bannerbannerbanner
Воспитание чувств

Елена Колина
Воспитание чувств

Полная версия

Баба Циля тоже боялась салюта. Осенью сорок второго, кажется, года, ночью, пятнадцатилетние баба Сима с бабой Цилей пошли с кастрюльками к проруби на Фонтанку за водой. Спустились по ступенькам к воде (я каждый день ходил в школу мимо этих ступенек, по которым они спускались к блокадной полынье), набрали воды, прошли метров сто по набережной до нашего дома. Снег с проезжей части Невского отбрасывали к тротуару, и на углу Невского и Фонтанки были высокие, выше человеческого роста, валы, для прохода в них прорыли тропинки. Чтобы перейти дорогу к нашему дому, нужно было пробраться сквозь снежный вал: и вот, пока они были внутри снежного вала, в переправу на Фонтанке попала бомба, гранитную тумбу и решетку снесло в Фонтанку, – а снежный вал остался стоять. Девочки, баба Сима с бабой Цилей, вернулись домой невредимые и с водой в кастрюльках. Но с тех пор они боятся залпов салюта.

Ни дед, ни наши названые бабки никогда не говорили о голоде, о «подвиге ленинградцев». Наша жизнь была связана с блокадой самым естественным образом, как ночь с утром, но о блокаде никто никогда не говорил специально. К примеру, о бомбе и снежном вале баба Сима рассказала не в связи с Днем Победы или днем снятия блокады, а в связи с сосисками: однажды баба Сима встала в очередь за молочными сосисками, и сосиски закончились прямо на ней, но она упорно стояла (в очередях баба Сима стояла как вкопанная), и ей повезло, вдруг выкинули еще, – это было чудо. Баба Сима рассказала маме, как ей достались сосиски, и по аналогии вспомнила о бомбе на Фонтанке: бывают чудеса, не убившая их с бабой Цилей бомба – чудо, судьба, удача, и сосиски – чудо, судьба, удача.

Баба Сима нас лечила (она была «ухогорлонос», но лечила от всех болезней), в начале девяностых, когда баба Сима из врача стала нищей пенсионеркой, мама отдавала бабе Симе мои вещи (она была крупная), а Ларкины бабе Циле (она была мелкая). Баба Циля носила Ларкину розовую шапку из синтетического меха, Ларкину клетчатую юбку, цветные колготки, бывшее модное пальто из красного кожзаменителя. Пальто Ларка ненавидела и отдала его бабе Циле как будто бы от мамы, пришла и сказала: «Мама велела пальто вам отдать». Мама стонала «новое пальто!..», но забрать пальто обратно означало признать перед всей квартирой, что Ларка самовольная врунья, а мама плохо воспитала дочь и жадина. Это я к тому, что мы были как семья, и отказ бабок продавать квартиру мама восприняла как предательство: «Мы же были как одна семья, а они!..» Но это правда, мы были с бабками как одна семья и, как одна семья, после разъезда навсегда рассыпались в стороны. Баба Сима и баба Циля больше не появятся в моей жизни, они – уходящая натура, и я как будто оглянулся и напоследок щелкнул фотоаппаратом. Можно узнать у мамы, были ли они с отцом на похоронах, но зачем?..

Как это было
18 февраля 1994 года

А мама-то уже расставила на тетрадных листах мебель в нашей будущей квартире! А я-то уже подержался за копыто своего коня – это моя примета, и загадал, чтобы вернуться. А я-то уже думал, как я буду жить без всех? Без бабы Цили и бабы Симы. Без дяди Пети с тетей Катей я обойдусь, и без тети Иры тоже, а вот без пьяного дяди Игоря как? Он говорит котенку: «Ах ты, мурло пушистое!», а нам с папой: «Ну что, котоводы?»

Но вдруг – все. Всё отменяется.

Новый русский сказал маме: «У вас здесь одно старичье, я буду иметь дело с вами». Мама приосанилась, что с ней можно иметь дело, но не тут-то было.

Баба Сима и баба Циля отказались. Им дали по однокомнатной квартире, а они отказались. Мама сказала: «Если вам в вашем возрасте уже все равно где жить, вы хотя бы моих детей пожалейте», дядя Игорь сказал бабе Симе: «Старая карга, давно могла бы сдохнуть, так ничто тебя не берет, ни блокада, ни советская власть», тетя Катя назвала бабу Цилю жидовкой, а тетя Ира (она слишком интеллигентная для того, чтобы ругаться «жидовкой») высыпала ей в суп полную солонку.

Баба Сима и баба Циля, наверное, не могут с нашей квартирой расстаться. Они тут до войны жили и в блокаду. Нас в школе просили в день снятия блокады привести кто кого знает из блокадников рассказать о подвиге ленинградцев. Но они ни за что не захотели прийти и рассказать о своем подвиге. Баба Циля так и сказала: «Ни за что». Баба Сима сказала просто: «Нет». Вот вредные старухи!

А друг с другом они не разговаривают. Пятьдесят лет не разговаривают, с блокады. Баба Сима проходит мимо бабы Цили, как будто она тень. Баба Циля все время о бабу Симу спотыкается, как будто она бревно посреди комнаты. Когда они отказались переезжать и начались скандалы, баба Сима сказала маме: «Не думай, что я против вашей семьи» и кое-что маме рассказала, мама – папе, а я слышал.

Папа у бабы Симы был начальник, а мама домохозяйка. У бабы Цили отца не было, а мама была экскурсовод в Эрмитаже. Баба Сима с бабой Цилей в одном классе учились и были не разлей вода. Когда война началась, бабы Симин папа-начальник по блату отправил их с бабой Цилей в эвакуацию в Старую Руссу (я знаю Старую Руссу, мои родители там были в санатории). Никто не знал, что детей везут прямо на фронт, что к Старой Руссе уже подходили немцы. Тогда их повезли в детдом в Ярославскую область. В детдоме было очень плохо, голодно. В конце августа бабы Симин папа перед отправкой на фронт чудом вернул их домой, в Ленинград, а 8 сентября разбомбили Бадаевские склады.

В октябре бабы Цилина мама перевезла их в эрмитажные подвалы. Там спасалось очень много людей, кровати стояли вплотную, и на столах, где раньше картины раскатывали, спали люди. А в январе люди уже начали умирать, и хранилище картин стало как морг. Баба Сима с бабой Цилей вернулись домой. Стали там жить вчетвером, с мамами, в маленькой комнате (сейчас у нас там общая кладовка для всей квартиры). Окно забили и стали жить. У них были карточки детские и иждивенческие, 125 граммов хлеба, и все. Бабы Симина мама пошла работать на мясокомбинат. Приносила кости, они варили, так и выжили. Потом бабы Симина мама обвинила бабы Цилину маму, что она украла кости, и они поссорились. И бабы Цилина мама умерла от голода. Бабы Симина мама тоже умерла от голода.

Мама говорила: «Не понимаю, при чем здесь разъезд, почему они не хотят разъехаться. Наоборот, им нужно разъехаться и больше никогда не видеть друг друга… Все пропало, это тупик».

И вдруг!

Мама думала, что всё пропало, но всё не пропало! Наоборот, вдруг завертелось колесом! Баба Циля с бабой Симой согласились! Они едут в одну квартиру. Странные старухи: не разговаривают друг с другом пятьдесят лет. Ненавидят друг друга. Едут в одну квартиру. Папа сказал: «Они прикованы друг к другу».

Мама смеялась: «Представляю, как они не разговаривают в пятиметровой кухне в двухкомнатной квартире». Мама все время смеется. Она очень счастлива.

1 сентября 1994 года

Нашел свой детский Дневник (думал, что он потерялся при переезде, но вот он, мой дневник). Читал, не мог оторваться. Как я был глуп! В день моего четырнадцатилетия, в сущности, меня занимало взросление моего организма и кура.

Мне нравится выражение «в сущности», звучит, как будто тебе есть что сказать кроме того, что ты уже сказал, даже если это не так. В данном случае меня занимало только взросление моего организма и кура. Теперь мне шестнадцать, у меня закончился переходный возраст.

На первом же уроке в новой школе (алгебра) математичка спросила меня: «О чем думали твои родители, называя тебя Петром, если ты уже и так Чайковский?» Мое пояснение, что меня назвали в честь скульптора Клодта, только окончательно запутало бы дело. И так-то все подумали, что я из семьи психов.

На самом деле все просто: игра совпадений. Папа дал мне имя в честь скульптора Клодта. Все знают «кони Клодта», но мало кто знает, что Клодта звали Петром. Мой дед жил в нашей квартире у Аничкова моста еще с до войны, папа родился в нашей квартире у Аничкова моста, потом я. Мы живем на третьем этаже, то есть жили, моя кровать была у окна. От окна до головы моего коня метров десять, не больше. Если привстать с кровати, кажется, что конь заглядывает в окно. Я перед сном всегда смотрел в лицо коню. Папа считает – у коня лицо, а многие из тех, кто говорит, что у коня морда, сами имеют морду.

Я говорил моему коню «спокойной ночи». Я с ним прожил пятнадцать лет, никто на свете не знает его как я, все его выражения лица. Под дождем одно, под снегом другое, под солнцем третье. Под дождем он самый красивый, просто невероятно красивый. Аничков мост – наше родовое гнездо, а кони Клодта – наши кони, кони нашей семьи.

Математичка сказала: «Уверена, что ты со всеми подружишься, ты такой славный мальчик, у тебя на лице написано, какой ты милый и добродушный». Неужели прямо на лице?

В новой школе меня называют Чайка. Пусть будет Чайка. Переходный возраст у меня закончился, и я уже не так критически подхожу к окружающей действительности (к людям, к маме). Бедная мама. Вот какое мне было дело до ее прически?

Бедная мама. Не одно, так другое. Не я, так Ларка.

Слышал (в новой квартире картонные стенки, так что все тайное тут же становится явным), как мама сказала папе: «У Лары начался переходный возраст прямо во время переезда». Сказала: «Теперь все, прощай, хорошая девочка, теперь она будет выпускать на меня пар».

Слышал, как мама говорила Ларке: «Мы не можем себе позволить покупать прокладки, ты должна пользоваться ватой». (О-о-о!!! Ужас!!! Зачем я это услышал! Теперь я никогда не смогу посмотреть ни на одну девчонку!) Но мне удалось стереть это из памяти, так что ничего.

– А я хочу прокладки, – сказала Ларка.

– Я тоже, может быть, хочу прокладки, и что?! – сказала мама.

– Я имею право! На нормальные средства гигиены! А не унижаться ватой!

– Да?! Ты на все имеешь право, а я, я на что имею право? Мне тоже, может быть, унизительно, я тоже… А ты, ты требовательная дрянь! И не смей так на меня смотреть!

 

– Как хочу разговаривать, так и буду! А что ты сделаешь? Ударишь меня? – кричала Ларка.

Это первый раз, что Ларка кричит на маму. Все-таки странно: Ларка вышла из дома хорошей девочкой, села в грузовик на тюк с постельным бельем, по дороге у нее случилось это (фу!), и она мгновенно стала требовательной дрянью?

Мама-то как раз любит кричать. Любит ссориться. Папа говорит: «Она хочет, чтобы мы были идеальными».

Это точно. Особенно мама хочет, чтобы Ларка была идеальная. Что бы Ларка ни сделала (первое место в школе по прыжкам в длину или еще какое-то достижение), мама говорит ей: «Я жду от тебя большего». Говорит Ларке: «Тебе нужно носить брюки, у тебя кривые ноги, и не обижайся на меня, я говорю тебе правду». Но Ларке не нужна правда про ее ноги, ей нужно, чтобы ее хвалили! Мне тоже нужно, чтобы меня хвалили… Ну, ладно, я-то переживу, у меня-то давно закончился переходный возраст, а Ларка?

Ларка думает, что мама любит меня больше. Говорит: «Она на тебя смотрит». Но на Ларку мама тоже смотрит! И на кота.

Мама очень добрая к животным. Любит «В мире животных», потом рассказывает нам: «Тигр хотел задрать антилопу. Антилопу жалко, но, если посмотреть со стороны тигра… А взять белых медведей!.. Кака-ая у них тяжелая жизнь…»

А по телефону кому-то рассказывала: «Медведица не подпускает к себе медведя, пока медвежонку не исполнится три года. А медведь-шатун хочет только спариваться… Насколько все же женщины благородней мужчин». Она как ребенок!

Но, если честно, гораздо легче было бы, если бы она попыталась воспринимать всех нас, особенно Ларку, как доброжелательный, приемчивый ко всему взрослый человек (или приемлемый? в общем, который все принимает), на все улыбаться и пожимать плечами. Или что-нибудь не заметить, как будто это не имеет отношения к делу. Но она не такая, хочет, чтобы мы были идеальными, и мучает себя и нас (особенно Ларку) за то, что мы нет, не идеальные.

Записался в районную библиотеку. Взял для мамы книгу «Как воспитывать подростка». Там предлагается во время ссоры с подростком воображать, что на его месте – неодушевленный предмет, животное или посторонний человек. Это мысль. Пусть мама воображает, что Ларка – слон. Или что она сама слон. Или что Ларка – чужая взрослая тетя. И еще пусть радуется, что Ларка выпускает пар дома, а не в обществе.

Когда я вырасту и начну зарабатывать, я, наверное, уже не буду стесняться сказать в аптеке «дайте мне прокладки». Куплю ей сразу много прокладок (маме). Чтобы ей не было унизительно.

В галошах

Родители были ошарашены своим новым счастьем, чувствовали себя обязанными быть счастливыми, и сильно раздражены. Источник раздражения у каждого был свой, у мамы – привольное поведение вещей, которые не сразу расположились в новых стенах, у папы – сами новые стены. Есть люди, умеющие мгновенно смириться с пятнами на солнце и простодушно радоваться солнцу, а папа, как говорила баба Циля, «чтоб сказать да, так нет», – папа подробно и печально рассматривал пятна. Говорил: «Ну, не могу я, не могу привыкнуть к этому адресу!»

Наш старый адрес – Невский, 66, наш новый адрес – проспект Большевиков, дом 20, корпус 5… В нашем доме на Невском – Книжная лавка писателей, в нашем доме на проспекте Большевиков – ЖЭК. В нашем доме на Невском жил Куприн, туда заезжал Чайковский, на проспекте Большевиков Куприн и Чайковский не бывали.

– Разве Чайковский мог бы заехать на проспект Большевиков, дом двадцать, корпус пять? – говорил папа.

– Ты же заехал, – рассеянно отвечала мама.

Мама не хотела лелеять папино недовольство, у нее имелись и собственные разочарования: она мечтала о квартире в сталинском доме (думаю, сталинская архитектура была для нее не столько формой, сколько содержанием, образцом патриархальных традиций, надежности, устойчивости, которых у нее не было в прошлом и не приходилось ждать в будущем). Не получилось: она была согласна на сталинскую двухкомнатную в любом районе, хоть на Луне, но Тетка-риелтор торопила, пугала, что Роман от нас откажется, нужно было срочно решать, – и мы оказались на проспекте Большевиков, в квартире-распашонке (из центральной комнаты выходили две семиметровые спаленки, как рукава распашонки). Мама решила, что нам нужна гостиная, одна спаленка им, другая нам, так мы с Ларкой опять стали жить в одной комнате.

Дома, у Аничкова моста, в нашей единственной на всех комнате могла бы поместиться вся эта новая трехкомнатная квартира, – плюс огромные окна, в окнах Фонтанка. Плюс кладовка, где гостила бабушка из Полтавы. Плюс мраморная печь с табличкой «Охраняется государством» (печь никогда не топили, там был мой тайник – мой тайник охранялся государством). Человек никогда не ценит то, что имеет: просыпаясь, видит в окне коня на Аничковом мосту и не ценит всю красоту своего положения… Дома, у Аничкова моста, папа чувствовал себя более значительным, история бросала отсвет и на него, а здесь, в потолках два двадцать, ощутил себя зернышком в ячейке. Он не мог сказать это вслух, люди обычно не высказываются так пафосно перед женой и детьми, он говорил: «Здесь нет антресолей, куда мне положить мои лыжи?» – «Выброси, ты ведь давно не катаешься», – весело предлагала мама.

Мама хотела радоваться и не соглашалась с папой ни в чем печальном. Она старалась построить вокруг себя правильно организованный мир. Родители оставили на Фонтанке совсем уж негодный скарб (папа хотел захватить с собой все дырявые алюминиевые кастрюли, все старые байковые халаты и фланелевые штаны «на тряпки», старый проигрыватель, но мама брезгливо сказала «я начинаю новую жизнь», и ему пришлось кое-что оставить), но все же они увезли с Невского жизнь нескольких поколений (не архивы, у нас их не было, – немного старых открыток, немного фотографий, и все): дедовы книги, чемоданы с белыми покрывалами и скатертями, связанными прабабушкой, дедову лопату – лопату папа наотрез отказался оставить, дед разгребал ею снег в блокаду… Ларка кричала, что не хочет жить среди чужого старья, и правда, дома, на Фонтанке, это было – память, а в квартире-распашонке почему-то стало глупой старой лопатой. В общем, жизнь поколений вылезала из квартиры-распашонки, как каша из горшка, да еще пустые трехлитровые банки (папа был опытный огурцезасольщик) и коробки, коробки… Каждая коробка была подписана мамой с настроением и оценкой, к примеру «молнии и голенища от зимних сапог и др. Илюшин хлам», в чем просматривалась мирная семейная ирония и любовь. Коробка «…и др. Илюшин хлам» долго стояла под столом в гостиной, как будто нам каждую минуту могли понадобиться голенища от старых зимних сапог.

Не знаю, почему они, еще молодые, потянули все это добро за собой, – из предчувствия бедности? Многое из «хлама» действительно нашло свое место в переделанных вещах: из старой вещи делали что-то полезное, не нарушив ее сущность (облезлой зубной щеткой чистили ботинки, из старых голенищ вырезали стельки, из байкового халата шили мешок для обуви), вещи получались оскорбительно некрасивые, но честно выполняющие свои функции (щетка чистила, стельки грели, тряпка терла). Папа мог приспособить «хлам» для перехода любого предмета в новое качество (к примеру, непарная галоша с Ларкиного детского валенка использовалась для хранения гвоздей), на Ларкино едкое «а ведь где-то есть эстетика быта» отвечал непонимающим взглядом. Но и в двусмысленности, нелепости переделанной вещи есть своя эстетика.

«В трехкомнатной квартире не может быть мало места… – как мантру, повторяла мама. – …Вот только куда мне девать эти чертовы лыжи?! Под кровать?..»

Мама жизнерадостно справлялась с вещами (папа печально замечал: «Ну, вынеси на помойку, отдай кому-нибудь, в общем, как-то избавься»), папа свыкался с новым положением дел, и самое незавидное положение было у Ларки: Ларку раздражал хлам, раздражала мама, к тому времени, как мы окончательно обосновались в нашей новой квартире, ей хотелось вынести маму на помойку, отдать кому-нибудь, в общем, как-то избавиться.

Ларка была – отдельная история.

Дома, на Невском, Ларка была Нежная Прелесть. На проспекте Большевиков Ларка, как выразился папа, стала немного трудной, немного недоброжелательной.

– Можно я в субботу поеду с ночевкой к Машке? Можно, да, нет?.. Если нет, я умру.

Ларку прежде никогда не отпускали с ночевкой, отпустить переночевать у Машки, школьной подруги, жившей на Фонтанке, означало завести новый порядок.

– Ну, Ларочка, ты же сама понимаешь, что нельзя.

– Почему нельзя? – с угрозой говорит Ларка.

Мама не может объяснить, почему. Это противно ее натуре, и все. Она любое явление разбивает на бинарные оппозиции: правое – левое, черное – белое, хорошее – плохое, старое – новое, Машка – не Машка. Машка осталась в старой школе на Фонтанке, в старой жизни, нам не нужно старое на Фонтанке, нам нужно новое на проспекте Большевиков. Ларку отдали в единственную в районе гимназию (помогли дипломы, которые она получила на районных и городских олимпиадах по математике и английскому), а меня – в обычную районную школу за углом.

– Я не знаю, кто там будет… вы там можете выпить… И вообще, ты девочка… – заговорщицки шепчет мама. Это уловка, на самом деле ей и в голову не приходит, что ее Нежная Прелесть может быть объектом сексуального интереса. Ларка внешне оставалась такой же хрупкой, как раньше, и (не знаю, прилично ли говорить так о сестре) все еще никакой попы, никаких коленок, никакой груди, так, цыпленок…

Но Ларка не хочет общих с мамой заговоров, мамина любовь заставляет ее считать себя маленькой. Ларка не с мамой, она против всех.

– Ага, вот чего ты боишься! Что я с кем-нибудь?.. Это тупость! Ты несешь бред! Если у тебя все мысли только про это, я тут ни при чем! Если я захочу, я и так это сделаю! Почему ты хочешь разрушить мою жизнь! Ты хочешь, чтобы я расплачивалась за то, что ты сама никуда не ходила, никому не нравилась, всегда была неудачницей!

– Лара! Всё, Лара, закончили, – говорит мама.

У нее дрожат губы. Она делает вид, что невозмутима. Ларкино оружие – сила голоса и страшные слова, мамино оружие… У мамы нет оружия (дрожащие губы и библиотечная книжка «Как воспитывать подростка» не оружие, если, конечно, не хлопнуть этой книжкой Ларку по лицу).

– Твоя жизнь не станет хуже, если ты посидишь дома, – говорит мама, из последних сил цитируя книжку.

О-о, что тут начинается!.. Гнев. Ярость. Если бы вы видели Ларку в ярости!.. Ларка, как гоночная машина, разгоняется за секунду. Орет:

– Я буду пить, курить и спать с мужчинами! Тебе назло! Где угодно! Хоть в подъезде!

Мама наконец взрывается:

– Господи, за что мне это, что я сделала не так?! Страшно сказать, кем ты станешь! Как мне это пережить? Все мои усилия напрасны, вся моя жизнь была напрасна…

– Ты мне больше не мать! – орет Ларка.

Если Ларка немного трудная, кто тогда трудный подросток?

– Я никогда тебя не прощу! Я никогда с тобой не заговорю! – орет Ларка. И через минуту: – А что на ужин?

Если спросить ее: «Ты же только что говорила, что никогда…», она ответит: «Ну и что, что никогда, а сейчас я хочу есть».

– Как же ты будешь жить, Лара?.. – затихая, печалится мама.

– Ничего, как-нибудь справлюсь, – бодро отвечает Ларка.

По мнению мамы, Ларка на грани того, чтобы стать алкоголичкой, наркоманкой и нимфоманкой. Мама собирается вплотную заняться воспитанием Лары, когда окончательно разберет коробки.

По мнению старой школы на Фонтанке, Ларку ждет большое будущее, новая школа на проспекте Большевиков еще не успела составить мнение о ее будущем. Но с чего бы им думать о Ларкином будущем плохо? Ларка не дома – образцовая, целеустремленная отличница примерного поведения, с подругами искренняя, услужливая, добрая (вечно у нее кто-то списывал). Дома наша Нежная Прелесть жила под девизом Каждый день Больше Ада. Очевидно, алкоголичкой, наркоманкой и нимфоманкой Ларка будет дома.

Если у кого-то возник вопрос, где при всем этом папа, то папа – на диване, в пик скандала делает звук телевизора громче. Это некий негласный договор: Ларка – папина дочка, стесняется папу, не хочет при нем быть гадкой, крикливой, а папа за это продолжает считать ее немного трудной Нежной Прелестью… Говорят, что подросток не владеет своими эмоциями, и из-за этого весь сыр-бор, но Ларка, мне кажется, владела: при виде мамы надевала на себя маску Бармалея, при виде папы маску Зайчика. У меня было по-другому: мама могла быть «плохой» или «хорошей», но всегда до донышка моей, а папа… я как будто ехал с доброжелательным попутчиком в поезде, он благожелательно наблюдает за мной, но ничего обо мне не знает, как и я о нем.

Иногда я думаю – какие отцы у других? Люди обычно не хотят говорить о таком, я бы и сам ответил на такой вопрос задумчивым меканием: «Мы с отцом были э-э… не близки, но я же э-э… его сын». Мой отец то ли разучился быть отцом-старшим другом-учителем из-за своих неудач, то ли никогда не умел. Не помню, чтобы он дал мне когда-либо какой-либо внятный совет, кроме того, как завязывать галстук. В отличие от Романа, который начал меня учить с первой минуты нашей встречи на Аничковом мосту: «Главное, чтобы была мечта. Я всю жизнь хотел стать миллионером и стал долларовым миллионером».

 

Мама сказала бы на это «хвастаться нехорошо» и «любить деньги некрасиво», отчасти исходя из общего представления об интеллигентности, отчасти от обиды.

А мне не казалось некрасивым, что Роман любит деньги, говорит о деньгах; деньги воплощали его энергию, драйв, торжество победителя, – Роман любил свой миллион долларов, как будто это был значок «Победитель Соревнования Всех». Родители были обижены – Роман живет в нашей квартире, любуется на наш Аничков мост, им хотелось, чтобы я разделял их обиду. Но ведь это они считали новую жизнь хаосом, в котором прежние нормы утратили смысл, а я в силу возраста просто данностью миропорядка.

Как-то в самом начале октября я, вместо того чтобы после школы пойти домой обедать, поехал домой на Фонтанку – и встретил Романа.

– Ты чего в жизни хочешь? Главное, чтобы была мечта, – сказал Роман. – Но самое главное – масштаб мечты. Какая твоя мечта: гуляш с макаронами или миллион долларов?

– Гуляш с макаронами.

Это была не попытка пошутить, а мгновенная искренность: я был голоден.

…Классика, завязка романа: встреча, которая меняет жизнь, разворачивает жизнь в другую сторону. Или же любая встреча лишь немного шевелит цепочку событий, и ручейки другим путем попадают в одну и ту же реку?..Вот оно, занудство, от которого не удержаться, когда говоришь о прошлом. ВЕСЕЛЕЙ ДАВАЙ!

Как это было
10 октября 1994 года

После школы поехал домой, на Фонтанку. Хотел постоять на Аничковом мосту. И знаете, кто там уже стоял? И смотрел на Фонтанку? Вот именно, папа.

Я к нему не подошел, это его личная жизнь. Я и не знал, что он тоже ездит постоять на Аничковом мосту.

А мама, думаю, никогда, с чего ей стоять без дела на Аничковом мосту, бессмысленно глядеть на Фонтанку? Мама и Ларка рациональные люди, не испытывают бесполезных чувств, сразу идут обедать.

Папа стоял у моего коня, смотрел на Фонтанку. Положил руку на выбоину на постаменте, где написано: «Это следы одного из 148 478 снарядов, выпущенных фашистами по Ленинграду в 1941-44 гг.». А вдруг папа здесь с кем-то встречается, с женщиной? Обязан ли я в данном случае как мамин сын узнать, с кем, или, наоборот, как папин сын обязан не узнавать? Да нет, никакой женщины не может быть, он просто стоит и думает. Может, о том, что у него нет работы, а может, о своем отце. Моем деде.

Мой дед в октябре сорок первого снимал коней с Аничкова моста. Не один, конечно. Коней сняли с моста, чтобы в них не попала бомба. Положили в деревянные ящики и закопали напротив нашего дома, в Аничковом дворце. Сверху насыпали газон, чтобы никто не знал, но все в Ленинграде, конечно, знали. Кони были под землей всю войну, а в сорок пятом году их поставили обратно. Мой дед в сорок первом снимал коней с Аничкова моста, а в сорок пятом ставил обратно! Радовался, наверное, что кони спаслись и он опять будет смотреть на них из окна.

Чтобы не столкнуться с папой, повернул на Фонтанку и подошел к нашему дому. Никак не привыкну, что это уже не наш дом.

Как вдруг подъехала машина. Обрызгала меня. Машина «мерседес».

Из машины вышел дядька, который купил нашу квартиру. На нем не малиновый пиджак, как на новых русских, а джинсы, рваные на колене. В руке сотовый телефон, большая трубка с крышкой, крышка откидывается, и можно говорить.

Он стоял у машины, чтобы перейти Фонтанку, говорил по телефону и вдруг отпрыгнул назад, как лев, и схватил какого-то мальчишку за ухо. А в руках у мальчишки дворники. Я и не заметил, как он снял дворники с его машины, а как дядька-то заметил? Он что, спиной видит? Дядька одной рукой держал мальчишку за ухо (дворники уже были у него под мышкой), другой выгреб из кармана мальчишки деньги, смятые бумажки и мелочь. Сказал: «Пуск!» и дал ему пенделя, он так и полетел вперед, упал. Я помог ему подняться, и он убежал.

Дядька меня не узнал. Потом узнал, сказал:

– А-а, это ты, привет!

Я сказал:

– Здравствуйте, а зачем вы забрали у него деньги?

– А чтобы знал, как п… ь.

Потом он стал пристально смотреть на меня и сказал:

– Скотина… Вот ты-то мне и нужен… Завтра в три будь у меня. Зовут-то тебя как?

– Петя Чайковский.

– Ха. «Детский альбом» я и сейчас сыграю… Я буду звать тебя Петр Ильич, а ты зови меня Роман.

Он дал мне свою визитку, на визитке написано «Игорь Иванович Васильев, президент».

– Но вы же Роман, а тут написано «Игорь Иванович»?

– Я себе еще не сделал визитку, возьми пока эту.

– Хорошо.

Зачем я ему завтра в три? Скотина – это кто? Какая-то скотина, которая угрожает ему? Он хочет, чтобы я ему помог? Он может доверять только мне? Но почему он может доверять только мне? В книгах бывает, что именно незнакомцу доверяют что-то важное, например, передать письмо перед смертью.

Оказалось, все просто! Все прекрасно, супер! У меня есть работа!

Оказалось, что у Романа хорошая память и чутье на людей. Он сказал: «У меня хорошая память и чутье на людей. Я сразу понимаю, как я могу этого человека использовать. Если человек мне сразу не нужен, я откладываю это в долгий ящик, а в нужный момент всплывает. Я запомнил, как ты играл со Скотиной, ты-то мне сейчас и нужен».

Оказалось, что скотина – это его сын. Малыш, которому я дал по нахальным лапам за то, что он бил няню.

Скотина (вот оно что, ему не два-три года, а шесть) в этом году пошел в первый класс. В платную частную школу.

– Ты смотри, что пишут… – Роман достал из кармана измятую записку и прочитал мне: – «Уважаемый Роман Алексеевич! Алеша высморкался в рисунок коллеги». Коллега – это учитель рисования. У них там идея в том, что учителя, родители и дети – свободные личности. Вот придурки. Написали бы тогда: «Уважаемый Роман Алексеевич! Ваш коллега Алеша высморкался в рисунок».

Роман хочет начать для своей Скотины новую жизнь. Забрать его из платной школы. Отдать в другую, нормальную.

И нанять ему другую няню, меня. Старую он только что выгнал.

Роман сказал, что было неправильно выбирать нянь не для Скотины, а для себя: «Эти суки все понимают буквально и за свои услуги хотят слишком много». Я спросил: «Сколько? Мне не надо слишком много». Он засмеялся: «Ты не будешь требовать того же, что няньки».

– Я тебя увидел и подумал: вот оно. Не хочу, чтобы он чуть что – разинул пасть «а-а-а!» и сопли до колен. Скотине нужна не п… а на ножках, а мужик. Ты.

Роман сказал, что няньки балуют бедного Скотину еще хуже мамки, потому что, «суки, хотят устроиться». Я понял, они хотели, чтобы он на них женился.

– Я могу обращаться к ребенку Скотина? – спросил я.

– А как тебе еще его называть?

Мне не разрешено: обращаться со Скотиной, как будто он мой наниматель.

Мне разрешено: обращаться со Скотиной, как если бы он был мой брат. Воспитывать Скотину по своему разумению.

Роман сказал: «Можешь отшлепать его, припугнуть».

Я против того, чтобы пугать ребенка. У нас Ларка один раз чуть не умерла: у нее поднялась температура и отекло горло. Врач со «скорой» сказал, что это отек Квинке, Ларка чуть не задохнулась. Стали расследовать, что было. И что? Баба Сима сидела с Ларкой. Ларка капризничала, плевалась супом, и баба Сима сказала: в блокаду на Аничковом мосту стояла маленькая старушка в платочке, она ласково разговаривала с непослушными детьми и незаметно подталкивала их к открытому люку, дети проваливались в люк, а под мостом работала огромная мясорубка… Баба Сима хотела поддать ужаса, а у Ларки оказалась аллергия на ужас. Я повел Ларку на мост, показать, что там нет никакого люка.

Ларка до сих пор ненавидит старушек, я и сам не доверяю старушкам, особенно маленьким. Нет, пугать Скотину я не буду. Шлепать тоже не мой метод воспитания. Если только пару раз шлепну, несильно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru