В детстве они с матерью часто переезжали, и Маша меняла классы каждый год, а иногда и чаще. Самым тяжелым всегда оказывалось расставание с музыкальной школой. Здесь существовал свой мир, казавшийся неизменным, а Маше приходилось насильно вычеркивать себя из него. Конечно, на новом месте она находила новую «музыкалку», но чувство потери уходило далеко не сразу.
Когда, уже став взрослой, Маша попала в оркестр, она не сразу смогла поверить, что это – окончательно. Что ее работа не исчезнет, что Машу не выдернут с места, не перебросят в другой город. Она научилась с гордостью отвечать на вопросы о ее работе: «Я – флейтистка в Оперном театре. Да, в том самом».
Казалось бы, в детстве за много лет можно было привыкнуть к непременным ритуалам обживания новых мест. Но у нее всегда болезненно екало под ложечкой, когда учительница объявляла: «Ребята, у нас новая ученица. Ее зовут Маша Успенская!» Маша вся сжималась, ожидая этой фразы. Как только учительница произнесет ее, десятки пар глаз вопьются в новенькую. В глазах любопытство, неприязнь, равнодушие… А вслед за этим нужно пережить несколько тяжелых первых дней, когда ты для всех чужая, когда ты не успела слиться с местностью настолько, чтобы на тебя не обращали внимания. Это время – как болезнь! Маша в самом деле чувствовала себя плохо в эти дни, у нее болела голова и поднималась температура.
Мама говорила, что это все из-за чрезмерной зависимости от чужого мнения. «Будь сама по себе! – призывала она. – Не обращай ни на кого внимания!»
Матери легко удавалось быть самой по себе, она всегда была одиночкой, и даже в путешествия предпочитала ездить одна, чтобы полнее впитывать впечатления.
А Маша – совсем другая. «Как же можно не обращать ни на кого внимания?» – удивлялась она.
Ей остро хотелось дружить с одноклассниками, чтобы те встречали улыбками и спрашивали: «Машка, пойдешь с нами сегодня в кино?»
И до сих пор ей обязательно нужно делиться увиденным, чтобы кто-то толкал под локоть и восхищенно кричал: «Смотри! Смотри скорее!» А она бы смотрела, и ахала, и тоже восхищалась, и радовалась, что через год можно будет сказать тому, кто сейчас стоит рядом: «А помнишь, тогда, в Стамбуле…»
С одноклассниками так и получалось: за короткое время Маша становилась своей. Ее записная книжка за годы их переездов разбухла от адресов и телефонов. Мать сбрасывала все старые знакомства вместе со сменой места жительства, словно стряхивала старую шкуру. Она никогда потом не общалась с теми людьми, с которыми дружила до переезда, забывала о них, словно их никогда и не было.
Маша копила все, имевшее отношение к прошлому: вещи, фотографии, людей. Помнила имена, биографии, дни рождения, не прикладывая к этому усилий. Мать смеялась: «Ты – всемирная сиротка, везде ищешь родных». Маша не могла скрывать от себя, что в жестоких словах есть большая доля правды.
Когда подруга предложила составить Машино генеалогическое древо, Успенская сразу отказалась.
– Олеся, у нас никого нет, – грустно сказала она. – И я не хочу получать этому известному факту документальное подтверждение. Мы с мамой всю жизнь переезжали с места на место, ее замкнутый характер не выдерживал ни один из тех мужчин, которых я звала дядей Колей, дядей Сережей, дядей Вовой… Отца я не знаю. Бабушка Зоя умерла до моего рождения. Не стоит ворошить прошлое. Там ничего нет, кроме ожидаемого разочарования.
Но Олеся все-таки уговорила ее. В то время она страстно увлеклась «семейными раскопками» и хотела опробовать на Маше свои новые умения.
Результат поразил обеих.
– Олеся, этого не может быть! Ты где-то допустила ошибку!
Маша присела на подоконник, потрясенно перебирая бумаги.
– Никакой ошибки! – запротестовала Олеся. – Машка, все оказалось даже проще, чем я думала. Поверь мне, эти документы не врут. У тебя куча дальних родственников! Многие из них живут в Москве. Представь, ты даже могла с кем-нибудь из них случайно встречаться!
Случайно встречаться… Почему бы и нет? Вчера в парке она беседовала с седой старушкой, которая по возрасту вполне могла бы быть ее…
– Олеся, кто она мне? – спросила Маша, изучая свое фамильное древо. – Вот эта Марфа Олейникова?
Подруга задумалась.
– Могу сказать одно: она племянница твоей бабушки. Наверное, тебе приходится какой-нибудь двоюродной или троюродной теткой.
Выходит, та старушка в парке могла бы оказаться ее двоюродной теткой Марфой Степановной. Имя-то какое… основательное.
– Мама не могла не знать, – вслух подумала Маша. – У нее даже есть альбом с фотографиями, я сейчас вспомнила. Фотографии середины двадцатого века… Снимки не подписаны, и мама всегда говорила, что эти люди не имеют к нам отношения. Думаю, хитрила: конечно, она вряд ли их когда-нибудь видела, но отлично понимала, что некоторые из них – наши родственники. Но почему мне ничего не рассказывала?!
Ответ на этот вопрос Маша получила неделей позже, когда приехала в Эстонию.
Анна Успенская теперь осела в Таллине. Ей полюбился этот город, и она могла целыми днями бродить с этюдником по его улочкам. Квартиру мать превратила в мастерскую, как делала всегда, и десятки видов Таллина смотрели на Машу со стен.
– Картины продаются? – спросила Маша.
– Более чем успешно, – кивнула мать. – Думаю, ближайшие пару лет я точно не соберусь переезжать. К тому же мне по душе здешний климат.
Маша прошлась мимо картин, отмечая, что у матери появилась новая, свободная манера письма. Неудивительно, что ее работы пользуются спросом. Наверняка их покупают туристы, желающие увезти с собой пойманные на холсте впечатления о старом городе.
Маша обернулась. Мать наблюдала за ней.
– Почему ты не рассказывала мне о том, что у нас есть родственники? – прямо спросила Маша. – У бабушки было два брата, а у них – куча детей. Но я ничего об этом не слышала. Почему?
– Вопрос не в этом, – возразила Анна. – Почему тебя это так задело – вот в чем загвоздка. Подумаешь, родственники! Уверяю тебя, очень дальние.
Ответ матери подтвердил то, о чем Маша и так догадывалась: Анна обо всем знала. Задавая свой вопрос, Успенская блефовала и была готова увидеть недоумение на лице матери. Но та не удивилась.
Маша отодвинула лист ватмана и присела на краешек стола. Мать с любопытством смотрела на нее.
– Как бы тебе объяснить, – задумчиво проговорила Маша. – Мы с тобой носились по всему свету, как перекати-поле, я мечтала зацепиться за что-нибудь или за кого-нибудь. Мне казалось, что где-то живет человек, который заставит тебя остановиться. Например, властный дед. Или авторитетный дядюшка. Я понимала, что все это сказки, мечты, но все равно хотела в них верить. И вдруг выясняется, что такие люди действительно были! Мои мечты могли стать реальностью…
– Не могли, – оборвала мать. – Не говори глупостей. Я не рассказывала тебе не потому, что это страшная семейная тайна, а потому, что эти люди меня не интересовали и были крайне далеки от нашей жизни. Твоя бабушка встречалась с некоторыми из них и брала меня с собой, но мне это быстро надоело. Ты ведь знаешь, я не очень-то нуждаюсь в людях.
Маша обвела взглядом десятки картин, ни на одной из которых не было человеческого лица – ни в окнах, ни на улицах, ни в парках нарисованного города.
– Но я нуждаюсь! – настойчиво сказала она. – Мне это важно!
Анна вздохнула.
– Хорошо, я расскажу. А ты сама решай, нужны тебе эти родственники или нет.
…………………………………………………
В колхозе «Знаменский» среди односельчан ходили слухи о том, что в семье Олейниковых один ребенок не от Михаила. Иначе как объяснить, что Михаил с женой Татьяной коренастые и черные, как татары, и двое их сыновей, пятнадцатилетний Степан и четырнадцатилетний Николай, такие же: крепкие, чуть раскосые, черноглазые и свирепые. А младшая дочь Татьяны тонкая, гибкая, как плеть, высокая и рыжая. Даже брови светло-рыжие, как два пшеничных колоска, перестоявших на солнце.
Татьяна назвала девчонку на городской манер – Зоей, чем только усугубила подозрения соседей. Значит, точно связалась с кем-то из приезжих.
Девчушка росла хоть и забавная, но некрасивая: глаза огромные, карие, и тоже с рыжиной, губы тонкие, щеки впалые. А ручонки такие, что хочется схватить ребенка и откармливать, откармливать, пока не поправится. Виданное ли дело: такая худоба у здорового дитяти! Малыш должен быть крепкий, как поросенок. Чтобы щечки румяные, ручки и ножки в перетяжках и животик мешочком.
Правда, все признавали, что дочь Татьяны – на редкость смышленая девочка. Татьяна с ней возилась, с рук не спускала, нянчилась так, что над ней смеялись: нашла себе куклу на старости лет. Раздобыла в библиотеке старую книжку со сказками и в любую свободную минутку читала Зойке, качая девчушку на коленях.
В четыре года Зоя начала читать сама. Изумляя окружающих, четко произносила слова, даже самые сложные.
И это больше, чем что-либо другое, убедило Михаила в том, что ребенок не его. Чужое семя, чужое! Сыновья, Степка с Колькой, едва выучились грамоте. До сих пор губами шевелят, когда читают про себя, и лица у них при этом такие напряженные, будто мешки с картошкой ворочают. А Зойка шпарит с любого места, хоть вниз ногами написано, хоть вверх, хоть вбок. Сунули ей газету – прочла целую статью без единой запинки. Михаил там половины слов понять не смог, а эта рыжая в четыре года – прочла, не оступилась ни на одной строчке!
Вместо того чтобы гордиться дочерью, Мишка Олейников впал в ярость и избил жену. Раньше пальцем ее не трогал, а теперь рассвирепел. Зойка, случайно заглянув в дом, в ужасе закричала, рванулась к матери, и Михаил отшвырнул ее с руганью. Девчонка как ударилась об стену, так обмякла и упала.
Но Мишке было не до нее. Он бил, бил, бил Татьяну, ненавидя ее за то, что стал посмешищем для всего села. В ослеплении яростью он начисто забыл, что такой же рыжей была бабка его жены, и даже веснушки у нее сохранились до старости.
Очнулся лишь тогда, когда Степан, вбежав, стал оттаскивать его от неподвижного окровавленного тела. К брату на помощь подоспел Колька. Вдвоем им удалось угомонить отца. Тяжело дыша, Михаил отошел в сторону, сел на скамью и уткнул лицо в ладони.
– Ба-а-ать, – позвал Степка, пытавшийся привести в чувство Татьяну. – Батя!
В голосе его Михаил услышал страх. Страх был настолько несвойственным чувством для его старшего сына, что Михаил поднял голову.
– Бать, она не дышит, – прохрипел Степан, не отрывая взгляда от тела матери.
До суда дело не дошло. Михаил повесился неделей раньше, не выдержав приходов жены. Восемь дней Татьяна появлялась под утро, около четырех, становилась всегда в одном и том же углу камеры и умоляюще выталкивала вперед свою бабку. У бабки почему-то было личико четырехлетнего ребенка, и с этого личика с тоской смотрели на Михаила огромные карие, с рыжиной, глаза.
Михаил выл, царапал стены, до крови сдирая ногти, пытаясь уйти от этих двоих.
– Ох, что ж ты, Мишенька, – плакала за его спиной старуха. – Зачем же ты так, Мишенька? Отдали тебе кровиночку нашу, Танюшу, а ты ее убил.
Жена стояла молча в углу, и Михаил знал: взглянет хоть раз на ее лицо – умрет на месте.
Но Татьяна на девятую ночь подошла сама. Подошла, заглянула в глаза мужу, ни слова не говоря. Мишка прирос к месту, даже кричать не мог.
Утром надзиратель, обходя камеры, нашел Олейникова, удавившегося собственными штанами.
Степан и Николай не любили младшую сестру. С ними молчалива, слова лишнего не скажет, а чуть выскочит из дома – поет. Злились оба, особенно Степан. Как-то раз он вышел во двор, постоял на крыльце и спросил с кривой ухмылкой:
– Что, радуешься, что из-за тебя батя с мамкой померли?
Зоина песня оборвалась на полуслове. Степан сплюнул, глядя на сестру:
– Тьфу, лисья порода проклятая!
В селе знали, что дом Олейниковых держится на Зое. Она готовила, мыла, стирала, штопала, ходила в лес за грибами-ягодами и даже рыбачила. Знала места, где хороший клев, и сама коптила во дворе рыбу.
– Братья Зойку держат в черном теле, – шептались соседи. – Тощая, страшно смотреть.
– Она у них прислуга за все. Говорят, Степан поколотил ее на днях.
Здесь соседи ошибались. Степан и в самом деле собирался поколотить четырнадцатилетнюю Зою. Но стоило ему занести тяжелую руку, как Зоя сама шагнула брату навстречу.
– Только тронь… – сорвалось с побелевших губ.
Несколько секунд они стояли друг напротив друга: нескладная девчонка-подросток и коренастый мрачный Степан. Отступил брат: выругался и ушел. Но возненавидел Зойку еще сильнее за свое поражение.
Степан женился в восемнадцать, но детей долго не было. Только через семь лет родилась первая дочка, Марфа, и с тех пор каждый год толстая бессловесная Надежда приносила ему по ребенку. Оля, Вера, Наташа, Людмила… Степан смирился с тем, что парня ему не видать. Немного утешало то, что и жена брата родила Николаю всего двух девчонок.
Женившись, братья остались в родительском доме. Теперь Зое приходилось еще и нянчить их детей.
Марфа родилась, когда Зойке было всего десять, и с тех пор жизнь девочки превратилась в кромешный ад. За все, что ни случалось в доме, ругали Зою. Если кто-то из малышей падал и расшибал лоб, виноватой была она. Ей доставалось и от братьев, и от их жен – ленивых баб, таких же угрюмых, как мужья.
Правда, своих подопечных девчушек Зойка обожала. Лицо ее освещалось, когда она смотрела на толстеньких малышек, которые, словно матрешки – одна другой меньше – переваливались по комнате. И у девочек не было большей радости, чем возиться с теткой. Обе родные матери ревновали дочерей и шпыняли Зою еще сильнее.
Братья стали уважаемыми людьми на селе. Старший – начальник машинно-тракторной станции, младший – бригадир. Зоя по-прежнему жила с ними.
И вдруг случилось неожиданное.
Колхозный парторг, Григорий Воля, зашел к Степану по делу, увидел на дворе восемнадцатилетнюю Зойку, развешивавшую белье, и замер, будто пригвожденный к месту. Пять минут простоял, не в силах отвести от нее взгляда, и ушел, забыв, зачем приходил.
Надежда, жена Степана, посмотрела ему вслед и пренебрежительно поджала губы. И что парторг нашел в девчонке? Тощая да глазастая.
Неделю Григорий ходил как оглушенный. При любой возможности околачивался возле дома Олейниковых, смотрел на Зою жадно, с мольбой.
– Иди, поганка, поговори с мужиком, – шипела на девушку Надежда.
Зоя высоко вскидывала подбородок и молча уходила.
– Ты хоть понимаешь, от кого рыло воротишь? Иди к нему, дура! Иди, тебе говорят!
Зоя обжигала взглядом, но к Григорию не шла.
Воля пришел сам. Сказал братьям, что хочет жениться на их сестре.
Вот когда настал праздник на улице Олейниковых. Шутка ли, сестра выйдет замуж за парторга! Николай и Степан обрадовались, выпили за светлое будущее, позвали Зою.
– Долго тебя, нахлебницу, кормили, – сказал Степан, первый раз в жизни ласково поглядев на нее. – Пора и честь знать. В начале июня свадьбу сыграем. Повезло тебе, дуре: выйдешь замуж за Гришку Волю.
Зоя вскинула голову.
– Не выйду, – отчеканила она. – За Гришку – никогда!
– Что-о?!
Оба брата вскочили. Благодушие с них как рукой сняло.
– Выйдешь как миленькая! – заорал Николай. – Такими женихами не швыряются!
– Такими?! – Зоя горько рассмеялась. – Сволочь ваш Григорий! Весь колхоз знает, какой он мерзавец.
– Придержи язык! – Степан угрожающе шагнул навстречу сестре. – У него все схвачено, все людишки в кулаке. Он тебя осчастливит!
– Вас он осчастливит, а не меня.
Николай стукнул кулаком по столу:
– Сказано, выйдешь – значит, выйдешь! А не выйдешь – убирайся из дома на все четыре стороны! Иди, живи, где хочешь, хоть на улице.
Зойка метнулась в свою комнату. Братья переглянулись, кивнули друг другу – кажется, поняла, что деваться ей некуда.
Вскоре Зоя вышла с заплечным мешком и направилась к выходу.
– Э-э! – Степан от изумления привстал. – Ты куда?
– Ухожу от вас, – спокойно ответила Зоя. – Лучше в лесу жить, чем с Григорием и с вами.
– Никуда ты не пойдешь! А ну вернись, падла!
Зойка лисицей метнулась на темный двор.
Но Степан с Николаем оказались проворнее: догнали ее в сенях, скрутили, потащили обратно. Колька за волосы дернул пару раз и дал по шее для острастки. Зоя зашипела от боли, но не вскрикнула.
Братья заперли ее в чулане, приперли дверь стулом для надежности.
– Не выйдет она за Гришку, – мрачно сказал Николай.
– Выйдет, – усмехнулся Степан. – Никуда не денется.
Он набил в рукавицу мокрого песка и зашел в чулан.
Изнутри донесся шум, потом что-то упало. Глухо закричала девушка – раз, и другой. Потом до Кольки доносились только стоны.
Брат вышел через десять минут – взмокший, но довольный.
– Жива хоть осталась? – спросил Николай, кивнув на дверь.
– Жива, что ей сделается. И синячка не будет. Ей ведь еще перед Гришкой красоваться!
Степан расхохотался, и брат подхватил его смех.
Из чулана Зойку так и не выпустили. Надежда приносила ей еду и видела, что девушка сидит, забившись в угол.
Через неделю Надежда буркнула, что свадьбу назначили на второе июня и что платье Зойке она даст свое.
– Тебе велико, я ушила.
Зоя кивнула и даже пробормотала что-то вроде «спасибо».
Олейниковы приободрились: значит, вразумили дурочку. Но решили, что еще три дня до свадьбы пускай посидит под замком.
И в этом заключалась их главная ошибка.
На следующее утро Зойка еще сидела в чулане. А вечером ее уже не было. В тонкой деревянной стене чулана, смежной с сараем, зияла дыра.
– Ты что, нож ей оставил?! – напустился на брата Колька.
– Какой нож?! Я весь чулан расчистил! Да не уйдет Зойка далеко в одном сарафане. Куда она денется? Не к кому ей идти.
Но девушка пропала, как сквозь землю провалилась. Никто ее не видел. Григорий лично обошел каждый двор, но без толку.
– Если найду, убью! – грозился Николай. – И плевать на Гришку! Стерва какая, а?! У кого же она прячется, у кого…
Но Зое и в самом деле не к кому было идти. Потому мысль укрыться у односельчан не пришла ей в голову. В лес, в сосновый бор на берегу реки – вот куда бежала девушка.
Место Зоя выбрала укромное, подальше от села, чтобы не наткнулись случайные рыбаки. Плохо, что не было с собой спичек: Степан забрал из чулана все спичечные коробки, опасаясь, что сестра подожжет дом. Только как же она могла его поджечь, когда внутри спали девочки?
Попыталась добывать огонь трением, но ничего не вышло: за несколько часов Зоя натерла ладони до мозолей, а под сосновой палочкой даже дымка не появилось. Тогда она отправилась на берег. Вернулась с острым куском кремня. Разложила на земле сухой мох, перехватила нож поудобнее и принялась бить камнем по лезвию.
Искра спрыгнула с лезвия, как белка с дерева, и Зоя вскрикнула от радости. Есть огонь – значит, есть и жизнь.
Девушка устроила себе шалаш, набросала на землю сосновых веток, а сверху выложила постель папоротником. Снова пригодился складной ножик, который она всегда носила с собой в кармашке сарафана. Степан не догадался обыскать ее. Когда он бил Зою, ножик выпал, но в темноте брат его не заметил.
Зоя накопала червяков, выдернула нитку из подола, вырезала из сучка крючок и наловила рыбы. Запекла ее в углях, обмазав глиной. Обгладывала костлявых карасиков, запивая речной водой, смотрела на закатное солнце и думала: что же делать, что?
Ночной чащи Зоя не боялась. Река и лес не дадут погибнуть с голоду, а от холода и хищников ее защитит костер. Чувствует она себя хорошо, разве что левый бок болит так, что трудно согнуться. Должно быть, Степан что-то ей повредил. Ничего, заживет.
Но сколько можно жить в лесу? Июнь, июль, август… А потом? Что делать ей, когда наступят холода? Неужели возвращаться к братьям, сдаваться на их милость? Нет, ни за что. Лучше уж сгинуть в лесу.
Восемнадцатилетняя девушка, никогда не уезжавшая из села и даже редко выходившая за пределы двора, пыталась представить свое будущее.
Нужно бежать. Бежать в большой город, где она затеряется, где сможет учиться. Но у нее ни денег, ни одежды, ни документов… Одежда беспокоила Зою больше всего. В одном сарафане далеко не убежишь, даже летом.
Значит, придется вернуться.
Зоя пробралась в дом ранним утром. Она следила из-за угла и видела, как братья ушли на работу. Девушка проскользнула в калитку, приласкала Бурана, который приготовился было залаять, но узнал хозяйку и радостно завилял хвостом.
– Тише, Бураша, тише!
Оказавшись в комнате, Зоя быстро собрала вещи. Сунула комом в мешок – потом разберется! – и бросилась к двери. Скорее, пока не заметили ее жены братьев, не подняли тревогу. Второй раз ей точно не сбежать.
Она распахнула дверь и ахнула. Перед ней стояла восьмилетняя Марфа, старшая из девочек Степана.
«Пропала я, – мелькнуло в голове Зои. – Сейчас закричит».
Но Марфа кинулась ей навстречу, прижалась всем телом, задрожала, как щеночек. Подняла лицо, залитое слезами, и забормотала:
– Зоинька, Зоинька, бедная ты моя! Тихо, не выходи пока, там мамка пошла к коровнику! Я тебя так ждала, все смотрела, когда же ты вернешься. Нам без тебя плохо, Зоя!
Зоя обхватила ее, уткнулась в чернявую головку, пахнущую воробушком.
– Девочка моя, милая, – она чуть не плакала, – мне бежать надо.
– Я знаю, знаю. Тебя дядька грозился убить. А еще приходил дядя Гриша, сказал, что даст денег тому, кто приведет тебя в село. Я все слышала. За дверью спряталась и слышала. Дядя Гриша на тебе жениться хочет. Он как бешеный стал: говорит, ты ему в душу плюнула, на посмешище выставила, он тебе жить не даст, если не будешь его женой.
– Ты умничка, Марфуша, умничка моя. Только я за дядю Гришу не пойду.
– И правильно не пойдешь, – с глубокой убежденностью прошептала девочка. – Он слюнявый, хуже Бурана. И глаза как кисель. Ты себе лучше жениха найдешь, Зоинька. Подожди здесь, я мигом…
И исчезла. Зоя осталась ждать.
Марфа появилась очень скоро. В руках у нее был отцовский тулуп на овчине.
– Вот, возьми! Он в сундуке лежал, а ключ батя спрятал. Только я нашла, где он его прячет. Бери, Зоя, тебе на зиму пригодится.
Девушка схватила тулуп, расцеловала Марфушу.
– Милая моя, милая, спасибо тебе! А теперь я побегу.
– Куда денешься-то? – по-взрослому спросила девочка, глотая слезы.
Зоя понимала, что опрометчиво доверять свою тайну восьмилетнему ребенку. Но соврать или отмолчаться не смогла:
– На станцию пойду. Куплю билет на поезд, поеду в Москву. А там видно будет.
Она снова поцеловала племянницу, вытерла ей слезы, не замечая, что плачет сама.
– Зоинька… Ты забери меня, а? – с тоской проговорила Марфа. – Неужели не вернешься?
– Господи, что ты говоришь такое… – забормотала Зоя. – Как же я не вернусь? Обязательно вернусь за тобой. Не плачь, сердечко мое, не плачь… Я в городе работу найду, устроюсь, а как только ты подрастешь, приеду к тебе.
Марфа всхлипнула, вырвалась из ее объятий и распахнула дверь:
– Иди скорее. Да иди же!
И топнула ногой.
Зоя притянула ее к себе, поцеловала в лоб и быстро вышла.
От села до железнодорожной станции – десять километров. Пустяки, дойдет быстро.
Девушка вынула из тюка бечевку, обмотала тулуп, чтобы удобнее было тащить, и свернула в прогон.
Из соседнего двора вслед ей смотрел мальчишка, но Зоя не обратила на него внимания.
На станции она поначалу растерялась. Столько людей! Все с тюками, все толкаются, и запах стоит странный, словно в кузне. Девушка постояла в уголке, наблюдая, потом напустила на себя независимый вид и подошла к пузану, торговавшему семечками.
– Дядя, вам тулупчик не нужен? Зимой пригодится, на морозе стоять.
Пузан дал ей за тулуп одну пятую его цены, но Зоя об этом не догадывалась. Она уже бежала к кассам, прижимая к себе свой мешок.
И вот – поезд. Господи, какая махина! «Скорее, скорее, – торопила его Зоя, сидя у окна в последнем вагоне, – поехали же, родненький».
Послышался гудок. Девушка бросила взгляд в окно и оцепенела: по перрону, расталкивая народ, пробивался к поезду Григорий Воля. А за ним шли ее братья, оперуполномоченный и еще двое односельчан.
Они залезли в поезд, и тот сразу тронулся. Зоя видела, как Воля махал какими-то бумагами, а оперуполномоченный кивал. «У него все схвачено, все людишки в кулаке», – вспомнилось Зое.
Она вскочила и торопливо направилась в конец вагона.
Поезд набирал скорость. Григорий с помощниками шли по проходам, вглядываясь в лица пассажиров. Первый вагон, второй, третий… Оставался лишь последний. Люди затихали при их появлении. Николай заглядывал под скамьи, бесцеремонно двигал чужие вещи, словно подозревал, что Зойка может спрятаться в чьей-нибудь корзине.
Они обыскали весь поезд, даже на крышу залезли. Но девушку не нашли.
– Нет ее здесь, – разочарованно бросил Воля. – Обманул нас пацаненок. Или ошибся.
Вечером того же дня путевой обходчик Василий Золотарев шел по путям и вдруг услышал стон. Он остановился, прислушиваясь. Стон повторился.
Золотарев сбежал по насыпи вниз, к сломанным кустам. Раздвинул ветки – и ахнул. Там, в кустах, лежала рыжеволосая девушка такой красоты, что Василий не поверил своим глазам.
– Ты откуда здесь, милая?!
Девушка смотрела сквозь него мутными глазами. Присев, Золотарев увидел: правая нога у девицы нехорошо подвернута. Положил руку ей на лоб – и вздрогнул: горячий лоб, ох какой горячий.
Девица схватила его за руку.
– Дедушка… – просипела, – не отдавай меня им! Не отдавай!
Василий тащил ее до будки целый час и только диву давался, как же она со сломанной ногой доползла до кустов. А ведь доползла, спряталась! Значит, очень боялась кого-то.
В домике он уложил бесчувственную девушку на свою постель, нацепил очки и тщательно осмотрел. Перелом закрытый – что ж, уже неплохо. А что это у нас с левой стороны? Ай-яй-яй… Ребро сломано. И не одно, похоже, а целых два.
– В больницу вам надо, барышня, – вынес Золотарев свой вердикт. – Цыплячьи косточки вправлять и сращивать. Эх, не костоправ я, не костоправ!..
…Когда Зоя пришла в себя, то первое, что увидела – кусочек голубого неба за зарешеченным окошком. Неужели она в тюрьме?!
– Пить!
Из горла вырывалось жалкое сипение. Но ее услышали. Над Зоей склонился пожилой мужичок с усталым, обветренным лицом и седой бородой. Он приподнял девушке голову, поднес к губам кружку.
– Пей, милая, пей.
Зоин взгляд заметался по комнатке.
– Ты не бойся, не бойся, – мягко сказал старик. – Никого здесь нет. Это будочка моя, я здесь живу. Один живу, как перст.
Зоя выпила воду, откинулась на подушку. Скосила глаза вниз: под одеялом вместо ноги здоровенный бугор.
– Ты в лангете, – сказал старичок, снова прочитав ее мысли. – Ножку сломала, когда с поезда прыгала. И ребрышки тоже, уж не знаю как. Полежать тебе придется, девица. Как звать тебя, кстати?
– Зоя.
– Хорошее имя. А меня – Василий Иванович. Я местной железнодорожной станции путевой обходчик.
– Это вы мне ногу закрутили?
– Я. И лекарство тебе дал, чтобы ты не проснулась, пока косточки тебе вправляю. Голова от него еще может быть тяжелая. Но это скоро пройдет.
– Вы доктор? – спросила Зоя, вглядываясь в странного старика.
Тот помрачнел, коротко качнул головой:
– Бывший. Давным-давно бывший. Доктором меня звать не надо, я этого не люблю. Зови Василием Ивановичем.
Зоя протянула руку и схватила запястье старика:
– Спасибо вам, Василий Иванович! Спасибо, родненький!
– Спи, – проворчал тот. И как только Зоя уснула, едва голова ее коснулась подушки, добавил: – Родненький… Ишь ты!
Зоя быстро шла на поправку. Через месяц она уже готовила еду, опираясь на самодельные костыли, и звонко пела. Золотарев возвращался с обхода, слышал ее голос и замирал, закрыв глаза.
Историю девчонки он восстановил без труда, осторожно расспросив людей на станции. По утрам, когда Зоя еще спала, Золотарев придвигал стул к ее кровати, садился рядом и смотрел, стесняясь самого себя.
Господи, красота какая… И ведь никто, кроме него, этого не понимает. Разве что этот Григорий Воля, устроивший целую облаву на невесту, чувствует, что потерял. Должно быть, на него напало умопомрачение, когда он увидел ее во всем сиянии рыжеволосой юности, тонкую, прекрасную, такую живую и светящуюся, как капелька росы под солнечными лучами.
Однажды Зоя открыла глаза и увидела старика, смотрящего на нее тоскливым, полубезумным взглядом. Она испуганно вскрикнула и попыталась закрыться одеялом.
Василий Иванович тяжело вздохнул.
– Зоенька, ты не подумай плохого, – тихо сказал он. – Я прежде не говорил, а сейчас скажу, чтобы тебе дурное не казалось. Дочь у меня была, Маша. Я тогда работал в уездной больничке и очень свою работу любил. Думал, я талантливый врач. Гордился собой. А потом в наш городок пришла эпидемия. Знаешь, что такое эпидемия? Не знаешь, наверное. Это когда такой старый пень, как я, хоронит свою семнадцатилетнюю дочку. А власти наверх рапортуют, что давно уже победили болезнь, и все у нас хорошо, и помощь не нужна. И еще пять тысяч человек умирает, потому что без лекарств, без вакцины мы, доктора, никто! Мы думаем, что многое умеем, но против природы мы пушинки, пыль! И не нам решать, кому жить, кому умереть.
Зоя отбросила одеяло. Страха в ее глазах не осталось – только сочувствие и скорбь.
– Я с этим жить не смог, – продолжал Василий Иванович, сгорбившись и опустив голову. – Какой из меня доктор, если я самое дорогое не сберег… Ушел, уехал, и вот уже пять лет обходчиком работаю. Такой хороший труд, я тебе скажу… Ни одного человека с тобой рядом нет. Никому ты навредить не можешь.
– Василий Иванович, миленький…
– Я ведь мог ее уберечь, Зоя! – внезапно хрипло выкрикнул Золотарев. – Мог увезти до болезни! А я ничего, ничего не сделал!
Он сжал кулаки, тихо застонал. Потом, опомнившись, встал и вышел из домика.
Вернулся Василий только к вечеру и сразу полез в сундук, стоявший в углу. Копался там, бормоча себе под нос, и, наконец, нашел то, что искал.
– Иди сюда, Зоя…
На стол, под качающийся круг света от лампы, выложил бумаги.
– Это документы моей дочери, Марии Золотаревой. Я, когда сбежал из города, захватил и их тоже. Она постарше тебя, но это ничего. В Москве тебе без документов делать нечего. Да и в любом другом месте. Возьмешь, они тебе поначалу сильно жизнь облегчат.
Зоя бросилась к старику, прижалась к нему.
– Второй раз спасаете меня, Василий Иванович! Как я благодарить вас буду?
– Жизнь проживи счастливо – вот это и будет твоя благодарность. А я умру спокойно, зная, что помог тебе.
… Зоя уходила утром, спрятав волосы под платок. На пороге будки обняла старика, троекратно поцеловала.
– Иди, иди, – проворчал тот. – Я тебе там написал, что с ногой делать. Сильно-то ее не напрягай поначалу, польку не танцуй.
– Я вернусь, как только смогу, – твердо сказала Зоя.
– Следи, чтобы документы не стащили у тебя, – будто не слыша, наставлял Золотарев. – Денег у тебя в обрез, а вид доверчивый – опасайся жулья. Все, шагай на станцию!