bannerbannerbanner
Воспитание чувств

Елена Колина
Воспитание чувств

Роман перебежал Фонтанку между машинами, как мне мама не разрешает, с тротуара крикнул: «Петр Ильич! Завтра в три!» Ура, ура, я завтра опять буду на Аничковом мосту, увижу своего коня!

Если честно, не понимаю, как я смогу всегда пропускать последний урок. Чтобы доехать от проспекта Большевиков до Невского, нужен час с запасом. Но работа важнее, чем учеба. С первой зарплаты куплю маме прокладки и Ларке, ладно уж. Зашел в Аничкову аптеку на углу нашего дома, посмотрел – они там продаются.

По дороге домой зашел в библиотеку. Взял книгу «Как воспитывать ребенка». Библиотекарша не хотела давать, потому что я еще не сдал книгу «Как воспитывать подростка», спросила: «Ты что, из многодетной семьи?» Думала, что я из многодетной неблагополучной семьи.

Дома: рассказал, как Роман отложил меня в долгий ящик и пригласил работать старшим братом. Я буду получать пять долларов в день, зарплата в конце каждого месяца, как у водителя и домработницы.

Папе кажется, что я завожу неподходящие знакомства. Ему кажется, что Роман идиот – нанимать брата. Маме кажется, что за несовершеннолетнего должны договариваться его родители, потому что ребенок (я) не на улице живет, а в семье. Было бы приятно, если бы мама сказала «молодец, что у тебя есть работа» или «я всегда в тебя верила», но маме кажется, что людям нельзя говорить хорошее, это их портит.

Ларка завидует, что у меня есть зарплата.

Завтра мой первый рабочий день.

В шляпе

Мой первый рабочий день (вторник, 11 октября) вошел в историю как «черный вторник»: в этот день произошел обвал рубля. Дома у нас была паника. С 3000 рублей за доллар курс взлетел до 4000, и в то утро отец сказал: «Это конец всего».

Чего – всего? Казалось бы, черный вторник не имел к нам никакого отношения: отец не занимался бизнесом, не играл на бирже (из нашей семьи любым игроком можно представить лишь Ларку). Но это был его личный крах: у него были деньги на черный день, 150 долларов, – все, что «осталось от бизнеса»; когда не на что было купить еду, он брал оттуда и потом возвращал обратно. Эти 150 долларов накануне зачем-то были переведены в рубли, и теперь, с обвалом рубля, наш золотой запас уменьшился на четверть. «Сейчас все подорожает… как мы будем жить?..»

Отец, подумав, принял решение, побежал в обменник купить доллары на оставшиеся рубли, но, выстояв очередь, передумал и вернулся домой еще более взвинченным: очередь обсуждала, что нужно срочно покупать доллары, доллары скоро закончатся, но может быть, и нет, и он решил еще посмотреть-подумать, все равно все пропало, все равно простые люди всегда в проигрыше.

…Без пяти минут три (мама сказала «опаздывать нельзя и приходить раньше нельзя») в мой первый рабочий день я вместе со своими методами воспитания (написал на бумажке, бумажка в кармане) звонил в звонок бывшего моего подъезда.

С нашего переезда всего-то прошло полгода (весна и лето), но все изменилось: в подъезд нельзя было войти, как прежде открыв дверь ногой, дверь была новая, стальная, с домофоном.

«Кто?» – спросил голос, я ответил: «Я… к Роману… Алексеевичу…» – «По какому вопросу?», я ответил: «Я на работу. Я… кран течет…» Не мог же я сказать: «Я тут работаю старшим братом».

В подъезде тот же спёртый запах, облупленные грязно-голубые стены, знакомые мне до каждой выбоины лестничные ступеньки, но справа от лестницы теперь была будка, небрежно сколоченная, немногим больше будки бульдога, – а в будке сидела (сюрприз!) моя учительница физики из старой школы на Фонтанке по прозвищу Материя. Любимая фраза «Всё, что есть во Вселенной, это материя», седой парик, всегда немного набок, любимый писатель Чехов, дочка-психолог (тоже работала в нашей школе).

Материя узнала меня, сказала: «У меня у дочки у ребенка…», как будто я потребовал объяснений, почему она тут, вместо того чтобы рассказывать в школе про материю. Из смущенного нагромождения родительных падежей было понятно, что ей неловко, что сидит она тут вынужденно. «Вынужденная посадка», – говорила баба Сима о том, что не хотелось делать, но пришлось, в данном случае это была самая настоящая вынужденная посадка в будку.

Случай Материи был таким же, как у папы, случаем смятого жизнью человека: у внука открылась сильная аллергия, дочь сидела с ребенком, на учительскую зарплату втроем не прожить, и, как только встал выбор купить внуку фломастеры или молока, она ушла из школы, и теперь они с дочкой-психологом по очереди сидят в этой будке сутки через сутки. «Вот так-то: мы, люди с высшим образованием, теперь обслуга… Вот какая у нас теперь жизнь… Сейчас не наше время», – сказала Материя. Перед ней лежал томик Чехова, рот она скривила так беззащитно, что мне стало стыдно смотреть на нее, как будто она сняла передо мной свой парик.

Я сказал бы ей, что она не кажется мне другой, не стала хуже оттого, что сидит в будке (хотя мы оба понимали, что кажется и стала, как отец понимал, что, будучи безработным, кажется другим и стал хуже инженера), но это обидело бы ее, а не поддержало. Я сказал: «Мой папа и все его знакомые с завода тоже говорят „сейчас не наше время“ (на самом деле клуба страдальцев никакого не было, уволенные с завода инженеры разбежались кто куда и выживали поодиночке), чтобы Материя обрадовалась, что она хотя бы не одна».

Приободрившись, Материя вылила на меня поток сведений:

– У него целый штат прислуги: домработница, водитель, уборщица… Водитель – хам, уборщица – бывший кандидат наук, дети невоспитанные, особенно мальчишка, а девчонка еще хуже, вообще вне конкурса… А где у него матери-то детей? Он не говорит. Одна-то, понятно, может умереть, но тут – разные матери, и где они?..

А ведь Материя совсем недолго просидела в будке. Еще весной мама ходила к ней в школу, просила поставить Ларке пятерку по физике – у Ларки было между пятеркой и четверкой, пятерка требовалась для создания Ларкиного реноме в новой школе. Материя принципиально гоняла Ларку по всем темам, прежде чем оценила Ларкины знания на пятерку. Почему учитель физики так быстро превратилась в бабку-консьержку, упоенно сплетничающую о своих нанимателях? Чтобы чужое стало своим, нужно присвоить чужой рисунок поведения, случай Материи – чтобы быть обслугой, сохраняя самоуважение, нужно стать обслугой. Или проще – Материя обалдела от сидения в будке.

– Ты веди себя с достоинством, – посоветовала Материя, – ты вот тут постой и подумай, как войти в дом с достоинством… И, как починишь кран, – все, никаких «а у нас еще это не работает, то не работает…», если что – пожалуйста, но за отдельную плату. В общем, не позволяй… держи ухо востро.

Мы коллеги по службе у Романа, стальная дверь и будка отделяют нас с Романом от всего мира, но в любой момент наш работодатель может расстаться с нами, и тогда линия обороны будет от нас, – вот Материя и советовала от всей души противостоять нашему общему работодателю.

…– Я Скотина, – солидно представился Скотина, он был не такой пухлый, каким я его запомнил, скорее худенький. – Это ты мой бгат Петг Ильич? Я все знаю: ты не нянька, ты меня быстго научишь быть мужчиной, а если что, поддашь так, что я улечу.

Скотина верещал: «У меня бгат, бгат!», я приподнял его и немного потряс, чтобы он успокоился, он ко мне прижался. Я всегда был не прочь иметь брата, чтобы можно было его защитить от всего. Ларка – другое, она девочка, это мальчику нужна защита, а девочка сама себя защищает. Малыш Скотина прижимался ко мне, мне было тепло от его глупости и картавости, и я немного успокоился – я ведь очень волновался, как все будет. Хорошо, когда не нужно с ходу применять методы воспитания, а просто тебе рады. Но не тут-то было.

– Ты идиот? Какой же ты идиот. Он твой брат за деньги. Он – твоя гувернантка… гувернант, – раздался хриплый басок. У Алисы был низкий голос и детские для такого низкого голоса интонации.

Я так сильно нервничал, что не понял от Материи, что там мальчишка и девчонка, что это у них разные матери, о которых Роман «не говорит», как Синяя Борода, убивший своих жен. Не понял, что там еще кто-то есть, а там была Алиса.

– Ну, привет, Гувернант. Не думай, что он тебе радуется. Скотина всегда сначала радуется новой игрушке, а потом бросает, – сказала Алиса.

Алиса была (не буду подбирать эвфемизмы) – толстая. Не приятный пончик, весело пристукивающий чуть лишним весом, как мячик, а разнузданно толстая, бесформенная, «жирдяйка, жиртрест», – таких откровенно жирных я до нее не встречал. Лицо у нее было на удивление детское, с размытыми чертами, подчеркнуто незрелое по контрасту с женской рубенсовской полнотой, и волосы у нее были рубенсовские, золотисто-рыжая волна до талии, – она была похожа на огромного жирного ангела, если бы у ангелов были длинные волосы и талия. Ей было шестнадцать, как и мне.

Одета Алиса была во все черное с золотом (Алиса любила Версаче, все новые русские любили Версаче, так что извините за трюизм, но Алисе приходилось носить турецкий вариант Версаче, потому что в Турции шили большие размеры). Бутик Версаче был совсем рядом, за Аничковым дворцом, в павильоне Росси, там специально для Алисы выписывали самый большой размер, – у нее был полный шкаф черно-золотой ненадеванной одежды, потом мы придумали называть его Шкаф Бесплодных Надежд.

– Я – Алиса Романовна. Папа сказал, тебя зовут Петр Ильич Чайковский. Так, может, ты голубой?

Откуда люди знают такие вещи? Спросите у них, кто написал оперу «Пиковая дама», или «Портрет Дориана Грея», или «Бедные люди», могут и не ответить, но что Чайковский и Оскар Уайльд были гомосексуалистами, а Достоевский игроком, помнят так твердо, будто речь идет об их близких родственниках.

– Пойдем, я покажу, куда тебе можно заходить, а куда нельзя.

В нашей, то есть в их квартире был ремонт, но не в смысле «был сделан», а как «здесь был Вася», побывал и ушел. Коридор отремонтировали до комнаты дяди Игоря (от прихожей до комнаты дяди Игоря было двадцать два метра, я знал это точно: мы с папой не раз волокли под руки пьяного дядю Игоря до его двери, он подгибал ноги и повисал на нас, и папа вслух считал – «двадцать метров прошли, двадцать один, двадцать два, все…»). На полу черный гранит, на стенах светлый мрамор, – это что-то настойчиво напоминало, позже я понял, что именно, – метро. Гранит и мрамор были те же, что на станциях «Невский проспект» и «Площадь Восстания». Я говорю так не в насмешку над «новорусским вкусом»: в начале девяностых не было импортных материалов, и ремонт огромной квартиры быстро превратился в дружеский договор со строителями «кто что добудет», и строители по-свойски стырили для Романа что смогли.

 

Разделительная линия между «уже сделано» и «еще нет» пролегала сразу у двери комнаты дяди Игоря: до двери гранит и мрамор, а сразу за дверью комнаты дяди Игоря (теперь там была спальня Романа) стояли в ряд три унитаза, один другого краше (и это не насмешка над «новорусскими причудами», дело в том, что ни один унитаз не подходил к нашей системе труб, унитазы приносили, примеряли к трубам и отставляли).

За унитазами была Куча: стройматериалы (рулоны обоев, плитка, кафель), перемешанные с остатками нашего прежнего быта – наши старые карнизы, дяди Петино дырявое эмалированное ведро, швейная машинка бабы Симы образца 1890 года, красный бархатный альбом с фотографиями (мог принадлежать только дяде Игорю, родства не помнящему, остальные не бросили бы своих родственников в чужом ремонте)… Чего там только не было! Очевидно, рабочие, как поршень, шли по квартире, поочередно делая ремонт в комнатах, и, ленясь выносить на помойку оставленные жильцами вещи, выжимали хлам в заднюю часть квартиры, – так образовалась Куча. Затем ремонт прекратили, а Куча осталась.

Спальня Романа (Алиса показала мне ее из коридора, сказав «посмотри один раз, и все, тебе сюда нельзя») была странно нарядная, не мужская, бело-золотая, в стиле «Людовик XIV», с огромной кроватью, туалетным столом с завитушками, как будто женщина устроила здесь все по своему вкусу, не подумав, как жить мужчине в этих бело-золотых завитушках. Я потом узнал, что квартиру обставлял водитель Романа, у него был вкус на уютное. Но бело-золотые завитушки не придали уюта, баба Циля говорила Игорю: «Живешь, как дурак, без женской руки, у тебя холостяцким духом воняет», и хотя теперь здесь пахло дорогим парфюмом, а не перегаром и нечистоплотностью, дух одиночества остался, – куда ему деться, ведь и Роман жил здесь один, как дурак, без женской руки.

Ну, и конечно, мне было можно заходить в ванную (те же гранит и мрамор, как в метро, выложенный мрамором бассейн) и в туалет, там зачем-то стояли два унитаза, как будто можно пойти в туалет вдвоем, присесть и болтать.

А вот и наша бывшая комната, в ней было сразу все, как в палатке, все, необходимое для жизнедеятельности: можно готовить еду, смотреть телевизор, спать, работать за письменным столом, не хватало только ванны и унитаза. Центральное место в ней занимал огромный письменный стол, очевидно, комната начиналась как кабинет Романа, а потом приросла всем остальным: при переезде сюда занесли все без разбора – холодильник, шкафы, диваны. На письменном столе – телевизор, посуда, микроволновая печь, тостер, чайник и зачем-то яйцеварка в коробке. Домработница ежедневно вытирала пыль с этого скопища предметов, вынимала яйцеварку из коробки, протирала тряпкой и засовывала обратно. Там же, на письменном столе, стояла электроплитка. В доме никто не готовил, а если решали поджарить яичницу или картошку, то жарили на плитке. Кухня была полностью разворочена, любая женская рука начала бы ремонт с кухни, чтобы дети нормально питались, а Роман ремонт на кухне отложил из-за детей, чтобы дети без помех учились. Вокруг письменного стола буквой «п» стояли три дивана, у окна два велотренажера. Всё.

Всё это выглядело абсолютно безумно и безумно привлекательно: можно разлечься на диванах вокруг плитки с яичницей, как вокруг костра, можно сесть на тренажеры и беседовать, крутя педали, смотреть на Аничков мост.

– Не вздумай шляться по квартире. Ты же не такой дурак, чтобы поверить, что ты «бгат»? Ты – обслуга. Слугам платят за работу, вот и все.

Обслуга? Слуга?.. Ларка кричала маме: «Я тебе не слуга!» Папа иногда говорил: «Давай, сделай это, у бедных слуг нет». Кот в сапогах был слугой маркиза Карабаса, Планше – слугой д'Артаньяна, а я не слуга! Я стоял, сжимая кулаки от злости, и молчал. Думал: «Мне нужна зарплата. Прокладки, жареная курица, маме еще кофточку какую-нибудь».

Мама научилась одной курицей кормить нас неделю: из грудки восемь отбивных, ножки пополам нам с Ларкой как растущим организмам, из остального суп; она говорила, что любит это остальное из супа. Однажды отец в шутку спросил, что ей подарить, когда он разбогатеет, и она быстро, не думая, сказала – «жареную курицу». Мне нужна зарплата – жареную курицу маме, прокладки маме…

– Это микроволновая печка, будешь в ней делать бутерброды Скотине. Ты что, никогда микроволновку не видел?.. Ну, ты дики-ий… Эй, Гувернант, не обижайся, я не хотела тебя обидеть, просто повезло… ха-ха-ха… Скажи еще, что человек не должен показывать, что он выше других! Каждый хочет показать, что он выше. Иначе зачем людям дорогие машины, часы за десять тысяч долларов, Версаче, Гуччи?..Ах да, извини, бедные не разбираются в Гуччи…

Я никогда не чувствовал себя бедным, а вот Ларка – да, очень

Ларка была еще маленькая, разве можно обвинять ее в эгоизме за ее любимую фразу «почему у всех есть?!»? Ларкино взросление пришлось на самое трудное время, когда вокруг появилось все красивое: Барби (мама убеждала ее «посмотри, какое у нее дебильное выражение лица, наши куклы лучше»), киндер-сюрпризы, платьица и туфельки. Ларка хотела всё, не понимала, почему именно у нее одна Барби со сломанной ногой, один киндер-сюрприз на Новый год, одни заношенные кроссовки. Наверное, обида слегка подперчила Ларкин характер. Но нехватка Барби не нарушала базовое чувство безопасности, а нехватка еды – нарушала. Когда отца уволили, а мамина зарплата вдруг превратилась в банку сметаны, и мама плакала, не стесняясь нас (банка сметаны стала вдруг стоить ее зарплату, 110 рублей), Ларке было тринадцать, она решила: раз мама плачет, значит, она, Ларка, в опасности. К тому же Ларка все время хотела есть.

Я уже не помню, когда у нас не было денег, а когда в магазинах не было продуктов. Помню, что на всех плитах в нашей квартире варились одинаковые толстые серые рожки (говорили, что они из армейских запасов), на всех столах стояли одинаковые трехлитровые банки консервированных зеленых помидоров (они были кислые, с привкусом гнилости), у всех были консервы (килька в томатном соусе и морская капуста), и все старались питаться разнообразно: то жарили стратегические рожки с луком, то варили, мешали рожки то с зелеными помидорами, то с килькой. Однажды маме повезло купить по талонам итальянские макароны, и мы с Ларкой съели их за один день.

Еще ели гречку с жареным луком, а в овсянку вместо молока и сахара мама добавляла нам по полстаканчика мороженого. Зимой девяносто второго года по три раза в день ели суп из фасоли: стакан фасоли, луковица и четыре картофелины (вместо зарплаты папе дали десять килограммов фасоли). Мама перекладывала Ларке фасоль из своей тарелки, чтобы суп был погуще, а она кричала: «Ненавижу ваш суп!»

Ларка вообще любила слово «ненавижу» – она ненавидела суп, ненавидела очереди, ненавидела черное. Однажды вечером перед самым Новым годом мама поставила меня в очередь за хлебом в булочной на Некрасова – давали по две буханки в руки, очередь вилась до Литейного. Я стоял в очереди с учебником химии – это был мой седьмой класс, девяносто первый год. Мама оставила меня в очереди, а сама побежала в очередь за гречкой в гастроном на Литейном. Через час или два мама привела мне Ларку и убежала в свою очередь. «Ненавижу черное, почему здесь все черное?!» – кричала Ларка, очередь действительно была черная, почему-то все в черном… Тетка впереди нас сказала: «Ты же ленинградка, держись, а как же в блокаду жили?» Я сказал: «Извините, она еще маленькая».

Ларка была еще маленькая, а я был уже взрослый, взрослая неблагодарная дрянь. Как-то осенью баба Сима стояла в гастрономе на Марата за плавлеными сырками (она всегда стояла в очередях для себя и для нас), принесла домой, со словами «сыр добыла» достала сырки красными, как клешни рака, руками, а я сказал: «А я думал, ты настоящий сыр купила». Я ведь привык к тому, что сыр – это сыр, можно было сделать бутерброд или натереть на макароны, мама из всех сортов сыра (российский, пошехонский и голландский) больше всего любила голландский.

Баба Сима не обиделась, сказала: «Хорошо хоть не зима, отморозила бы пальцы, а так просто замерзла, и все». Вот был стыд так стыд… Баба Сима нам много помогала: ее бывший муж покупал для своей семьи на рынке мясо, а ей приносил кости, из них варили суп, баба Сима говорила: «Вот опять кости, как в блокаду, но ничего, сейчас-то не блокада». Иногда бывший муж приносил ей вместе с костями просроченный йогурт, йогурт она отдавала нам с Ларкой, когда баба Сима уходила на работу, я отдавал свою половину йогурта Ларке.

А зимой баба Сима съездила в деревню, привезла мешок картошки и свинину. Положила кусок мяса бабе Циле на кухонный стол, пока той не было дома, баба Циля увидела мясо и сказала: «Тем-то хорошо, у кого родственники в деревне…» и переложила обратно на стол бабы Симы. А весной бабе Циле принесли посылку из еврейской благотворительной организации (крупа, арахисовое масло в банке, сухое молоко), она отделила половину, положила на стол бабе Симе, та пришла и сказала: «Евреям-то хорошо, о них Америка беспокоится» и не взяла.

Однажды нам в школе раздавали гуманитарную помощь (давали по списку, из нас двоих посчитали Ларку): банка с ветчиной, банка маринованных сосисок, порошковое картофельное пюре. Дома Ларка швырнула пакет на стол с криком «Нафиг эту Америку! Жрите, кто хочет, американские подачки, а я не нищая!» Она даже по сравнению с Америкой не хотела быть бедной. Потом мы, конечно, съели с ней эти сосиски, было так вкусно, что я чуть не съел свою долю сам, но вовремя спохватился и отдал Ларке. Ларка ела американскую подачку злобно, Ларка – боец. Однажды из бойцовских соображений решила украсть в магазине коробочку сока с трубочкой, долго примеривалась – украла, выпила, гордилась собой. Тогда это казалось, ребенок-вор – позор семьи, а сейчас смешно. Потом она попросила у мамы подарок на день рождения – «много соков с трубочками», тогда это показалось смешно, а сейчас – больно.

Когда папа начал «заниматься бизнесом», мы как-то распушились (мама говорила «наконец-то мы живем более-менее»), начали покупать еду в кооперативных магазинах, какие-то вещи Ларке, папе и мне, – и маме шубу. Но не успела Ларка привыкнуть «жить более-менее», как папин бизнес уже прогорел… К тому времени, когда я стоял перед Алисой, сгорая от унижения, мы уже, конечно, не голодали, Ларке давали одно яблоко в день – и яблоко было, и курица. Вот только одежда… В прошлом году она ходила в старой зимней куртке времен «папиного бизнеса», местами зашитой, и после уроков шла в библиотеку, чтобы не выходить на улицу со всеми. Многие ходили в старом, Ларка не была хуже всех, но она страдала от того, что хуже кого-то.

Если считать, что мы с родителями и бабой Симой – бабой Цилей прошли сквозь исторические потрясения, то баба Сима и баба Циля справились куда лучше родителей: может быть, потому что восприняли начало девяностых как очередной этап потрясений. Если бы жизнь отца пришлась на войну, на блокаду, он справился бы, как все, а вот индивидуальные тычки судьбы оказались ему не по силам, это вдруг обрушение всего в начале девяностых изменило состав его внутренней жизни, как будто он проглотил антибиотик: в его глазах застыла робость человека, который не ожидал, испуг перед разверзшейся бездной, где банка сметаны равна зарплате. Бедный мой папа… Ну, тогда я, конечно, не понимал, что он чувствует, меня больше занимала моя собственная душевная жизнь, например, что думают медведи в зоопарке о посетителях.

…Как поставить Алису на место? Я попробовал мысленно выкрикнуть: «Ты, жиртрест!» – получилось слишком жестоко, и я мысленно попросил прощения. Так со мной всегда: поставишь кого-то на место, а потом начинаешь извиняться, а он не прощает… так что потом перестаешь и пытаться ставить кого-то на место. Можно было повернуться и уйти, хлопнув дверью, и заплакать на лестнице…

– Ха-ха-ха, – удовлетворенно сказала Алиса, – ха-ха-ха. Ну, как я тебя разыграла? Я притворялась, а ты не понял! Притворялась новой русской, дурой дебильной. Смешно?..А почему бы тебе было не залепить мне по морде? Ты, наверное, благородный, типа женщин не бьешь? А почему не бьешь?

 

– Почему, ну как почему? Это же очевидно, женщины слабее, и вообще… Существуют правила.

– Мне вот нет дела до правил. Мой папа говорит, правила нужно знать, чтобы их нарушать.

– А мой папа говорит, что нужно жить по правилам.

– Если твой папа такой умный, почему он такой бедный?.. Эй, без обид!.. Давай быстро сыграем в игру «правда или желание»; говори, что ты выбираешь: скажешь правду или хочешь, чтобы я исполнила твое желание?

– Скажу правду.

– Правду, отлично. Мой папа сейчас на бирже, он каждый час становится немного богаче, а твой сейчас где?.. Ты выбрал говорить правду!

– На диване, – сказал я, и мы расхохотались, как два заговорщика.

Это было крошечное предательство, но на вопрос «почему ты такой бедный, если ты такой умный?» и взрослому человеку трудно ответить, не прибегая к банальностям: смысл жизни не в деньгах и вообще у моего папы другие интересы (но какие? прийти со смены и улечься на диван с книжкой?). Я сказал: «Но моему папе не хочется на биржу» и оглянулся на Скотину, намекая на то, что я здесь на работе, а не для теоретических споров. Скотина на письменном столе смотрел мультик, разлегся посреди чашек и тарелок и поставил кассету «Аладдин».

– Ладно, все, мир-дружба-жвачка, добро пожаловать!.. А ты красивый. Ты в этом доме будешь на втором месте по красоте после папы. У моего папы огромное мужское обаяние, в него все влюбляются с первого взгляда, умирают от любви… А ты… Я поняла, почему мой папа пустил в дом неизвестно кого…

– Кого пустил в дом?

– Тебя, идиот!.. У тебя такое лицо, как будто ты хороший человек. А ты правда хороший или врешь лицом?

– Вру, конечно. На самом деле я маньяк и жадина.

– Пусть Скотина смотрит мультики, а мы с тобой еще поразговариваем, – предложила Алиса. – …Нет? Почему нет? Здесь я приказываю, а не ты… Ладно, шучу.

Я на работе. За пять долларов в день я давно уже обязан внушать Скотине правила поведения и прочее, а не поощрять, как говорит мама, бессмысленное сидение у телевизора. Но мама говорила и кое-что другое: «Наши мультфильмы лучше иностранных, воспитывают доброту». В стопке кассет на столе я заметил «Трое из Простоквашино» и «Винни-Пуха». Вот если, к примеру, дядя Федор, или Карлсон, или Винни-Пух, то это будет – воспитание. Под недовольное повизгивание Скотины я вытащил из видеомагнитофона кассету с «Аладдином», вставил нашего «Винни-Пуха», строго сказал: «Смотри у меня!.. Смотри „Винни-Пуха“!» Скотина отозвался: «Смотрю!» и уставился в экран.

А мы с Алисой уселись на велосипеды у окна, перед нами мой конь на Аничковом мосту, и стали разговаривать.

– Давай еще поиграем, – предложила Алиса, – правда или желание?

– Правда.

– Скажи: я просто толстая или очень толстая?

– Нет, лучше желание, я выбираю желание… Какое? Ну… три раза прокричи «ку-ка-ре-ку» и три раза ухни, как сова.

Алиса кукарекала, ухала совой, затем сказала: «Что ты хочешь про нас узнать? Чем мой папа занимается, где моя мама, где мамаша Скотины, что еще?» Алиса делала, что хотела, говорила, что хотела. Оба они, Алиса и Роман, одинаково легко говорили что не принято, как будто свобода от условностей передается генетически. Мне нравилось это, но я так и не научился этому, пока нет. Может быть, позже.

Алиса рассказала мне, чем занимается Роман, – всем. Например, совместное предприятие, например, водка «Абсолют», например, спирт, например, фирма при обществе инвалидов.

– Это как бы благотворительность, а на самом деле у общества инвалидов таможенные льготы на сигареты и алкоголь…

– Но ведь это обман?

– Обман, и что? Им хорошо, и папе хорошо. Да вся наша жизнь вранье, – все врут. Попробуй врать и увидишь, как твое вранье становится правдой, для тебя и для всех. Мне всю жизнь врали. Я тоже все время вру.

Позвонил Роман, Алиса поговорила с ним, сидя на велосипеде. «Ты сегодня опять не ночуешь? – разочарованно спросила Алиса. – Ну пока, до завтра, целую тебя тысячу раз».

– Сказал, что ночевать не придет, – уже как своему человеку сообщила мне Алиса. – Жалко, что он няньку выгнал, при ней он дома ночевал… пока она ему не надоела… Папа при мне стесняется сюда женщин водить. Стесняется, но водит. Не может удержаться. А мне приходится делать вид, что это не то.

– Не то?.. Что не то?

– Ну, ты дурак, что ли? Они выходят из его комнаты, а я делаю вид, что это не секс, а почтальон или сантехник. Ха-ха. Это весело. – Алиса вздохнула, наверное, это было не слишком весело. – Я это делаю для папы, чтобы ему не было передо мной неловко. Я ему очень дорога. Я его главный ребенок. Я законная, понимаешь? Моя мама была за ним замужем. Я законный ребенок, а Скотина нет, папа его выменял на диван. Мог бы и не выменивать, подумаешь, Скотина… Подумаешь, родила какая-то дурочка, все хотят от него родить, все папу обожают, у него женщин миллион… Первая женщина у него была в седьмом классе, представляешь?..

В седьмом классе? Скотину выменяли на диван? Я не мог себе этого представить. Пожалуй, больше не мог представить, что у кого-то была первая женщина в седьмом классе.

Алиса так удачно притворилась напористой и нагловатой новой русской, что я не был до конца уверен, что теперь она не притворяется, не врет, не преувеличивает. Я еще не знал Алисину историю, Алиса сказала только, что учится в самой дорогой в Петербурге частной школе при Герценовском институте, но вроде бы никакой драмы в Алисином прошлом не проглядывалось. Она не изголодалась по общению, ее не держали взаперти, ей не запрещали приглашать домой подруг… Тогда почему она так хотела дружить, почему была так напористо откровенна с чужим человеком?

…Алиса была толстая. Думаю, причина в этом. Толстая – это ведь не лишний вес, это лишний человек. Толстых не любят, к толстым относятся пренебрежительно, толстым трудно быть в центре внимания, – а Алисе хотелось быть в центре внимания. Психогенетика утверждает, что с генами мы получаем не только физические, но и психические черты, а Алиса уж точно была дочерью своего отца: «мне нет дела до правил», тяга к риску, жажда новизны, стремление очаровать, присвоить и затем манипулировать, – куда ей, «жиртресту», со всем этим букетом? В дорогой частной школе, среди девочек и мальчиков, ориентированных на «самое лучшее», Алиса уж точно не была «самым лучшим», только дома чувствовала себя неплохо и могла развернуться. Ну и, конечно, она так любила отца, что все это – его богатство, успех у женщин – просто выпирало из нее. Из человека всегда прет главное, а он был ее Главное.

Я выключил мультики. Поиграл со Скотиной, сомневаясь, выполняю ли я свои обязанности, ведь, вместо того чтобы учить его быть мужиком, я просто катал с ним машинки (одну машинку Скотина сломал случайно, другую намеренно, посмотреть, прочно ли приделан руль). Потом я сварил на плитке яйца, одно дал Скотине, остальные съела Алиса: она сидела на диете, по которой нельзя было ничего, кроме яиц, но зато яиц можно было съесть сколько угодно. Доев последнее из трех яиц, Алиса съела кусок сыра без хлеба («хлеб мне нельзя»), потом полбуханки хлеба и шоколадку. Бумагу, в которую был завернут сыр, скомкала и положила обратно в холодильник, обертку из-под шоколадки, разгладив, засунула в портфель Скотины, – я еще не знал, что она заметает следы.

…– Звонил папа. Он просил тебя остаться до двенадцати. Нет, не вру!.. Я не вру! Не вру я!.. – кричала Алиса. – …Да, я вру, но ты ведь можешь остаться хотя бы до одиннадцати… Знаешь, как страшно одной в этой вашей квартирище? Ты, небось, тут никогда один не оставался, вас тут жило сто человек… а мне одной знаешь как страшно?.. Скотина? А что Скотина, он вообще не в счет.

Я позвонил маме, сказал «задержусь на работе» (она от изумления не нашлась что сказать), уложил Скотину спать. Он жил в комнате бабы Цили, узкой, как пенал, на полу была расставлена железная дорога невиданной красоты с поездами (там были даже вагоны-рестораны), платформами и семафорами.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru