© Холмогорова Е. С.
© Бондаренко А. Л., художественное оформление
© ООО «Издательство АСТ»
С абсолютной ясностью я воскрешаю пейзажи, жесты, интонации, миллионы чувственных деталей, но имена и числа погружаются в забвение с абсурдной безоглядностью маленьких слепцов, цепочкой бредущих по пирсу.
Владимир Набоков. Строгие суждения
…помню снег, и дождь, и мокрые кровли,
а разве что-то бывает кроме?
Геннадий Калашников
В этот день имя на памятнике никогда не прочитать. А для меня осталось местечко в самом низу – оно первым будет скрываться под снегом.
Поначалу каждая ночь с понедельника на вторник была для меня бессонной. Но потом постепенно я все реже мучилась этим, потом и вовсе эта ночь перестала отличаться от иных на неделе, а бессонница стала приходить без оглядки на календарь.
Новый 2018 год впервые встречала одна. Рано утром 1 января меня потянуло на кладбище. Я справедливо решила, что дороги будут пустые, но не учла, что и на кладбище не будет ни души. Я не боюсь совсем, но проблема оказалась в том, что я не могла войти в калитку – ее полностью перегородила огромная грязно-белая собака. Кладбищенские собаки злые – их спускают с цепи вечером после закрытия. Я подошла поближе и стала громко звать охранника – будка была рядом, но никто не откликнулся. Не уезжать же обратно. Тогда я стала громко разговаривать с псом: “Здравствуй, собака! С Новым годом! Я очень хочу пройти, ты же разрешишь мне?” Собака внимательно послушала, поглядела на меня и села. Теперь я могла бы протиснуться в калитку боком, но и только. Я еще покричала охраннику – тщетно. Пришлось просить дальше: “Собака, у меня умер муж, я очень тоскую, пусти меня, видишь, я привезла цветы, его любимые ирисы”. Она встала и отошла в сторону. Не без дрожи я вошла в калитку. Аллея была совершенно пустынна. На полпути я обернулась: собака бежала за мной на некотором расстоянии. И дальше совсем невероятное: она дошла со мной до могилы, сидела рядом, пока я, стряхнув снег с плиты, положила цветы и помолчала, а потом проводила меня обратно. Я постучала в будку – охранник так и не появился. Когда я села в машину – обернулась, псина опять лежала, полностью перегородив вход. Кстати, наступивший год по восточному календарю был годом Собаки…
Интересно, встретил ли Миша там наших драгоценных зверей – пса Барона и кота Бурбона, как надеялся…
Из всех предметов одежды самый любимый – жилеты. У меня их много – на все случаи жизни. А у Миши была теплая, меховая, сильно вытертая, даже облезлая жилетка, которую он именовал не иначе как “ветхо рубище певца”. Я умоляла выбросить это “рубище”, оставлявшее на стульях и на полу клочки меха. Наконец он сдался: “Только, – сказал, – сама. У меня рука не поднимется”.
Зачем у меня тогда поднялась рука… Сейчас можно было бы в нее лицом уткнуться…
“Крепка, как смерть, любовь”, – говорится в Песне Песней. Если смерть – мера всего неизбежного, то, значит, любовь, которая с ней сравнивается, преодолевает ее, не умирает со смертью.
Миша в застольях любил рассказывать, что нашел меня глубокой ночью на улице Горького. Неизменно звучит эффектно. Это – правда, но не вся. Действительно, мы впервые увидели друг друга в предрассветный час на пустой главной московской улице между площадью Маяковского и Пушкинской. Но я была не одна. Более того, с поклонником, который хотел на мне жениться, и – как знать, куда повернулось бы, если бы не та случайная встреча. Счастливая встреча.
В один прекрасный день я решительно высыпала содержимое чемодана и трех картонных ящиков на наш большой овальный стол, за которым, когда раскладывали, свободно помещалось человек двадцать, – подняв столб пыли. Прочихавшись и проветрив комнату, я стала ждать возвращения Миши с прогулки. На пороге он застыл, забыв вытереть псу Барону грязные лапы и растерянно обозревая груду фотографий, громоздившихся на столе кучками в полнейшем беспорядке. “Пока все не разберем, так и будет”, – грозно сказала я, и он понял, что не шучу. На следующий день мы купили альбомы и начали сортировать, подписывать, наклеивать… Не помню точно, но заняла эта история не один месяц. Я, как и обещала, порядок не наводила.
Альбомы эти стоят теперь в строю, все фотографии аккуратно подписаны. Недавно я показала один из них внучке: “Это твоя прабабушка”. Она ответила: “Не выдумывай. В древности не было фотографий”.
А ведь эта фотография, быть может, решила мою судьбу… Вернее, негатив, с которого можно было сделать много отпечатков. В первый раз, когда Миша был у меня в гостях, мы разговорились о предках и выяснили, что его отец в 1929 году окончил Московскую консерваторию по классу моего дяди, Самуила Евгеньевича Фейнберга. Когда обнаружилось, что в наших семейных альбомах хранится такая фотография, где они вместе, мы замолчали и, как признались потом, обоих посетила одна и та же мысль – об общей судьбе, что нам уготована.
…И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме, и блеск, и шум, и говор балов, и друга первый взгляд, беспомощный и жуткий, и лебедь, как прежде, плывет сквозь века, и одиночеством всегдашним полно всё в сердце и природе, и начинает уставать вода, и это означает близость снега, и мир опять предстанет странным, закутанным в цветной туман, и мы прошли их, видимо, насквозь и черным ходом в будущее вышли, и вот, бессмертные на время, мы к лику сосен причтены…
…я знаю: чтобы тебе было хорошо “в месте светлом, месте злачном, месте покойном”, пока я – по недосмотру свыше – здесь, на земле, у меня в жизни должно, почаще должно быть – ну, наверное, не счастье, а то, что вместо счастья.
Безутешная радость…
О, сколько их на полях!
Но каждый цветет по-своему —
Вот высший подвиг цветка!
Басё. Перевод Веры Марковой
“Deus conservat omnia” – “Бог сохраняет всё” – девиз рода Шереметевых начертан на гербе, украшающем ограду Фонтанного дома. Первая ассоциация – эпиграф к ахматовской “Поэме без героя”. А следующая – Иосиф Бродский – на столетие Анны Ахматовой:
Бог сохраняет всё; особенно – слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
Интересно, что со временем строки Бродского подверглись усекновению и сделались афоризмом: “Бог сохраняет всё – особенно слова”. Это, с одной стороны, конечно же, искажает смысл, вложенный поэтом, но с другой – создает новый, более широкий, возвращая понятию “слово” сакральный смысл – все-таки “в начале было Слово” – и превращая написанное едва ли не в скрижали.
Наверное, именно эта ответственность порождает пресловутый страх перед чистым листом, пресловутые муки творчества и парализующую порой неуверенность в себе. А еще невозможность объективной оценки, отсутствие шкалы, на которой нанесена была бы та самая “ценностей незыблемая скала”. Приложишь как линейку к любому тексту – и получишь точный результат. Это можно вообразить лишь при фантастическом допущении. Еще сто с лишним лет назад Акутагава Рюноскэ написал повесть “Мензура Зоили” – так назывался прибор для определения художественной ценности произведений. А потом братья Стругацкие в романе “Хромая судьба”, ссылаясь на него, описали измеритель писательского таланта, сокращенно “Изпитал”, вычисляющий “индекс гениальности”.
И, кстати сказать, не просто размытость, субъективность критериев, а даже возможность и вероятность полярных оценок позволяют тем, кто заражен недугом графомании (замечу в скобках, что я здесь вовсе не вкладываю в это понятие негативной коннотации, не использую как синоним бездарности, а употребляю в прямом значении как обозначение маниакальной страсти к писанию), внести свою лепту в бесконечную нить нанизанных слов.
Мой любимый пример. У Чехова в повести “Степь” есть поразительное воспоминание мальчика о бабушке: “До своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики, посыпанные маком, теперь же она спит, спит…” Меня всегда поражала парадоксальная, пронзительная точность этого “до своей смерти она была жива”, казалась уколом гениальности. И вдруг случайно я наткнулась на фрагмент мемуаров приятеля Антона Павловича прозаика и драматурга Ивана Леонтьева-Щеглова: “…разумеется, и на солнце есть пятна, и одно такое незначительное стилистическое пятнышко я как-то указал Чехову, когда мы разговорились о «Степи». Именно почему-то вспомнилась в самом начале (где говорится о смерти бабушки) фраза, на которой я запнулся, читая впервые рассказ: «Она была жива, пока не умерла…» Что-то в этом роде. «Быть не может!» – воскликнул Чехов и сейчас же достал с полки книгу и нашел место: «до своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики». – Чехов рассмеялся. – «Действительно, как это я так не доглядел. А впрочем, нынешняя публика не такие еще фрукты кушает. Нехай». И равнодушно захлопнул книгу”.
Как хотите, а я остаюсь при своем мнении. Какое счастье, что Чехов не стал править текст, как часто позднейшие редакции убивают откровения и озарения первого варианта!
В письме А. С. Суворину 16 августа 1892 года Антон Павлович писал: “Мне нестерпимо хочется есть, пить, спать и разговаривать о литературе, т. е. ничего не делать и в то же время чувствовать себя порядочным человеком”. Не знаю, есть ли термин, по аналогии с “графоманией” описывающий страсть к разговорам о литературе, но ее симптомы я испытываю постоянно, как и тягу к собственно писанию.
В едва ли не самый тяжелый и болезненный момент моей жизни, когда, казалось, все разрушилось навсегда, мне добавляло мучений одно невыполнимое обязательство. Я обещала написать предисловие к переизданию любимейшей моей книги. Срок сдачи приближался, ни строчки не было написано, а каждое мое утро начиналось с обещания себе уж сегодня непременно позвонить в издательство и покаяться. Но шли дни, отказ становился все более предательским. И вдруг на пике отчаяния пришло спасение, меня пронзила простая догадка: это не повинность, это не тяжкое бремя, это – награда! За все пережитое в последнее время, за слезы и сердечную боль… Я схватила книгу, открыла компьютер и запоем, забыв обо всем, написала один из лучших текстов в моей жизни.
В XXIII веке до нашей эры в Месопотамии жила Энхедуанна – жрица, царевна, поэтесса, писавшая клинописью на глиняных табличках свои гимны. Она считается первым в истории писателем.
Я пишу двенадцатую книжку, одиннадцать благополучно увидели свет, были прочитаны и оценены. Но что-то мешает мне называть себя писателем. Гордыня, наверное, грешна. И слово “творчество” я не могу применить к себе. Никогда не скажу “мое творчество”. Знакомясь с кем-то вне литературной среды, неизменно испытываю неловкость, отвечая на вопрос о профессии. Говорю: редактор, преподаватель; а потом – понизив голос и потупив глаза – “еще пишу книжки”.
Но кое-чему все-таки я за долгие годы научилась. Мечтала я когда-то сочинять исторические книжки для детей, но написала всего одну – о генерале Раевском “Великодушный русский воин”. Вышла она давным-давно в издательстве “Малыш”, которое находилось на Можайском шоссе. И вот я тогда, получив сигнальный экземпляр, еду в полупустом почему-то троллейбусе домой. Кручу-верчу, со всех сторон разглядываю книжечку. И вдруг наклоняется ко мне женщина, здоровается и задает неожиданный вопрос: “Извините, пожалуйста, это у вас книжка не из серии «Страницы истории нашей Родины»?” – “Да”, – говорю. А она продолжает: “У меня внук с ума сходит по этим книжкам, я все покупаю, а такой я не видела. Можно посмотреть?” Я протянула книжку и вжалась в сиденье. Мне казалось, что меня сейчас уличат в чем-то постыдном. А женщина не унималась: “Ой, как интересно. Я сейчас название и автора запишу”, – и долго царапала на каком-то клочке бумаги мою некороткую фамилию. Мне казалось, что это продолжалось бесконечно. Что бы я сделала сейчас? Всплеснула руками, ахнула – бывает же такое! – подписала бы и подарила книжку. А потом этот случай стал бы одной из семейных легенд…
Я так и не научилась шить, хотя когда-то хотела. А вот вязать любила, бабушка научила, еще когда я была девочкой: не только шарфы-свитера, даже нарядные платья себе вязала. Это безопасно – можно распустить, если что не так, и опять смотать нить в клубок. Вот и когда пишешь – всегда можно зачеркнуть-стереть… И думать-думать над ценой каждого слова.
У Бунина в “Жизни Арсеньева” есть такой эпизод. Герой рассказывает своей любимой Лике, как поздней осенью ездил с братом покупать на сруб березу: “Я говорил, как несказанно жаль было мне эту березу, сверху донизу осыпанную мелкой ржавой листвой, когда мужики косолапо и грубо обошли, оглядели ее кругом и потом, поплевав в рубчатые, звериные ладони, взялись за топоры и дружно ударили в ее пестрый от белизны и черни ствол…” И заканчивает признанием, что хотел бы написать об этом рассказ: “Она пожала плечами: «Ну, миленький, о чем же тут писать! Что ж всё погоду описывать!»” И простая замена слова природа на прозаизм погода дает такой потрясающий эффект, что сразу воздвигает китайскую стену между героем и героиней.
Леонид Генрихович Зорин, подаривший нам “Покровские ворота”, “Варшавскую мелодию” и тома прекрасных пьес и прозы, – патриарх, проживший 95 лет и не так давно покинувший наш мир, однажды сказал мне, быть может, самые важные слова о писательском труде: “Для писателя нет такого, о чем можно сказать: «Это само собой разумеется»”. Не только глаз должен видеть все, не скользя лениво по поверхности, но не должно притупиться любопытство, интерес к людям и всему сущему. Все на свете достойно быть описанным и осмысленным.
Ну как же после всего этого не признать, что если ты пытаешься ставить “лучшие слова в лучшем порядке”, наносить на бумагу не сразу и не всем заметные водяные знаки, то вытащил у судьбы счастливый билет, и для тебя часы за письменным столом это высшая награда, ну, может быть, одна из высших, оставим первенство разве что за проявлениями милосердия и скромными добрыми делами.
И телу я сказал тогда: “Ответь
На всё провозглашенное душою”.
Николай Гумилев. Душа и тело
В пору моего детства, когда еще не только не существовало проблемы, как оторвать ребенка от компьютера, но даже и телевизоры в домах считались роскошью и экзотикой, лозунг “Любите книгу – источник знаний” был справедлив и актуален. Действительно, иных источников почти и не было. Но не было и книжного дефицита – он позже возник, когда мода на хрусталь в серванте за стеклом и книжные полки с красивыми корешками стали вещами одного порядка. Детские книги в изобилии предлагали библиотеки, в том числе школьные. И регулярно проводились у нас уроки внеклассного чтения.
И вот однажды тема была такая: “На кого из литературных героев вы хотели бы быть похожи?” Тогда нам еще не пудрили мозги “проблемой положительного героя”, говорили проще, доступнее для десятилетних младшеклассников.
Когда очередь дошла до меня, я сказала: “Я хотела бы быть как Настенька из сказки «Аленький цветочек»”. Полагаю, своим ответом я ввергла в ступор хорошую нашу учительницу Лидию Семеновну Яблонко. Правда хорошую, светлая ей память. Конечно, в тот год все мечтали быть похожими на Гагарина, про которого, впрочем, еще не успели написать книг. А если велели выбирать из литературных персонажей, в ходу были тимуровцы и Мальчиш-Кибальчиш, пионеры-герои, в крайнем случае гимнаст-революционер Тибул из “Трех толстяков”… И до сих пор я горжусь своим выбором, тогдашней собой – девочкой с вечно обгрызенными кончиками белого воротничка на тоскливой школьной форме, единственным украшением которой был октябрятский значок, пришпиленный к черному фартуку…
Да, теперь-то я прочитала Проппа и в курсе, что он относил “Аленький цветочек” к типу сказок “Амур и Психея”, где девушка попадает в прекрасный сад или замок и становится невольной пленницей некого монстра. И про Апулея, и про то, что в русской традиции есть с десяток вариаций этого сюжета… И у Бахтина – о том, что “воплощен для меня ценностно-эстетически только другой человек. В этом отношении тело не есть нечто самодостаточное, оно нуждается в другом, его признании и формирующей деятельности”. И еще много чего, как в школе говорили, “по теме”.
Не знаю, как считают лингвисты (уверена, что такие работы должны быть), но для меня “чудовище” и “чудище” далеко не синонимичны. Во всяком случае, когда разговор идет не о внешности. Мы ведь не скажем о злодее, что он – чудище, он именно что чудовище. Диснеевский оскароносный мультфильм “Красавица и Чудовище”, завоевавший детские сердца и разошедшийся не только по экранам, но и на бесчисленные сувениры, в оригинале все-таки использует в названии слово “beast”, а не “monster”. И, кстати, в сказке то самое чудовище именуется “чудищем”, но чаще всего “зверь лесной, чудо морское” (откуда море?). А “чудо”, даже если оно “чудо-юдо”, не равно не только чудовищу, но и чудищу. Встречается в сказке слово “страшилище”, но это уже вовсе о другом. Я понимаю, что читала “Аленький цветочек”, записанный Сергеем Аксаковым “со слов ключницы Пелагеи”, то есть вариант литературный. Но сейчас это не имеет значения. И еще я обойду стороной весьма занятные педагогические агитки, в которых сегодня пытаются анализировать различия между русской сказкой и европейской, ссылаясь на национальный характер и гуманистические традиции. Все это я оставлю специалистам.
Для меня Настенька была тогда и осталась воплощением жертвенности и милосердия, трогательной дочерней любви и примером женской любви не за красоту лица, а за красоту души. Ведь “страшен был зверь лесной, чудо морское: руки кривые, на руках когти звериные, ноги лошадиные, спереди-сзади горбы великие верблюжие, весь мохнатый от верху до низу, изо рта торчали кабаньи клыки, нос крючком, как у беркута, а глаза были совиные”.
В сказках превращения тела, изменения облика – обычное дело. “Не пей из копытца водицы – козленочком станешь!”, “Спрыснул мертвой водой, а потом живой водой…”, “съела молодильное яблочко…”, “молодец ударился об пол и сделался соколом”… Расколдовывания (в том числе поцелуем) – тоже общее место. Но здесь это становится именно осознанным жестом, подвигом.
Для меня было главным – и вот тут я опять кланяюсь себе-девочке, что у Настеньки был выбор, она могла спокойно остаться с отцом и сестрами…
В середине лета цветок распустил венчик вверху. До этого он был похож на травку, а теперь стал настоящим цветком. Венчик у него был составлен из лепестков простого светлого цвета, ясного и сильного, как у звезды.
Андрей Платонов. Неизвестный цветок
А что же за цветочек Настенька просила отца привезти?
Названия он в сказке не имеет, отец узнает его по наитию: “И вдруг видит он, на пригорочке зеленом цветет цветок цвету алого, красоты невиданной и неслыханной, что ни в сказке сказать, ни пером написать. У честного купца дух занимается; подходит он ко тому цветку; запах от цветка по всему саду ровно струя бежит; затряслись и руки и ноги у купца, и возговорил он голосом радостным:
«Вот аленький цветочек, какого нет краше на белом свете, о каком просила меня дочь меньшая, любимая»”.
Это не красный цветок из одноименного рассказа Всеволода Гаршина, который впрямую назван маком и который в больном воображении героя символизирует все зло мира, это едва ли роза – стержень сюжета в “Снежной королеве”, и уж точно не ландыши, какими торгует карамзинская “бедная Лиза”, и не “отвратительная, тревожная” мимоза, с какой Мастер встретил Маргариту. В большинстве версий почему-то упоминается тюльпан. Но мне кажется, что едва ли такой цветок существует где-то, кроме воображения, хотя, встретив в чьем-либо саду незнакомый красный цветок, я жадно интересуюсь его названием и особенностями.
А может быть, он вовсе не алый, а с разноцветными лепестками, вроде цветика-семицветика, или же, по Платонову, – “простого светлого цвета, ясного и сильного, как у звезды”…
Как ни близко тело, оно все-таки чужое, только душа своя.
Лев Толстой
Когда я училась на историческом факультете, у нас был курс военной подготовки. И до определенного возраста я была военнообязанная со специальностью “медсестра гражданской обороны”. Готовили нас неформально: уколы, перевязки; я, например, отлично справлялась с наложением сложной “повязки-чепец” при черепно-мозговых травмах. Была и теория, в частности, начальный курс анатомии. Нас даже группами водили на вскрытия в морг, расположенный в чудесном старинном особнячке на Пироговке. Многие девочки боялись упасть в обморок и не знали, как получат зачет. Я меняла прическу, нацепляла очки, какую-то еще мы придумывали маскировку, и шла с другими группами, отмечаясь за сокурсниц в табеле посещений. Мне было невероятно интересно. Только я все время удивлялась: до чего сложно человек устроен, нужно ли столько косточек и сухожилий. Страха или отвращения не было вовсе. Занятно, что мысль стать врачом никогда не посещала меня, но часы, давным-давно проведенные в прозекторской, я вспоминаю с какой-то странной ностальгией…
Впрочем, и по сей день я не боюсь вида крови или открытых ран, что не раз пригождалось в разных обстоятельствах (при этом смертельно боюсь милых маленьких мышек и многого другого). В семье считалось, что я хорошо умею ходить за больными, и меня посылали в больницы к дедушке, потом к отцу еще девочкой. А когда мою подругу оперировал знаменитый профессор Илизаров, я полетела в Курган и жила там, ассистируя при перевязках. Стоял сентябрь, копали картошку, медсестры повально брали отпуска…
Но вот читать про какие-то телесные изъяны мне всегда было страшно. Помню ужас от “Слепых” Метерлинка и подкатывающую тошноту от “Головы профессора Доуэля”.
Собственное тело по-настоящему начинаешь чувствовать только в моменты опасности или болезни. И мало кто им доволен. Я помню, как ехала в метро с подругой, а напротив нас сидела и утирала слезы худенькая девушка. И моя умная и ученая, красивая и статная подруга совершенно серьезно, возмущенно даже, прошептала мне на ухо: “О чем она может плакать! С такой-то талией!”…
Наверное, действительно, страшен был “зверь лесной, чудо морское”, раз купец, отец Настенькин, “об нем вспоминаючи, дрожкой дрожал”. Но ведь идеалы красоты в разных культурах, у различных рас, в разные времена бывали несхожи. Да и вообще о вкусах не спорят. Оскар Уайльд, кажется, сказал первым, что красота – в глазах смотрящего.
Семейная легенда. Когда я была маленькой, бытовало мнение, что ребенка надо обязательно один раз обрить наголо, тогда будут потом густые волосы. У меня были чудесные кудряшки, поэтому эта идея всем казалась кощунством. И вот однажды отца отправили со мной гулять, чего он терпеть не мог, как многие молодые папаши. Он томился от скуки, пока я возилась в песочнице, и вдруг его осенило. Он придумал, как убить двух зайцев: прийти домой через положенные полтора часа и заодно совершить подвиг, на который никто не решался. Отец рассказывал, что, когда он вел меня – бритую наголо и зареванную – домой, чем ближе мы подходили, тем больший ужас его охватывал… С ним не разговаривали несколько дней, меня с утра до ночи держали в платочке, но потом привыкли к моему новому облику. А через какое-то время мой дядя, консерваторский профессор, любивший меня как никто, стоял на балконе и наблюдал, как я с няней среди других детей гуляю во дворе. И вдруг сказал: “А посмотрите, всё-таки как хорошо, когда ребенок обрит, какая красивая головка. Наша Алёнушка лучше всех”.
С какого-то возраста человек начинает отвечать за свое лицо. Икона стиля Коко Шанель формулировала так: “В двадцать лет у вас такое лицо, какое вам подарила природа, в тридцать – лицо, которое дала вам жизнь, а в пятьдесят такое лицо, какого вы заслуживаете”.
Но это, скорее, опять о теле и душе, трудно их разорвать.
Вот ведь буквы, которые появляются по моей воле на белом листе, – они вещественны, они как бы тело, но мысли и эмоции мои тогда можно уподобить душе.
Ты одна полюбила меня, чудище противное и безобразное, за мои ласки и угождения, за мою душу добрую, за любовь мою к тебе несказанную…
Сергей Аксаков. Аленький цветочек
Не так давно в одном старомосковском доме я увидела федоскинскую лаковую шкатулку. И сердце мое заныло – “Аленький цветочек”. Не выдержала, взяла в руки. Она была теплая, каким всегда бывает настоящее.
И тут же за столом – благо компания была отменная – я рассказала про свою детскую историю. А потом еще об одном эпизоде в том же духе. Это случилось уже классе в седьмом или восьмом, в той же школе. На уроке литературы надо было выступить с любимым стихотворением. А тогда только-только начали печатать Марину Цветаеву – “оттепель!” – и мы ею зачитывались. Торжественно, как теперь понимаю – подражая актрисам немого кино, с придыханиями и подвываниями я продекламировала:
Звенят-поют, забвению мешая,
В моей душе слова: “пятнадцать лет”.
О, для чего я выросла большая?
Спасенья нет!
Учительница была, конечно, другая, но тоже хорошая. Светлая память Вам, Лидия Николаевна. Да и я была уже иной: вместо октябрятской звездочки с кудрявым вождем-ребенком мою форму украшал недавно врученный комсомольский значок – с серьезным, уже лысым ленинским профилем. Словесница терпеливо выслушала до конца, кивнула головой, но сказала, что просит выучить что-нибудь еще. Я решила, что, наверное, Цветаева еще не дошла до школьных дверей (про содержание я вовсе не подумала). В следующий раз я остановилась, как мне казалось, на варианте беспроигрышном – Тютчев. Опять-таки не без мелодраматических эффектов, “с выражением” я прочитала:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои…
Больше ничего меня читать не просили. Но, когда отец пришел на родительское собрание, Лидия Николаевна отвела его в сторону и вполголоса предостерегла: “Вы последили бы за настроениями дочери. Уж очень Алёна мрачные стихи выбирает”.
Посмеялись. Застольный разговор окончательно свернул на скользкую тему “литература и идеология”. И через какое-то время я решилась на третью школьную историю.
Готовясь к сочинению по “Евгению Онегину”, я отправилась в любимую нами тогда Некрасовскую библиотеку на Бронной и взяла одну из брошюр, включенных в рекомендательный список. Мне все нравилось, я сделала много выписок. Но финальный аккорд едва не сыграл роковую роль в моей жизни. Теперь-то я понимаю, что брошюра эта была, скорее всего, выпущена к столетию гибели Пушкина, в 1937 году (Сталин, как известно, любил юбилейные даты не появления классиков на свет, а их ухода из жизни). Вполне возможно, что вышла она из-под пера критика Ермилова, которому кто-то из остроумных соседей к табличке на дачной калитке “Осторожно! Злая собака” приписал “и беспринципная”. Так или иначе, она не могла появиться позже, поскольку летчик-герой Валерий Чкалов погиб год спустя.
А собственно финал брошюры был примерно такой: “«Подымем бокалы, содвинем их разом!» – писал поэт. Жаль, что не дожил Александр Сергеевич до наших дней, не может сдвинуть бокалы с Валерием Чкаловым и вместе возгласить: «Да здравствуют музы, да здравствует разум!»”
(Про “скроется тьма” в том году было бы уместно, но эта строчка не цитировалась.) Я пришла в ужас от того, какой фальшью вместе с облаком пыли повеяло с этих страниц. И поклялась себе, что, если требуют так (уже, значит, понимала), литературой я не буду заниматься никогда.
К счастью, обещание, себе данное, я нарушила.
Вернувшись из гостей, я открыла интернет. В описании сказано: “Папье-маше, лак, роспись. Размеры: 26×19,5×8 см. Подпись на дне шкатулки: «“Аленький цветочек” в индивидуальном исполнении художника Иванова Н. В. с. Федоскино». Россия, 1950-е гг.”. Можно купить на “Авито”. Стоит, правда, почти две моих пенсии…
Когда меня пафосно аттестуют “экспертом”, я не только смущаюсь от груза ответственности, но тут же вспоминаю о тех “неправильных” выборах, которые я сделала в детстве и от которых, впрочем, не отрекаюсь и сегодня. Потому как настоящая литература – всегда загадка – тот самый “зверь лесной, чудо морское”, которое расколдовать может только читатель…
А что это за аленький цветочек, я так и не знаю и до сих пор ищу его в любом саду…