Парадоксальным образом одним из первых поэтов, в стихах которого появляется образ новой столицы, стал москвич Антиох Кантемир. Младший сын молдавского господаря (правителя) Дмитрия Константиновича, родившийся в Константинополе, он вместе с семьей переехал в Россию в 1711 году. Антиох учился дома, затем отшлифовал свои знания в Славяно-греко-латинской академии и Академии наук.
Антиох Кантемир
Антиох поддержал Анну Иоанновну в ее восхождении на престол, после отправился послом в Лондон. Он скончался 31 марта (11 апреля) 1744 года в Париже, где провел последние годы жизни, и был погребен в московском Никольском греческом монастыре.
В своей поэме «Петрида, или Описание стихотворное смерти Петра Великого, Императора Всероссийского» Кантемир дает панораму любимого детища Петра.
Земля тая, бывшая в долзе у соседах
Подвластна, – на ней же Петр град новый сзидати
Когда начал, и свершил так, что устрашати
Прежде видом сей зачал, неж вести успели
Прийти в мир, что российцы в Ингрии засели.
Течет меж градом река быстрыми струями,
В пространно тречисленными впадая устами
Море, его же воды брега подмывают
Северных царств, Балтицко древни называют.
Над бреги реки всходят искусством иреславным
Домы так, что хоть нов град, ничем хуждши давным,
И имать любопытно чим бы насладиться
Око; имать и недруг, чего устрашиться:
Шестибочная крепость, в воде водруженна,
Не боится усильства Марса воруженна,
Но, щитя своих, крепко грозит и смелейшим.
Тут рукой трудился Петр и умом острейшим;
Обонпол искусные древоделов руки
Производят сильные врагам нашим муки,
Растут суды всех родов, и флот, уже страшный
Многим, творят что дневно наипаче ужасный.
Оттоль вверх, в приму черту, вельмож непресечны
Пространны зрятся дворы; где же скоротечны
Вторицей в граде струи Нева искривляет,
Деляся в два рамена, тут Петр обитает:
Не пространно жилище, довольно и покою —
Что внешна пышность тому, кто велик душою?
Вам не показались странными и непривычными стихи Натальи Алексеевны и Феофана Прокоповича? Их смысл вроде бы и понятен, и все же они написаны «словно не по-русски». Порой кажется, что перед нами разноязычный палимпсест. Особенно это заметно в приведенных отрывках из стихов Феофана Прокоповича «За Могилою Рябою», где отсылка к древнеримскому богу войны Марсу, которая должна была подчеркнуть европейскую образованность автора, соседствует с откровенными архаизмами и славянизмами («Магомете, Христов враже» – звательный падеж, встречавшийся во многих славянских языках, в том числе и в древнерусском, но не употребляемый в живой русской речи уже с XVI века).
Дело в том, что в начале XVIII века русский язык переживал серьезные изменения. Да и как могло быть иначе? Менялась сама реальность, повседневная жизнь русского человека, особенно человека знатного и образованного. В ней появлялись новые реалии, которых не было прежде в русском быте, а они требовали и нового языка.
Сам император активно принимал участие в формировании нового языка своих подданных. Вот, например, он в одном из своих указов объясняет петербуржцам, что такое ассамблея. «„Ассамблея“ – слово французское, – пишет Петр, – которое на русском языке одним словом выразить невозможно, обстоятельно сказать, вольное в котором доме собрание или съезд делается не только для забавы, но и для дела; ибо тут можно друг друга видеть и о всякой нужде переговорить, также слышать, что где делается; притом же и забава». А дальше он подробно предписывает, «каким образом оныя ассамблеи отправлять, определяется ниже сего пунктом, покамест в обычай не войдет».
Желающие принять участие в ассамблее дамы и кавалеры должны были освоить целый рад новых понятий, таких как «политес» (правила вежливости), «роба» (верхнее платье), «фижмы», «корсет», «шлейф», «парик», «мушка», «веер», «махаться» (подавать знаки веером), «пудра» (для мужских волос), «менуэт», «полонез», «контрданс», «кадриль», «иллюминация», «фейерверк» и т. д. Все эти слова привели бы в полное недоумение дедушек танцоров, а отцов заставили бы с болью в сердце подозревать, что их дети чересчур увлеклись «бесовским верчением». И это всего лишь одна, далеко не самая значительная сторона нового образа жизни. А сколько новых слов предстояло выучить военным или купцам!
Какое-то время россиянам, возможно, казалось, что язык их отцов и дедов погибнет от засилья иностранных слов. Сам Петр написал одному из своих посланников: «В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и другие иностранные слова и термины, за которыми самого дела выразуметь невозможно; того ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя иностранных слов и терминов». Забавно, однако, что в этой суровой отповеди монарх употребляет слово «реляция», пришедшее из латинского языка, вместо исконно русского слова «донесение».
Да, избавиться от привычки заимствовать иностранные слова было не так просто, а порой и невозможно. По Петербургу в начале XVIII века ходил анекдот о переводчике, которому поручили перевести французскую книгу по садоводству. Бедняга промучился некоторое время и в конце концов покончил жизнь самоубийством, отчаявшись передать французские понятия по-русски.
Анекдот остается анекдотом, но вот подлинный текст из дневника В. И. Куракина, хорошо показывающий, какая «речевая каша» порой «варилась» в головах русских людей. Он пишет об одном из своих заграничных романов: «В ту свою бытность в Италии был инаморат [inamorato – ит. влюблен] в славную хорошеством одною читадинку [cittadino – ит. гражданка]… и так был inamorato, что не мог ни часу без нее быти… и взял на меморию [in memorio – лат. на память] ее персону [портрет]».
Другая большая перемена, которая ждала русский язык в ту эпоху, – это его разрыв с церковнославянским языком. Некоторые «церковнославянские реликты» мы можем найти в стихах Феофана Прокоповича, что неудивительно, ведь он сам принадлежал к духовному сословию. Но в целом язык Петровской эпохи становился все более светским. Церковь законсервировала старинный, еще средневековый лексикон и грамматику, и постепенно тексты молитв стали загадочны и непонятны для мирян. В начале XX века маленький мальчик Алеша Пешков будет с недоумением повторять слова молитвы «Отче наш» «Яко же и мы оставляем должникам нашим», переиначивая это непонятное «яко же» на свой лад: «Яков же», «Я в коже». Этот процесс расхождения церковного и светского языков начался именно тогда, в начале XVIII века, что, разумеется, еще усилило отчуждение языка и культуры дворянства от своих корней. Веком позже Чацкий в комедии Грибоедова «Горе от ума» будет жаловаться на то, что «французик из Бордо» чувствует себя в московских гостиных как дома, он говорит с гостями на одном языке (естественно, французском), а он, Чацкий, настоящий патриот, здесь всем чужой:
Пускай меня объявят старовером,
Но хуже для меня наш север во сто крат
С тех пор, как отдал все в обмен на новый лад,
И нравы, и язык, и старину святую,
И величавую одежду на другую.
Понадобилось больше века работы таких российских литераторов, как Ломоносов, Сумароков, Державин, Гнедич, Жуковский, Грибоедов и, наконец, Пушкин, чтобы русский язык переварил «иностранную прививку», нашел должное место для архаизмов и вновь обрел ту легкость, гибкость, певучесть и кристальную ясность, которой мы наслаждаемся и по сей день.
Одним из создателей нового литературного языка стал сын рыбака-помора, будущий академик Михаил Васильевич Ломоносов.
Историк литературы Григорий Александрович Гуковский писал о Ломоносове: «Ему принадлежит честь быть первым писателем, упорядочившим языковое хозяйство русской культуры после петровского переворота, и он был первым в ряду организаторов правильной русской речи, подготовивших великое дело Пушкина, создателя современного литературного русского языка».
Новый язык был зафиксирован Ломоносовым в статье «Предисловие о пользе книг церковных в российском языке», а также в двух книгах – «Риторика» (1748) и «Российская грамматика» (1757), давших первое научное описание живого русского языка XVIII века.
М. В. Ломоносов
«Труд Ломоносова полагал конец безграничному разнобою, разброду языковых форм, пестривших языковую практику начала XVIII века, – пишет Гуковский. – Он вводил в литературную и даже разговорную практику грамотного населения принцип организованности, правильности речи, известную нормализацию ее, хотя сам Ломоносов и не придумывал никаких правил языка, а стремился в своем труде к установлению законов русской речи, такой, какой он ее знал, потому что он, по его словам, „с малолетства познал общий российский и славянский язык, а достигши совершенного возраста с прилежанием прочел почти все древне-славено-моравским языком сочиненные и в церкви употребленные книги“. Сверх того, довольно знает все провинциальные диалекты здешней империи, также слова, употребляемые при дворе, между духовенством и простым народом».
Сам Ломоносов полемизировал с проповедником Гедеоном Гриновским, который утверждал с кафедры: «Ежели бы я хотел вам здесь описать, сколько вреда произошло от таких, которые подчинять смели слово Божие какой-нибудь науке или искусству и изобретениям человеческого разума, пространное бы и страшное открыл позорище», – и советовал молодым священникам, чтоб риторика «не была повелительницею, но совершенно служительницею».
Ломоносов написал в ответ язвительную эпиграмму, в которой защищал изучение родного языка и риторики – искусства произносить речи. Обращаясь к некоему вымышленному попу Пахомию (под которым подразумевается Гриновский), Ломоносов пишет:
Пахомей говорит, что для святого слова
Риторика ничто; лишь совесть будь готова.
Ты будешь казнодей[1], лишь только стань попом
И стыд весь отложи. Однако врешь, Пахом.
Начто риторику совсем пренебрегаешь?
Ее лишь ты одну, и то худенько знаешь…
<…>
Ты думаешь, Пахом, что ты уж Златоуст!
Но мы уверены о том, что мозг твой пуст.
Нам слово божие чувствительно, любезно,
И лишь во рте твоем бессильно, бесполезно.
Нравоучением преславной Телемак
Стократ полезнее твоих нескладных врак.
В последних строках имеется в виду весьма популярный в XVIII веке дидактический роман Ф. Фенелона «Приключения Телемака» (1699), пропагандировавший в том числе и идеи Просвещения.
В своем учебнике «Риторика» (1748) Ломоносов напоминает своим читателям, что необходимо всеми способами обогащать речь, стремиться к «речевому изобилию», к пышности и одновременно изяществу. Он дает практические советы, как создавать «предложения, в которых подлежащее и сказуемое сопрягаются некоторым странным, необыкновенным или чрезъестественным образом, и тем составляют нечто важное и приятное». Не все современники были с ним согласны. Например, Александр Петрович Сумароков (о нем речь пойдет в следующей подглаве) писал в свое время: «Многие читатели, да и сами некоторые лирические стихотворцы рассуждают так, что никак невозможно, чтобы была ода и великолепна, и ясна; по моему мнению, пропади такое великолепие, в котором нет ясности». А в другой раз в своей статье, «К типографским наборщикам», высказался еще резче: «Языка ломать не надлежит; лучше суровое (т. е. простое, грубое. – Е. П.) произношение, нежели странное словосоставление».
Примером «чрезъестественного сопряжения» является начало «Слова похвального… Елизавете Петровне… на торжественный день восшествия ея величества на всероссийский престол» (1749). Оно звучит так:
«Если бы в сей пресветлый праздник, Слушатели, в который под благословенною державою всемилостивейшия государыни нашея покоящиеся многочисленные народы торжествуют и веселятся о преславном ея на всероссийский престол восшествии, возможно было нам, радостию восхищенным, вознестись до высоты толикой, с которой бы могли мы обозреть обширность пространного ея владычества, и слышать от восходящего до заходящего солнца беспрерывно простирающиеся восклицания и воздух наполняющие именованием Елисаветы, – коль красное, коль великолепное, коль радостное позорище нам бы открылось! Коль многоразличными празднующих видами дух бы наш возвеселился, когда бы мы себе чувствами представили, что во градех, крепче миром нежели стенами огражденных, в селах, плодородием благословенных, при морях, военной бури и шума свободных, на реках, изобилием протекающих между веселящимися берегами, в полях, довольством и безопасностью украшенных, на горах, верхи свои благополучием выше возносящих, и на холмах, радостию препоясанных, разные обитатели разными образы, разные чины разным великолепием, разные племена разными языками, едину превозносят, о единой веселятся, единою всемилостивейшею своею самодержицею хвалятся».
От этих сложных и тяжеловесных фраз захватывает дух – и буквально: их сложно произнести на одном дыхании, но и в переносном смысле: от открывающейся перспективы. Автор заставляет наше воображение подняться высоко и увидеть просторы российского государства – от горизонта до горизонта.
Другой пример – два стихотворения Ломоносова: «Утреннее размышление о божием величестве» и «Вечернее размышление о божием величестве».
В первом он пишет:
Когда бы смертным толь высоко
Возможно было возлететь,
Чтоб к Солнцу бренно наше око
Могло, приблизившись, воззреть,
Тогда б со всех открылся стран
Горящий вечно Океан.
Там огненны валы стремятся
И не находят берегов,
Там вихри пламенны крутятся,
Борющись множество веков;
Там камни, как вода, кипят,
Горящи там дожди шумят.
А вечером поэт видит, как
…Взошла на горы черна тень;
Лучи от нас склонились прочь.
Открылась бездна звезд полна:
Звездам числа нет, бездне дна.
Песчинка как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкой прах,
В свирепом как перо огне,
Так я, в сей бездне углублен,
Теряюсь, мысльми утомлен!
И размышляет о том, что
Уста премудрых нам гласят:
«Там разных множество светов,
Несчетны солнца там горят,
Народы там и круг веков:
Для общей славы божества
Там равна сила естества».
И снова от строк исходит явственное и зримое ощущение величия, которое захватывает и поражает читателя.
Но Ломоносов умел видеть и малое, а его стих мог быть легким и подвижным, поистине прыгучим, как в этом стихотворении о кузнечике.
Кузнечик дорогой, коль много ты блажен!
Коль больше пред людьми ты счастьем одарен;
Препровождаешь жизнь меж мягкою травою
И наслаждаешься медвяною росою.
Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,
Но самой истинной ты перед ними царь;
Ты ангел во плоти, иль, лучше, ты бесплотен,
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен;
Что видишь, все твое; везде в своем дому,
Не просишь ни о чем, не должен никому.
Ломоносов поделил слова русского языка на три группы. Первая – слова, общие для церковнославянского и русского языков, такие как: Бог, слава, рука, ныне, почитаю. Ко второй «принадлежат слова, кои хотя еще употребляются мало, а особливо в разговорах, однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, господень, насажденный, взываю. Неупотребительные и весьма обветшалые отсюда выключаются, как: обаваю, рясны, овогда, свене и сим подобные. К третьему роду относятся, которых нет в остатках славенского языка, то есть в церковных книгах, например: говорю, ручей, которой, пока, лишь», то есть хорошо знакомые нам и прочно занявшие место в современном русском языке, чисто русские слова, не имеющие связи с церковнославянским языком.
Далее Ломоносов пишет: «От рассудительного употребления и разбору сих трех родов речений рождаются три штиля: высокий, посредственной и низкой. Первой составляется из речений славено-российских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразумительных и не весьма обветшалых. Сим штилем составляться должны героические поэмы, оды, прозаичные речи о важных материях, которым они от обыкновенной простоты к важному великолепию возвышаются. Сим штилем преимуществует российский язык перед многими нынешними европейскими, пользуясь языком славенским из книг церковных.
Средний штиль состоять должен из речений, больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные, однако с великой осторожностью, чтоб слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова; однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость. И словом, в сем штиле должно наблюдать всевозможную равность, которая особливо тем теряется, когда речение славенское положено будет подле российского простонародного. Сим штилем писать все театральные сочинения, в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлению действия. Однако может и первого рода штиль иметь в них место, где потребно изобразить геройство и высокие мысли, в нежностях должно от того удаляться. Стихотворные дружеские письма, сатиры, еклоги и елегии сего штиля больше должны держаться. В прозе предлагать им пристойно описания дел достопамятных и учений благородных.
Низкий штиль принимает речения третьего рода, то есть которых нет в славенском диалекте, смешивая со средними, а от славенских общенеупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материй, каковы суть комедии, увеселительные эпиграммы, песни; в прозе дружеские письма, описания обыкновенных дел. Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению».
Таким образом, Ломоносов, в числе прочего, выделил живой разговорный язык – «дружеские письма, описания обыкновенных дел» – и подчеркнул, что этому языку противопоказана нарочитая возвышенность и стремление «говорить красиво», употребляя устаревшие церковнославянские слова. (Два века спустя Михаил Булгаков добьется яркого комического эффекта, когда в своей пьесе «Иван Васильевич» заставит режиссера Якина объясняться с Иваном Грозным на языке, который режиссер полагает церковнославянским. Помните: «Паки, паки, иже херувимы… Ваше величество, смилуйтесь!»… На что Иван Грозный отвечает: «Покайся, любострастный прыщ, преклони скверну твою главу и припади к честным стопам соблазненной боярыни!». Вполне возможно, что эта сцена показалась бы смешной еще во времена Ломоносова.)
Ломоносов оставляет церковнославянскому языку оды, героические поэмы и торжественные речи. Век спустя Пушкину станет тесно в этих рамках, и он будет жаловаться:
Но тише! Слышишь? Критик строгий
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогий
И нашей братье рифмачам
Кричит: «Да перестаньте плакать!
И все одно и то же квакать,
Жалеть о прежнем, о былом:
Довольно, пойте о другом!».
– Ты прав, и верно нам укажешь
Трубу, личину и кинжал
И мысль мертвый капитал
Отвсюду воскресить прикажешь:
Не так ли, друг? – Ничуть. Куда!
«Пишите оды, господа,
Как их писали в мощны годы,
Как было встарь заведено…»
– Одни торжественные оды!
И, полно, друг: не все ль равно?
Припомни, что сказал сатирик!
<…>
«Но все в элегии ничтожно,
Пустая цель ее жалка,
Зато цель оды высока
И благородна»… Тут бы можно
Поспорить с ним, но я молчу:
Два века ссорить не хочу.
Но пока новый век еще не наступил, и это разделение кажется весьма разумным. Ломоносов знает, что многие славянизмы уже вошли в русский язык, слились с ним, и он принимает и ассимилирует их с русской речью. Он выступает только против искусственной насильственной архаизации речи, как повседневной, разговорной, так и литературной. Он не хочет любой ценой держаться за отмирающие слова, такие как «обаваю» (очаровываю), «рясны» (ожерелье), «овогда» (иногда), «свене» (кроме), когда в обиходе уже появились их аналоги.
В то же время Михаил Васильевич отнюдь не избегал высокого стиля. Оды Ломоносова[2] помогали ему поддерживать хорошие отношения с «сильными мира сего» и продвигать свои открытия и разработки, а также труды своих коллег по Академии. Ода Ломоносова была всегда большой декларацией, отражением его чаяний и стремлений как гражданина и ученого. Слава и польза России – вот главная тема одического, да и вообще почти всего поэтического творчества Ломоносова.
Ради славы и пользы Отечества Ломоносов трудился, ради нее совершал свои открытия, а открытий было немало. Уже в конце своей жизни Ломоносов написал: «Я к сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятелями наук российских бороться, как уже борюсь двадцать лет; стоял я за них смолоду, на старость не покину».
Ломоносов работал в области всех известных в его время наук: философии, физики, химии, металлургии, географии, биологии, астрономии, филологии. И почти в каждой выступал не только как просветитель, который стремится познания «пересадить на русскую почву», но и как исследователь, делающий открытия мирового значения. Мало того: верный духу петровских времен, он стремился по возможности извлечь из каждого научного открытия практическую пользу. И стараясь сообщить меценатам о своей новой работе и о выгодах, которые она сулит, Ломоносов прибегал к поэзии.
Приведу только один пример. В 1752 году Ломоносов сочиняет «Письмо о пользе стекла к высокопревосходительному господину генералу-порутчику, действительному ея императорскаго величества каммергеру, Московского университета куратору и орденов Белаго Орла, Святаго Александра и Святыя Анны кавалеру Ивану Ивановичу Шувалову».
Предыстория этого послания такова. В 1752 году Михаил Васильевич представил в Сенат прошение: «Желаю я, нижайший, к пользе и славе Российской империи завесть фабрику для делания изобретенных мною разноцветных стекол и из них бисеру, пронизок и стеклярусу и всяких других галантерейных вещей и уборов, что еще поныне в России не делают, а привозят из-за моря великое количество ценою на многие тысячи».
И. И. Шувалов
Устройство мозаичной фабрики и стекольного завода было одобрено Сенатом, и покровитель Ломоносова Иван Иванович Шувалов помог Ломоносову представить этот проект императрице Елизавете и получил в подарок мызу Усть-Рудицы вместе с деревнями Шишкиной, Калищами, Перкули и Липовой (ныне – Ломоносовский район Ленинградской области, в 11 км от станции Лебяжье).
Так возникла усть-рудицкая «фабрика делания разноцветных стекол и из них бисера, пронизок и стекляруса и всяких галантерейных вещей и уборов».
Именно тогда Ломоносов и пишет стихотворное послание Шувалову, в котором не только рассказывает о производстве и применении стекла: оконных стекол, стеклянной посуды, линз для телескопов («Во зрительных трубах Стекло являло нам, колико дал Творец пространство небесам») и микроскопов («Не меньше, нежели в пучине тяжкий Кит, Нас малый червь частей сложением дивит»), но и рекламирует продукцию строящейся фабрики – цветное стекло для мозаик:
Коль пользы от Стекла приобрело велики,
Доказывают то Финифти, Мозаики,
Которы в век хранят Геройских бодрость лиц,
Приятность нежную и красоту девиц;
Чрез множество веков себе подобны зрятся
И ветхой древности грызенья не боятся;
бисер и стеклярус для отделки женских платьев и украшений:
Дают приятной дух, увеселяют взор
И вам, Красавицы, хранят себя в убор.
<…>
Прекрасной пол, о коль любезен вам наряд!
Дабы прельстить лицом любовных суеверов,
Какое множество вы знаете манеров;
И коль искусны вы убор переменять,
Чтоб в каждой день себе приятность нову дать.
Но было б ваше все старанье без успеху,
Наряды ваши бы достойны были смеху,
Когда б вы в зеркале не видели себя:
Вы вдвое пригожи, Стекло употребя.
Когда блестят на вас горящие алмазы,
Двойной кипит в нас жар сугубыя заразы!
Но больше красоты и больше в них цены,
Когда круг них Стеклом цветки наведены:
Вы кажетесь нам в них приятною весною,
В цветах наряженной, усыпанных росою.
Во светлых зданиях убранства таковы.
Но в чем красуетесь, о сельски Нимфы, вы?
Природа в вас любовь подобную вложила,
Желанья нежны в вас подобна движет сила:
Вы также украшать желаете себя.
За тем, прохладные поля свои любя,
Вы рвете розы в них, вы рвете в них лилеи,
Кладете их на грудь и вяжете круг шеи.
Таков убор дает вам нежная весна!
Но чем вы краситесь в другая времена,
Когда, лишась цветов, поля у вас бледнеют
Или снегами вкруг глубокими белеют?
Без оных что бы вам в нарядах помогло,
Когда бы бисеру вам не дало Стекло?
Любовников он к вам не меньше привлекает,
Как блещущий алмаз богатых уязвляет.
Или еще на вас в нем больше красота,
Когда любезная в вас светит простота!
Бисерное панно с видом фабрики
Для строительства фабрики в Усть-Рудице были организованы кирпичный завод и лесопильная мельница. На мельнице располагались три водяных колеса, одно из них пилило бревна, второе предназначалось для шлифовки стекла, на третьем мололи муку для фабричных рабочих. Вскоре на берегах Рудицы вырос маленький городок, где жили рабочие фабрики. Рядом находилась усадьба, где жил Ломоносов со своей семьей: одноэтажный дом с мезонином и двумя флигелями – над одним возвышалась «самопишущая обсерватория», то есть метеорологическая станция для наблюдений за погодой и исследований атмосферного электричества. К дому примыкали прямоугольный участок регулярного сада и огорода, поварня, людская, черная изба, погреб, баня, хлев, конюшни.
Мозаичный портрет Петра I
Первым заказом, который предстояло выполнить, стало разноцветное стекло для мозаичного портрета Петра I, который позже преподнесли императрице Елизавете. В начале 1755 года фабрика выпускала синее, бирюзовое и белое стекло для разноцветной посуды, бисер и стеклярус для украшений, выдувные фигуры для украшения садов, а также «кружки с крышками бирюзовые, блюдечки конфектные бирюзовые и синие, чарки белые и бирюзовые, чернильницы, песочницы, стаканы, штофы, чашки, нюхательницы, подносы».
Позже фабрика стала изготавливать «разноцветные мозаичные составы» для работ по украшению комнат в новом Китайском дворце великой княгини Екатерины Алексеевны, который как раз строился в Ораниенбауме. Одна из комнат этого дворца – Стеклярусный кабинет – была отделана мозаиками и стеклярусом: крупным бисером в виде трубочек, который нанизывался на прочные нити и употреблялся в виде драпировок.
В июле 1764 года Ломоносов писал Григорию Григорьевичу Орлову:
Я зрю здесь в радости довольствий общих вид.
Где Рудица, вьючись сквозь каменья журчит.
Где действует вода, где действует и пламень,
Чтобы составить мне или превысить камень
Для сохранения геройских славных дел,
Что долг к отечеству изобразить велел.
Где Дщерь Петрова мне щедротною рукою
Награду воздала между трудов к покою.
Фабрика работала до самой смерти Ломоносова, ее закрыли в 1768 году. Усть-Рудица перешла к другим владельцам, здания фабрики разобрали, потом разрушилось и здание усадьбы. Теперь Усть-Рудице присвоен статус «упраздненная деревня». Фундаменты построек заросли кустарником, каменная плита рассказывает случайным путникам о том, что было здесь когда-то, но лишь стихи ее хозяина способны оживить старую усадьбу, показать, чем она была в XVIII веке и почему достойна остаться в нашей памяти. В этом одна из важнейших функций литературы – не давать нам забыть не только факты, но и те чувства, которые эти факты когда-то будили в людях.