрестилась счастливо: – Слава Богу!