Что было самое для Лили странное – эти люди жили. Она сама все это время просто пыталась не замерзнуть, не умереть от голода, а они жили!.. И все в этой семье были талантливые, во всех них была страсть: в Асе страсть поэтическая, в Дине общественная, в Мироне Давидовиче страсть к жизни, к бархатным одеяниям, в Фаине – просто страсть…
Ася пропела ласково: «Ешьте, все уже ели, кроме вас». «Нужно говорить не „ешьте“, а „кушайте“, гостям неприлично говорить „ешьте“„, – мысленно поправила Лили. Но это «кроме вас“, уже как будто поместившее Лили в семейный круг, вдруг совершенно ее успокоило, и она деликатно съела тарелку пшенной каши, выпила чай. И тут же, разомлев от тепла и сытости, устав от собственного желания очаровать, соблазнить, прийтись ко двору, доверчиво привалилась к Асиному боку и задремала, распустила во сне губы, превратилась в нежную маленькую девочку, такую вообще-то жалкую, несмотря на все ее хитрости. Они ни о чем ее не расспрашивали, – девочка плачет, как только начинает говорить об отце, зачем же ее расстраивать? Да и не расспрашивают приблудившегося щенка, кто он – Рекс или Дружок, просто берут к себе или выгоняют вон.
И как щенок спит, не прекращая во сне контролировать территорию, с мыслью «ни за что не уйду, хоть вывозите за хвост лапами по паркету», Лили дремала, сквозь сон слушала голоса и волновалась – очаровала ли, перехитрила ли? Не поняли ли они, что она дворянка, дочь камергера? «Буржуйка недорезанная», – подумала Лили и содрогнулась, представив, что она опять останется одна и тогда ее ДОРЕЖУТ.
Но нисколько Лили их не перехитрила, не очаровала. Чем больше она старалась, тем больше напоминала приблудившегося щенка, никого не обманувшего своей умильной мордочкой. Они ее просто пожалели – одни больше, чем другие.
– Папочка, мамочка, неужели мы ее покормили и теперь отправим на смерть?! – патетически спросила Ася. – Мамочка, помнишь, мицва? Ты говорила, мицва – доброе дело, ты сделаешь мицву, а потом тебе или нам, твоим детям, тоже кто-нибудь сделает мицву… Ты говорила, мамочка!..
Лили сонно вздохнула, теснее прижалась к теплому Асиному боку и мысленно сказала Асе: «Милая, какая же вы милая…» – и поклялась всегда любить ее больше всех на свете.
– Бессмысленно. Бессмысленно пожалеть одного ребенка. Важна не эта конкретная девочка. По городу бродят сотни таких же голодных, бездомных девчонок… – раздумчиво произнес Леничка, и Лили тут же возненавидела его навеки, – она не поняла, при чем здесь сотни других девочек, ведь она же здесь, здесь!
– Надо брать, – решительным басом сказала Дина, и Лили тут же поклялась ей в вечной дружбе.
– Жалко ребенка… – сказал Мирон Давидович, ни к кому не обращаясь, в пространство, вообще… – Может быть, все же можно взять, мамочка?..
– Жалко у пчелки, – откликнулась Фаина. – Да… жалко у пчелки, папочка…
Фаина встала и перешла к своему разложенному пасьянсу, и это означало «нельзя», «с ума сошли», «кто будет ее кормить»… и тому подобное.
Она раскладывала «Бисмарка» подолгу – начинала, могла несколько дней не подходить, потом, будучи чем-то расстроенной или просто не в духе, опять возвращалась. Сейчас она была расстроена, никому не хочется, пряча глаза, прощаться с человеком: «Было очень приятно, заходите» – зная, что он не дойдет до дома, и счастье еще, если не умрет на твоем пороге… Но что же тут поделаешь, такова жизнь. Если каждый будет отвечать за свою семью, то это уже очень хорошо получится, а она, Фаина, не может за всех чужих отвечать… подбирать людей на улицах ни к чему хорошему не приведет.
– Мамочка, – нежно сказала Ася.
– Мамочка, – повторил Мирон Давидович.
Из последних сил Лили мысленно послала ей свое привычное «Я хочу, хочу, хочу!» и тут же нежное «Пожалуйста…», и снова яростное «Я хочу жить, хочу, хочу!»… и опять нежное «Пожалуйста…».
– Ну, не знаю… делайте что хотите…
…»Ура! – чуть было не вскричала вслух Лили, как кричала маленькой, играя с нянькой в солдатики, обрушиваясь на чужую армию, раскидывая чужих солдатиков своим, зажатым в кулачке. – Ура, ура, ура!..»
Оказалось, у них есть еще Леничка… О Господи, нет, этого не может быть!
Может быть, она в обмороке, или видит сон, или бредит, или просто умерла? Тогда она в раю, а напротив нее падший ангел… хрупкий, хотя и высокий, стройный – хрустальный мальчик, весь перекрученный, ноги сплетены, слишком длинные руки сложены как для молитвы, и дергает головой вперед и вбок, не то нервный тик, не то дурная привычка, – высокомерный воробышек… Смотрит на нее глазами печальными и прекрасными… И пахнет от него удивительно приятно – это запах духов «Violette pourpre», табака и кожи…
Боже, как стыдно, невыносимо стыдно! Что он о ней подумает? Что она выследила его, узнала, где он живет, и вот – появилась в его доме, желая получить какую-то выгоду за то, что ее отец спас ему жизнь?..
– Не подумайте, пожалуйста, что я пришла, чтобы… Я совсем не имела в виду искать у вас pied à terre[4], это совершенно случайно вышло, я не хотела, – с достоинством сказала Лили.
– Позвольте, я угадаю ваше имя? – громко перебил ее Леничка. – Анна, Нина… Елена? Постойте… вы Лиля? К вам очень идет имя Лиля… Я угадал?
– Я не хотела, поверьте… – беспомощно повторила Лили.
– Она Лиля, – подтвердила Ася. – Ты угадал, она Лиля. Лиля Каплан.
– О-о, пожалуйста, Лиля, побудьте с нами… Вы не Лиля Каплан, вы «рок судьбы», – улыбнувшись прекрасной застенчивой улыбкой, сказал Леничка.
Никто его не понял, но не переспросил – в семье привыкли его не понимать. Да Леничка и сам не хотел бы, чтобы его понимали. Мальчиком, в гимназии, Леничка имел прозвище Таинственный Остров, и это было замечательно точно – он был не только отдельный от всех, но и как будто непроницаемый, сам в себе.
И только Фаина подозрительно повела глазами и носом – она уловила напряжение между Леничкой и этой полупрозрачной девочкой и теперь чуть ли не принюхивалась к тому, что происходило. Она ничему не позволила бы занять какое-то не санкционированное ею место в атмосфере дома, тем более какому-то «року судьбы». Но, может быть, мальчик просто смущается красивой гостьи?
– Леничка почитает вам свои стихи, он у нас выдающийся знаменитый поэт, – лицемерно похвалила Фаина.
Леничка нервно дернулся, всем своим видом показывая: нет, ни за что, читать стихи за семейным столом, за тарелкой пшенной каши?!
В этой семье, рядом с крупными полнокровными Левинсонами, у которых всего было много, и тела, и души, Леничка выглядел как подкидыш. Откуда он у них такой взялся, нежный, тонкий, нервный, сам как поэзия?.. И Ася пишет стихи, странно, что у таких земных полнокровных людей народились сплошь поэты и поэтессы…
Оказалось, Леничка Асе и Дине не родной, а двоюродный. Отец Ленички, Илья Маркович Белоцерковский, родной брат Фаины, показался Лили похожим на чеховского дядю Ваню – неприкаянный, печальный, задумчивый, вроде он тут, а вроде и нет.
По правде говоря, Лили ничего не понимала, – кто они и что. Леничка упомянул, что он еврей, и значит ли это, что они все евреи? Может ли еврей быть дворянином, иметь титул? Наверное, нет, но тогда они люди не ее круга. И действительно, старшие Левинсоны были не очень хорошо воспитаны, Мирон Давидович прихлебывал чай, Фаина в задумчивости чесала голову, Ася сутулилась, – сама Лили держалась прямо, как струна, и ничто на свете не заставило бы ее сидеть, развалившись, как сидела Дина. Но Леничка и его отец Илья Маркович ничем не отличались от тех, кто приходил в гости к ее отцу, сидел в их гостиной, они совершенно точно были людьми ее круга!.. Это была загадка – одна семья, почему же они такие разные?.. Впрочем, все это уже не имеет к ней никакого отношения. Ей невозможно здесь оставаться – неблагородно просить о спасении тех, кто тебе обязан. Казалось бы, такое тонкое понимание чести было неожиданно для Лили после всех ее хитростей, но «est» ce pas immoral – разве не безнравственно принимать благодеяния в оплату долга?..
– Я вам очень благодарна, мне пора… – Лили встала, присела в полуреверансе, пошатнулась и, совершенно отчаявшись, понимая, что судьба ее уже решилась, и решилась неправильно, и отступать ей больше некуда, только в небытие, уже по-настоящему потеряла сознание.
– Я решил – она остается, – бросаясь к ней, на ходу проговорил Леничка. – Это «рок судьбы».
– Ах, вот как? Он, видите ли, решил! – театрально вздохнула Фаина. – Это я решила! Я, а вовсе не какой-то «рок судьбы»…
Лили пролежала в жару больше недели, а потом температура упала, и она еще сутки спала, даже больше суток – ночь, день и еще ночь. Когда она проснулась, Ася протерла ее влажное тело губкой, Лили в полубреду корчилась от стеснения, Ася гладила ее по голове, Дина стояла рядом с «организаторским» лицом, Леничка заглядывал в дверь – жива ли…
«Вы, конечно, порядочные люди, но… впрочем, как хотите, воля ваша», – это было все, что сказал по поводу Лили Илья Маркович – как будто он вообще был не здесь, как будто он отделял себя от остальных. В сущности, ему совершенно безразлично, что происходит в его доме, девочкой больше, девочкой меньше… Он лишь поморщился, когда девочка назвала себя – Лиля Каплан. Его жена, его Белла уехала с доктором Капланом. Модный доктор Каплан был вхож в дом, лечил и его, и Беллу, и Леничку, и, значит, их роман протекал здесь, в этой квартире, они переглядывались и целовались за его спиной… Господи, какая пошлость!.. Ему непременно нужно взять себя в руки, нельзя же всю жизнь вздрагивать, услышав ненавистную фамилию, тем более Каплан – распространенная фамилия, как Иванов.
Вообще-то, они совершенно не представляли себе, какая девочка лежит в жару у них в Асиной комнате, – Асина комната была самой теплой. Нисколько не представляли себе, какая эта Лиля Каплан – вовсе не благонравная умница, а, наоборот, девочка-в-тихом-омуте-черти-водятся.
…Нет, никаких совсем уж страшных грехов за ней не числилось, так, по мелочи: непослушание, самоволие, хитрость. В кабинете отца стоял большой диван с откидными полочками сбоку, на полочки удобно было класть книжку и читать. В одном шкафу хранились номера журнала «Огонек» с тех пор, как он начал издаваться в 1902 году, на нижних полках детские журналы «Светлячки», «Задушевное слово» – для Лили. В другом книжном шкафу Карамзин, все двенадцать томов «Истории государства Российского», и собрания сочинений – Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, Некрасов, Лесков, Достоевский, Чехов. В отдельном шкафу Диккенс, Конан-Дойль, Мопассан, Золя, Бальзак, Байрон и другое, волнующее воображение,– от Петрония Арбитра до Апулея и Боккаччо, книги не для детского чтения, но этот шкаф не запирался на ключ, – отец был уверен, что Лили никогда не взяла бы книгу без разрешения. Лили любила Байрона, Шиллера и все остальное – романтическое, а иногда можно было почитать и детские рождественские истории из журналов, но ведь во «взрослом», запрещенном шкафу наверняка самое интересное, необходимое, чтобы узнать про жизнь все!
Нужную книгу можно было под платьем унести к себе, заставив просвет книгой из второго ряда; торопливо проглотить ночью, так же, под платьем, пронести обратно в кабинет и чинно улечься на диван с журналом «Светлячки», и все это было как шаловливость котенка: вот какой я пушистый ангел, а сам-то колбасу украл и уже съел.
С десяти лет до тринадцати Лили перечитала все. Мопассан был очень физиологичный и «про деньги», от приземленного эротизма проституток Золя ее подташнивало. Боккаччо вызывал стеснительное удивление, но она читала – торопилась узнать про жизнь все. А если внимательно прочитать всего Бальзака, то не нужна другая школа пленять мужчин, понять секреты обаяния и власти. Лили тоже будет пленительной, как все эти красавицы герцогини, готовые на все, чтобы сохранить и мужа, и любовника, и место в свете. Ну, и конечно, хотелось быть как Наташа Ростова, поднимать треугольное личико с распахнутыми глазами, загадочно смотреть с кроткой укоризной, а если улыбаться – чтобы это было как подарок.
На дне шкафа стыдливо притаился Арцыбашев, – его романы считались безнравственными, проповедующими сексуальную распущенность. Отец мог приобрести их из любопытства к скандальной славе, но для Лили, нежной девочки, читать такое – проступок по иерархии проступков такой же, как гимназисту-первокласснику принести в класс дешевые порнографические открытки или беспризорной девчонке поднимать перед мальчишками юбку на заднем дворе.
Ну, и еще Лили таскала книжки у горничной, это были «женские романы» Вербицкой – свободная любовь, женщины, живущие страстями, сомнительные любовные приключения… Отец отнесся бы к этому с презрительным неодобрением – его Лили не может читать бульварную литературу. Но хитренькая лисичка Лили с тихим упорством рыла свои норки, где хотела.
Лили довольно долго держали дома, – отец не желал с ней расставаться, но в средние классы все же отдал ее в Институт императрицы Екатерины, который располагался во дворце на Фонтанке рядом с Шереметьевским дворцом. Отдал, но через неделю забрал.
Лили поняла, что не будет там учиться, в первую же минуту, когда ее одели в допотопную форму, похожую на платье с кринолином девятнадцатого века, и она тут же начала беспокойно оглядываться, как зверек, почуявший ловушку. Ко всему прочему, для средних классов полагалось красное платье, а Лили не любила красный цвет в одежде. Дома она одевалась, как хотела, слишком взросло, у нее даже было одно платье в стиле вамп, из черного сукна, облегающее, – на девочке смотрелось странно. И еще дома у нее были тайные ботинки – лакированные, до колен, со шнуровкой, ах, какие… Тайно приобрести ботинки Лили смогла, но ее свобода имела пределы, – нечего было даже мечтать о том, что ей разрешат носить такую разнузданно модную вещь… В лакированные ботинки Лили наряжалась у себя в детской.
Но в Институте запрещалось все! Прически полагались гладкие, девочки выглядели как прилизанные мумии, а у Лили были волнистые волосы, и ее наказывали за каждый выбившийся локон. Форменное платье надевалось на корсет, туго зашнуровывалось, и уж это Лили никак не могла стерпеть! Наказания сыпались на нее как дождь.
Особенно Лили раздражало обожание. Младшая девочка выбирала себе девочку из старших классов и «обожала», например прогуливалась позади обожаемой, преданно глядя ей в спину… Лили ни в коем случае не желала никого обожать. К тому же в Институте Лили не была для всех главной.
Лили соврала отцу, что некоторые девочки к окончанию Института считают на пальцах, что ей не разрешают читать (действительно, в Институте невозможно было до утра валяться на диване и читать романы, и ее выбор книг был ограничен Евангелием), – и Лили забрали.
С тех пор Лили обучалась дома, и ее время было распланировано до минуты, – она училась, училась и училась. С французскими гувернантками вечно была какая-то маета, хоть и взятые по рекомендации, они часто менялись, отчего-то всегда попадались неудачные, слишком уж предприимчивые, одна даже вознамерилась найти себе покровителя в отце Лили. То есть с точки зрения Лили они были удачные: на уме у них были только романы, романы настоящие или воображаемые, и они подробно рассказывали ей про все свои «падения»…
Бонна Амалия была хорошенькая, белокурая, пухленькая, классическая Гретхен, и веселенькая, все время прихихикивала. Она прижилась в семье как своя, Лили с ней были неразлучная парочка, шерочка с машерочкой. Отсюда прозвище – Машерочка Прихехешевна. Раз в неделю Машерочка Прихехешевна покупала две коробки конфет, прятала коробки под кроватью, и обе, воспитанница и воспитательница, без меры наедались конфет, так что потом, изображая недомогание, ничего не ели за обедом.
Спустя несколько лет Машерочка Прихехешевна уже не могла Лили ничему научить, – воспитанница говорила по-немецки не хуже своей бонны, а писала лучше, без единой ошибки. Для развлечения Лили пыталась научить Машерочку Прихехешевну русской грамматике, но та ни слова не знала по-русски и твердо решила никогда ни за что не узнать.
Лили училась, чередуя светское обучение – фортепьяно, рисование, бальные танцы – с математикой и естественными науками. Ну, и разумеется, древнегреческий и латынь, не подробно, но достаточно, чтобы она могла процитировать что-то из Горация, Ювенала, Петрония. И все это не считая образовательных изысков, которые казались отцу необходимыми для гармоничного развития.
Однажды отец решил, что Лили нужно научить дифференциальным исчислениям, и полгода к ней приходил университетский профессор, другой год был посвящен естественным наукам, и она наливала серную кислоту в сахар, получая черную лаву, собирала гербарии, заучивала классификацию Карла Линнея и решала задачи на законы Ньютона. В общем, Лили образовывали, словно старательно начищая серебряный чайник, терли до блеска. Но никаких определенных планов на ее счет у отца не было; что он будет делать с Лили, такой образованной, он не знал.
Лили всегда была в кого-нибудь влюблена, в кого-то в лицейском мундире, в гимназическом мундире, в одного юнкера, потому что он был гениально красив. С ним у Лили был настоящий роман: юнкер стоял на коленях, прося о поцелуе, и они целовались, страстно, как в романах Вербицкой, затем юнкер стоял на коленях, и Лили отдалась ему… в воображении, все это происходило в воображении, причем исключительно ее собственном. Лили видела юнкера несколько раз из окна и один раз, выходя из экипажа у подъезда, и в лучшем случае он мог всего лишь отметить ее как хорошенькую, но глупую малышню, у которой даже грудь еще не сформировалась, ну, а в худшем – он вообще ее не заметил… Отец, конечно же, ничего не знал и даже не догадывался, что его дочь такая экзальтированная, романтичная особа, иначе он запретил бы ей всё… Кроме некоторых вещей, – к примеру, отцу не пришло бы в голову запретить Лили курить его папироски или пробовать настойки. Лили курила и пробовала, – было ужасно увлекательно ощущать себя такой безнадежно испорченной. Ей также не запрещалось посылать свои произведения в журналы, – разве, глядя на нее, можно было подумать, что она способна сочинять глупости и рассылать эти свои глупости по журналам?!
Лили послала свое стихотворение о падении в журнал «Аполлон» – от имени своей горничной – и получила отказ совсем как настоящий поэт: «Всегда с интересом, непременно пробуйте дальше». Горничная так никогда и узнала о том, что она на досуге пишет стихи и получает отказы.
Самое здесь удивительное, какова же хитрюга должна была быть малышка Лили, чтобы при тотальном контроле, при гувернантках и учителях, умудриться прорасти сквозь строгую систему воспитания, как трава сквозь асфальт, – читать «неприличные» книжки, влюбляться во всех подряд, рисовать в тайном дневнике эротические сценки, покуривать и рассылать по журналам глупости от имени горничных…
Но, несмотря на весь этот тайный эпатаж, Лили не была испорченной девочкой, просто ее отец был очень тихий человек, и жизнь ее с отцом была очень тихой, и оттого ей хотелось вырваться на свободу во всех местах, где только возможно, и оттого вся ее жизнь была борьба, борьба не против чего-то, а просто – за себя.
…Что из этого Лили могла рассказать людям, к которым она случайно приблудилась?
Про форменное платье в Институте – белая пелеринка, на коротких рукавах сверху еще одни съемные белые рукава?.. Как вообще она собиралась жить в этой семье, не имея даже простейшего опыта жизни СРЕДИ ЛЮДЕЙ?.. Но что ей было делать – вернуться домой и… и что? Умереть, вот что, и тогда больше никто не скажет о ней: «Какая же эта Лили красивая, умная, знает латынь и дифференциальное исчисление».
Впрочем, Лили больше не была прежней одинокой, не видевшей людей девочкой, – живя одна, она ПОЗНАКОМИЛАСЬ С ЛЮДЬМИ, в общем, кое-какой опыт у нее все же появился. Опыт этот был совершенно как у Золушки, которая научилась каким-то добродетелям, перебирая замарашкой горох и подметая полы.
Отец оставил Лили ДОМА. К тому времени, когда он вышел из дома и не вернулся, уже был издан декрет об отмене прав частной собственности на недвижимое имущество, и некоторым владельцам квартир уже предлагали освободить жилье для более ценных для революции людей, но все это еще были случаи, курьезы. Отец и воспринимал это как анекдотичное недоразумение, как глупость и неразумность новой власти, а не как ее силу… не было никаких сомнений в том, что десятикомнатная, на весь этаж, квартира на Фурштатской с каминами и эркерами, с книгами, картинами и коллекцией тканей, остается их домом.
Вскоре после исчезновения отца началось «вселение», – отец пропал в августе, а в конце сентября дом Лили уже перестал быть ее домом. Власти объявили квартирный передел – жителей рабочих казарм массово переселяли в барские квартиры. Богатой, по словам Ленина, считалась каждая квартира, в которой «число комнат равняется или превышает число душ населения, проживающих в этой квартире». В квартире на Фурштатской было десять комнат, и даже если бы вместе с Лили там проживали еще девять душ, то и это уже была бы «богатая» квартира. Ну, а так квартира получалась сверхбогатой и сверхнаглой – одна маленькая Лили с бонной на десять комнат.
Домовой комитет, сформированный из дворника и двух кухарок, объявил квартиру пустующей, а Лили сочли то ли призраком, то ли буржуазной отрыжкой, то ли просто забыли, как чеховского Фирса. Ну, а бонна, Амалия Генриховна, в связи с неопределенным статусом, вообще в счет не шла – не буржуйка, не пролетарка, не барышня и не кухарка, в общем, типичный призрак, нечего о ней говорить. И все десять комнат – кабинет, спальни, гостиную, детскую, столовую, музыкальную гостиную и комнаты с коллекцией тканей заселили чужими людьми.
Чужие люди начали устраиваться. Внесли в квартиру узлы, мешки, мешочки, жбаны, бидоны, вкатили бочонок кислой капусты, – загадка, как они его переместили из прежнего жилья на окраине, неужели катили по улицам через весь город?.. Чужие люди осматривались, примерялись к буржуйскому, красивому, сначала робко, неуверенно, а затем – обжились.
Теперь на диванах в прихожей валялись котомки, а весь пол был усеян окурками. Лили демонстративно вынесла в прихожую огромную малахитовую пепельницу, мысленно прикидывая, не дать ли захватчикам пепельницей по башке. Сказала вежливо – вот пепельница. Но чужие люди бросали дымящиеся окурки под ноги, гасили каблуками и плевали на пол. Жаль, что они были не похожи на умных и добрых рабочих из рассказов в детских журналах, они были похожи на «ой, страшно…».
Лили не злилась, не скрежетала зубами, не была презрительной и высокомерной, не желала отомстить этим, как тараканы расползшимся по ее дому, людям. Она их не видела, как будто они были привидениями, летающими с кастрюльками и дровами по ее родовому замку. А она не верит в привидения и потому проходит мимо, глядя сквозь них. Но эти привидения дурно пахли, неумело пользовались туалетом, орали друг на друга и на детей, сморкались на пол… Чужие запахи, чужие слова, чужая агрессивность то и дело настигали ее, и чужих было так много, что она не всех знала в лицо. …Так что после процедуры уплотнения квартира Горчаковых стала напоминать Ноев ковчег, в который Лили взята была из милости и не по заслугам.
Кто-то беззлобно называл Лили «буржуйка недорезанная», и она думала – сейчас ее дорежут. Но никто ее не обижал. Лили ждала, что новые жильцы потребуют разбить икону или плюнуть на портрет Государя, – маленькой Лили обожала Государя, а с тех пор как Лили выросла, в доме не было ни одного царского портрета, но вдруг потребуют плюнуть? Она ждала насилия над собой и уже решила – если что, заколоться и умереть, но ни до портрета Государя, ни до Лили никому не было дела.
Лили с Амалией Генриховной комнаты не досталось. Лили пришлось доказывать, что они с Амалией Генриховной не призраки, что они – есть.
– Вы кто такие? – строго спросил мужчина с бабьим лицом в первый же день после своего вселения в кабинет Алексея Алексеевича.
Лили про себя дала ему прозвище Тетенька, хотя на самом деле он был никакая не тетенька, а служащий районного жилищного отдела. Служащий районного жилищного отдела был одет в кальсоны Алексея Алексеевича, костюм Алексея Алексеевича, а в кармане брюк Алексея Алексеевича у него тикали часы Алексея Алексеевича. Домовой комитет описал имущество в квартире и все, включая платье и белье, шляпы и костюмы, посуду и телефонные аппараты, распределил между новыми жильцами. В документе было написано – «брюки мужские, кальсоны мужские нижние, хряк мужской, хряк женский». Хряк мужской – это был фрак Алексея Алексеевича, а хряк женский – твидовый кардиган Лили. Служащий принял вещи и составил расписку, исправив «хряк» на «фрак». Лили никогда не видела его во фраке, и Лили подозревала его в том, что служащий примерял фрак у себя в комнате и вертелся в нем перед зеркалом. А «хряк женский» был им подарен другому служащему районного жилищного отдела, очень худенькому и меньшего роста.
– Ущипните меня, – предложила Лили и закатала рукав, обнажив тонкую, словно у куклы, ручку. – Ущипните меня как представитель власти.
– Зачем? Меня советская власть не уполномочила щипать, – удивился служащий.
– Нет, щипайте, – настаивала Лили, – и вы поймете, что я не призрак. Если бы я была призрак, я могла бы бродить повсюду, то в одном месте прикорнуть, то в другом. Но я живая. А вас советская власть уполномочила, чтобы живой призрак бродил по квартире? Вы же истребляете буржуазию как класс, а не ведете войны против отдельных людей, – я читала в газете. Советская власть хорошо относится к детям и разрешает побежденной буржуазии оставить по одной комнате на каждого человека. Так написано в газете.
Ошеломленный служащий не стал щипать нахальную Лили и как представитель власти разрешил жить в квартире. Новые жильцы готовили еду у себя в комнатах, кухня оказалась никому не нужной, а Лили с бонной, как выражалась Амалия Генриховна, «Unterschlupf in der Kьche fanden» – нашли приют на кухне. Но в домовой список их с Амалией забыли внести, и они так и остались мертвыми душами, – Лили нигде не числилась, что и помогло потом княжне Лили исчезнуть…
В первый же день после вселения Лили ловко пробралась в гардеробную – в детстве она облазила дома все укромные уголки и заперла на ключ старинный сундук. А когда они с Амалией «нашли приют на кухне», вытащила из сундука шубы, снесла на кухню, подстелила под одеяло на плиту. Так они и спали на шубах: на пересыпанных нафталином старинных беличьих салопах, на бобровой шубе, на отделанной соболями ротонде с широкими рукавами…
Зимой девятнадцатого года эти шубы спасли их с Амалией от голодной смерти. Лили вытаскивала по одной шубе, пока на плите не осталось одно одеяло. Первый раз продавать шубу было очень страшно, страшно было не то, что обманут, а что она не знала – как вообще продают. …В женских шубах, огромных, с рукавами как у Василисы из сказки, Лили тонула, заплеталась ногами в подоле, и она пошла на рынок в отцовской бобровой шубе. Отец говорил, что тридцать лет назад заплатил за бобра пятьсот рублей. У бобра было хорошее сукно, шелковая подкладка, бобра купили сразу же. Покупатель попался добрый и честный: проводил Лили до дома, у подъезда Лили сняла шубу, и он отсчитал ей деньги. Потом у Лили организовалось настоящее шубное предпринимательство: шубу покупала соседка по дому, везла в деревню, и проданной шубы хватало Лили с Амалией надолго, ведь с умом купленные крупу и сахар можно потом поменять на масло, конину, хлеб. Покупать и менять продукты тоже пришлось Лили, Амалия Генриховна оказалась в хозяйстве совершенно бесполезной.
Было невероятно, чтобы человек так изменился, превратился в полную свою противоположность. Машерочка Прихехешевна, бело-розовая, смешливая, как пупс, которому нажимают на живот, чтобы услышать звук, стала депрессивная, мрачная, из тех, с кем все тяжелое кажется совсем уж беспросветным.
Машерочка Прихехешевна немного сдвинулась – не сошла с ума, а именно сдвинулась, повернулась чуть в сторону от реальности. Плакала, смотрела беспомощными глазами, однажды попросила спички – хотела развести в воде серные головки и отравиться. Наверное, Амалия Генриховна была создана для счастья, для конфет…
Теперь, в несчастье, Амалия боялась всего: «Die Welt ist schrecklich geworden, wir werden alle zugrunde gehen» – мир стал страшный, ужасный, мы все погибнем…
Особенно она боялась попрыгунчиков. Кто-то на улице рассказал ей о попрыгунчиках – нужно же было найтись доброму человеку, знающему немецкий язык! Амалия, округляя глаза, пересказывала: попрыгунчики (она говорила «попригунтшики») в белых саванах до пят и колпаках прыгают на жертву откуда-то сверху, на ногах у них особые пружины, на которых они скачут вокруг своей жертвы, пока у нее от ужаса не разорвется сердце.
– Es gibt keine «попрыгунчики», – успокаивала ее Лили. – Und wenn es sie gäbe, hätten sie es nicht nötig zu töten. Sie wollen einen nur berauben, man soll denen sofort alles geben was man ha[5].
Амалия смотрела на нее горьким взглядом, в котором читалось – что же у нее такое есть, кроме чести?..
– Дура ты, Амалия, – в сердцах по-русски сказала Лили и тут же перевела: – Du sollst keine Angst habe, meine Liebe, – не бойтесь, дорогая…
Давно уже было непонятно, кто чья бонна, кто за кем присматривает, но все же Лили была не одна. Они с Амалией спали на широкой, окаймленной черным чугуном плите, – как пирожки.
– Сегодня я де-воляй, а ты пирожок. Ты подгорела с правого бока, перевернись, – говорила Лили, принималась щекотать и смешить Машерочку, пока не выдавливала из нее слабый вздох, совсем не то, что ее прежнее веселое хихиканье.
Но потихоньку Амалия размораживалась, приходила в себя и иногда даже начинала разговор на свою любимейшую тему – о будущей свадьбе Лили: das Hochzeitskleid mit der Schleppe, die Brautschleier, die Fleur d'orange… die Schleppe wird von hübschen Kindern getragen… du wirst die schönste Braut der Welt sein[6]…
Больше всего на свете Лили боялась, что Машерочка Прихехешевна ее бросит и она останется С ЧУЖИМИ ЛЮДЬМИ.
Когда закончились шубы, начался голод. Но Лили к тому времени уже познакомилась поближе с некоторыми жильцами. Рара говорил – достоинство истинно культурного человека в том, что он умеет со всеми найти общий язык. Вот Лили и нашла общий язык, – служащий районного жилищного отдела с бабьим лицом по прозвищу Тетенька привозил продукты из деревни, а Лили пела ему русские и цыганские романсы. Тетенька играть не умел, но музыку любил так сильно, что собственноручно перетащил из гостиной в кабинет полуконцертный рояль Бехштейн и несколько раз в неделю как завороженный слушал русские и цыганские романсы в исполнении Лили, – вот ей и пригодилась ее любовь к легкой музыке, за которую ее ругали, пряча запрещенные ноты… Лили попробовала играть французские песенки – французские песенки не понравились, как-то раз спела арию Лизы из «Пиковой дамы», проникновенно страдая в образе обманутой девушки и поглядывая на сваленную в углу картошку, но и это не подошло. Только романсы. Однажды она за вечер сыграла «Очи черные» двадцать восемь раз, и он дал ей пять картофелин. Картошка была мороженая, в черных пятнах, от сваренной картошки пахло гнилостью, для Лили с Амалией это был праздник – по две с половиной картофелины. А однажды он просто так, без игры, угостил ее сушеной свеклой, и они с Амалией пили почти настоящий чай, кипяток с кусочками сушеной свеклы, кусали понемножку, было сладко, как будто сахар. Но настоящей дружбы с Тетенькой не получилось.