bannerbannerbanner
Терракотовая старуха

Елена Чижова
Терракотовая старуха

Полная версия

Свободный фасон

Чтобы уснуть, надо сосчитать до тысячи. Я считаю с закрытыми глазами. Мои глаза различают только цифры. Череда цифр движется беззвучно…

В этом смысле их судьбы похожи. Моя Яна тоже росла без отца.

Ее мать, жалевшая молодогвардейцев, какое-то время подрабатывала уборщицей. Об этом я узнала случайно. В их доме был общественный туалет. В подвале, рядом с парадной. Однажды мне ужасно приспичило. Ее мать мыла ведро под краном. Боялась обрызгать ноги. Черный кран торчал из стены. Вода лилась на пол, уходила в сливное отверстие. Я обмерла, попятилась…

У меня была другая семья. Родители преподавали в Полиграфическом техникуме. На работу шли как на праздник. По вечерам смотрели программу «Время» – отец говорил: надо быть в курсе. Никогда не пили кофе – исключительно чай. В маленьком чайнике заварка прозябала неделями: для них это не имело значения. Главное – иметь цель.

Отец говорил: «Цель должна быть высокой. Интеллигентный человек должен ставить такие цели, к которым нужно идти всю жизнь».

Идти – глагол несовершенного вида. Несовершенный вид – залог счастливой жизни.

Я уверена, мои родители были счастливы. Пролетарии умственного труда.

Сколько себя помню, отец писал диссертацию. По воскресеньям отправлялся в Публичную библиотеку. Читал материалы по Пушкину. Делал выписки. Для выписок нарезались карточки – в нашем доме картонные коробки не выбрасывали.

Возвращаясь домой, раскладывал по папкам. Это называлось: собирать картотеку. Свои папки он никому не показывал, даже маме. Она не настаивала. Говорила: интеллигентный человек имеет право на личную жизнь.

Тема выпускного сочинения: «А.С. Пушкин как личная жизнь советского человека».

После его смерти мама открыла: одни сплошные цитаты. Боялся доверять собственным мыслям? Считал их недостаточно зрелыми? Однажды я поинтересовалась: «И когда защита?» Испугался, словно его застали врасплох. Поник, принялся объяснять: защита – это очень ответственно. На защиту нельзя выходить раньше времени, пока остаются сомнения, и вообще – он блеснул глазами, – главное не результат. «Пойми, я – исследователь. Исследователь вводит в научный оборот новые сведения: кирпичики, из которых слагается великое знание о литературе».

Сами по себе его выписки казались интересными. Я перебирала карточки, но так и не поняла принципа, по которому он их сортировал. Во всяком случае, не по темам. Тема дуэли встречалась в каждой папке. Декабристская тоже. Одна цитата мне особенно запомнилась:

В безумстве гибельной свободы.

Судя по звучанию, из Пушкина. Так и не смогла вспомнить. Зачем он ее выписал? Неужели размышлял о безумствах, о гибели, о свободе?.. Конечно, я могла спросить у мамы. Моя мама помнила множество цитат. Любила приводить к месту и не к месту. Но потом подумала: не стоит. Ну, узнаю. И что это изменит?..

В отдельную папку собирались выписки о масонах. Я читала и размышляла о том, что пушкиноведение, ставшее личной жизнью, похоже на масонскую ложу. Дело не в диссертации. Литература моих родителей – Великая Китайская стена. Десятки безымянных строителей. Этой стеной, возводимой по кирпичику, они огораживались от жизни. Для себя они выбрали такое спасение. На все доставшиеся на их долю времена.

Вершина мироздания – Евгений Онегин. Когда я родилась, вопрос встал ребром: Ольга или Татьяна?

Об этом мама рассказывала так, словно и та и другая были моими бабушками. Что, в сущности, недалеко от правды. Мои родители выросли в детдоме.

Я открываю глаза. Череда цифр давно оборвалась. Мои глаза смотрят на портреты.

Сколько себя помню, они висели в родительской комнате. В раннем детстве я думала: мои умершие дедушки. Отцы моих родителей. Потом поняла: не отцы, а боги. Собрания их сочинений стояли на отдельных полках. Как в красном углу.

В свой семье я была еретичкой – молилась другим богам.

Сперва – Фейхтвангер и Стефан Цвейг. Безобразная герцогиня Маргарита Маульташ. Двадцать четыре часа из жизни женщины… Эти книги я взяла в библиотеке. Читала украдкой от родителей. Ночью, с фонариком, под одеялом. Мои родители ни о чем не догадывались. Потом, в студенческие годы, Герман Гессе и Томас Манн.

Когда дочь осваивала компьютер, я придумала ей адрес: madame.shosha@mail.ru.

Имя этой женщины я носила втайне. Давно, в юности. Ее имя. Ее наряды. Они висели в моем шкафу.

Сколько раз представляла себе: вот я вхожу в зал, демонстративно хлопнув дверью, поворачиваюсь, показывая себя, поднимаю руку к затылку.

Свободный кружевной матин. Это слово кружило голову. Я пыталась представить, как же оно сшито, вообразить свободный фасон.

А еще я любила блузку с полупрозрачными рукавами. В ней очертания моей руки проступали особенно воздушно. ОН, герой европейского романа, смотрел на меня, бледнея от восхищения. Засыпая, я слышала его шепот: «Господи боже мой! Ведь жизнь прекрасна! Потому что женщины одеваются соблазнительно…»

Для моих родителей Пушкин не был богом. С ним можно было поговорить, посоветоваться, выбрать имя для новорожденной дочери. Потому что он прислушивался к миру. Боги создают свои миры. Боги русской литературы не грешили против правды: их героини носили изысканные европейские платья. Но они, создавшие русский мир по своему образу и подобию, стояли на страже.

Черное, низко срезанное, обшитое венецианским гипюром, открывавшее грудь и полные плечи. Герои русского романа не умеют любоваться. В душе Вронского красота Анны рождала покорность и страх. Его соблазн был грехом, который вершится без покаяния и прощения. Внешняя красота обманчива. Рано или поздно обман обязательно раскроется, и тогда бальное платье станет вокзальным: в котором ты пойдешь по платформе, прежде чем сделать шаг…

Тем, кто еще надеялся, боги моих родителей давали строгое объяснение: дело не в цвете. Пусть оно будет хоть белым, подвенечным. Лишь бы его доставили вовремя, чтобы героиня еще успела выйти на крыльцо, перед которым соберутся третьестепенные персонажи. «Пусть кричат, пусть свистят, если осмелятся!»

Боги русской литературы обо всем позаботились: этакая красота – судьба. Рано или поздно все запахнет ждановской жидкостью

Свободные деньги еретичка тратила на тряпки. Покупала у спекулянтов. Французское платье, итальянская блузка – меня завораживали эти слова.

Яна приходила, выворачивала на изнанку, придирчиво изучала этикетки. «Французское? – переспрашивая недоверчиво, качала головой. – А ну-ка, пройдись».

Я шла, смиряя волнение. Каждая обновка – шаг к моей высокой цели. Тогда я еще надеялась – рано или поздно я сумею стать похожей на женщину, сидящую за хорошим русским столом.

«Ничего. Симпатично…» – У Яны был наметанный глаз. Ее глаза ловили малейшую погрешность. Платья, сшитые ее руками, сидели как влитые.

Боги моих родителей хранили молчание.

При них я стеснялась переодеваться.

 
Есть только ми-иг между прошлым и будущим!
Именно о-он называется жизнь!..
 

Я прислушиваюсь: у соседей снова гулянка. Счастье, что поставила вторую дверь…

– Татьяна, открой!

Звонок верещит настырно. Встаю. Натягиваю халат.

– Сигаретки нету? Скурили мои паразиты…

– Ма-ам, ну кто там?!

Соседка встает на цыпочки:

– Это я, Шурок.

Александра стонет:

– Господи! Ну какой Шурок… Мне дадут поспать?..

– Ухожу, ухожу! – соседка выводит нараспев.

Я протягиваю пачку, не сводя глаз. Обычно она ходит в застиранном халате. Из-под халата торчит ночная рубашка. Сегодня явилась в платье: в пол, осыпанное серебристыми блестками. Она ловит мой взгляд.

– Во, видала? Вчера, на помойке, – соседка обдергивается смущенно. – Иду, а они как раз разложились. Думаю, надо порыться. Мало ли, вдруг чего нарою. Эти черные совсем оборзели – прикинь, всё по сто. Там выбросили, – она тычет пальцем в стену, словно за моей стеной – заграница. – А это, говорю, с люрексом? А она: сто рублей. Щас! У меня всего-то полтинник. А тут – этот, хозяин. Ну, она с ним: бу-бу-бу по-ихнему. А я сжамкала и – раз! – под куртку. А чего, небось не обеднеют. Говна навезли и толкают по стошке. Ну как? Зацени!

– Красиво, – я восхищаюсь искренне. Потому что помню это европейское платье. Давно, когда на нем еще не было затяжек, его надевала Пат. В этом платье из серебристой парчи она явилась к Роберту. Теперь его донашивает моя соседка-алкоголичка.

– Ты чего, одна, что ли? – соседская шея тянется в сторону кухни. – Праздник, а она одна… А хочешь, давай к нам. Или ну их! Сами с усами. Хлопнем по рюмашке. Посидим, как шерочка с машерочкой…

Я стою на пороге, сдерживая напор. Просочится – не выгонишь.

– Ну и черт с тобой! Мне-то чего… Слава богу, есть с кем выпить…

Я запираюсь на оба замка. У этих что ни день – праздник. Какое мне дело до их праздников? Сна ни в одном глазу. Я бреду на кухню, распахиваю холодильник. Сыр, колбаса, суп в кастрюльке. Стайка разноцветных йогуртов. На дверце початая бутылка. Мне очень хочется выпить. Шепотом: «Один глоток».

Водка обжигает внутренности. Я заворачиваю пробку, торопливо ставлю на место. Не хватает, чтобы дочь меня застала – достойное зрелище: мать, пьющая из горла́. Мне хочется взглянуть им в глаза – этим русским жестоковыйным пророкам, которым поклонялись мои родители. Пусть они ответят: и чего они этим добились? Правильные женщины не должны наряжаться! Их судьба – латаное-перелатаное. Долли Облонская, гордившаяся заштопанными трусами. Автор выразился деликатнее: штопаным бельем. Наташа Ростова, растолстевшая и неряшливая, но этим милая Пьеру…

Черт! Идиотская табуретка! Я тру ушибленное колено, тру и тру, пританцовывая. Танцую и тру. Решительно достаю бутылку, наливаю полную рюмку. Водка доходит до края, замирает округлой выпуклостью. Неловкое движение, и все расплещется…

 

От этих хоть можно запереться. В таких случаях Александра говорит: «А представь, жили бы в коммуналке». Я-то представляю. Хотя почти не помню: когда переехали, мне было три года. Наш дом пошел на слом. На его месте построили школу.

О той жизни у меня остались смутные воспоминания: общая кухня, старик в рваной майке. Толстая тетка – ее лица я не помню. Только синий фланелевый халат. А еще я помню флаконы. Они стояли на туалетном столике в комнате другой соседки, с которой мы жили дверь в дверь. Мама говорила: Зоя Петровна – кандидат наук. От этих слов исходил волшебный запах. Работала в институте Турнера. Лечила спастиков. Это слово я тоже запомнила. Их привозили из разных городов. Родители дарили подарки: конфеты в больших коробках, самые дорогие духи…

«Французские?» – через много лет я спросила. «Не знаю», – мама поджала губы, выражая свою точку зрения: ни врач, ни учитель не имеют права брать. Они-то точно не брали. В нашей семье ничего такого не было: ни духов, ни конфет.

Я наливаю вторую рюмку. Водка – хорошее лекарство. Колено почти не болит.

Институт я закончила с красным дипломом. Мечтала преподавать литературу, но свободная ставка нашлась на кафедре русского. Потом поступила в заочную аспирантуру. Моя защита прошла легко. К тому времени родители умерли. Муж – аспирант-очник. Писал диссертацию. У них это называлось десертом. До десерта мы так и не дожили. Обходились моими обедами: первое и второе. Своей работе муж отдавался истово. Его научный руководитель гордился своим либерализмом: с одной стороны, декабристы – конъюнктурная тема. Но, с другой, учитывая политические аллюзии… Незадолго до защиты остался в Германии – воспользовался международным симпозиумом. Новый руководитель оказался старым идиотом. Пентюхом из красной профессуры.

В Публичке муж прочел его автореферат: «Все в лучших традициях: не работа, а Краткий курс истории ВКП(б)». Потребовал начать заново: «Голубчик, ну к чему эта самодеятельность? Мой вам совет: не надо педалировать политические аспекты. Тем более что все абсолютно ясно: узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа…» – цитаты из Ленина он произносил со вкусом.

Смену курса мой муж переживал трагически. Готовые наработки – в стол. Черновики – на антресоли: легли мертвым грузом. Тогда-то они и пригодились – тайные папки моего отца. Раньше он их вяло полистывал. Полагал, что цитаты, подобранные тестем, искажают реальную картину. Грешат романтизмом. В качестве иллюстрации своей мысли приводил нашумевший фильм. Звезда пленительного счастья. Незадолго до этого он прошел широким экраном.

«Вам-то хорошо, – новые выписки он делал, чертыхаясь. – Устроились: суффиксы, префиксы… Никакой идеологии. А тут ползи, как по минному полю!»

Моя диссертация касалась вопросов словообразования.

В то время я ждала Александру. Смотрела в зеркало, ужасаясь. После родов надо за себя взяться. Сесть на строгую диету. Сбросить килограмм десять как минимум.

По вечерам муж меня выгуливал. В новостройках воздух чище, но мы ездили в центр. Это называлось поехать в город. Когда замерзали, шли в Эрмитаж. Муж тащил меня вниз, к своим любимым статуям. Дипломную работу он писал по Древней Греции.

«Знаешь, теперь я наконец понял: у тебя архаическая улыбка. Как у куросов и кор. Нам кажется, будто они улыбаются, а на самом деле – ничего подобного. Легкое мышечное напряжение, которому не соответствует выражение глаз». – «Почему?» Мой вопрос он понял по-своему: «Потому что древние скульпторы не могли добиться объемности. Не ладили с пространством». – «А со временем?» – этот вопрос я задала машинально, ничего не имея в виду. Он пожал плечами.

Мраморные мужчины и женщины отличались завидной стройностью.

«А почему их так называют? Никакого равноправия». – «Равноправия? Какого равноправия?» – «Ну, – я пыталась объяснить. – Одно из двух: либо кора и корос, либо кура и курос. Курос куре строит куры», – с моей стороны это была всего лишь шутка, игра слов.

Мы входили в зал мелкой пластики. «Ничего я на них не похожа». – «Сейчас, во всяком случае, нет, – видимо, ему тоже захотелось пошутить. Поэтому он и подвел меня к витрине. – Скорее, на нее».

За стеклом стояла терракотовая статуэтка. Старуха, толстая и уродливая, с огромным животом. Она протягивала руку, как будто просила милостыню. От неожиданности я заплакала. Муж испугался, засуетился. Потом-то я, конечно, успокоилась и даже выслушала его научное объяснение: статуэтки беременных старух – гротеск. Позже, в классическую эпоху, он был вытеснен за пределы большого искусства. Большое искусство отражает свое время. Время, до которого мы наконец добрались.

«Не понимаю, чего ты уперся в этих несчастных декабристов? Взял бы свою любимую Грецию: ни тебе Ленина, ни генеральных секретарей». – Мы стояли в очереди в гардероб. С моей стороны это был запрещенный прием. Цитаты основоположников нужны и для Древней Греции. Он расстроился не на шутку: «Научная работа требует системности. Чтобы заниматься Грецией, надо знать язык. Если бы я знал древнегреческий…» – объяснял серьезно и горячо.

Я поняла: втайне он стыдится своей сговорчивости. За прежнюю диссертацию можно было и побороться. Пусть бы выщипывали где пушок, где перышко. Хоть в чем-то, да настоять на своем…

Выходя из зала, я оглянулась: старуха, не имеющая отношения к своему времени, смотрела в другую сторону…

Милостыни я никогда не просила. Зарабатывала частными уроками. Ученики поступали, рекомендовали меня следующим. К октябрю я заканчивала набор.

Яна уроков не давала. Ее муж закончил Химико-технологический. На пятом курсе перевелся на вечернее – по семейным обстоятельствам. На самом деле, чтобы избежать распределения. Сперва мыкался, пока не нашел достойную работу: устроился кузовщиком. Обслуживал владельцев «жигулей».

На «жигулях» ездили богатенькие. Семья могла позволить себе многое. Яна ничего не позволяла.

Ей нравилось иметь деньги. Тратить планировала потом. Это чужие деньги не пахнут. Для нее они пахли общественной уборной: каждый потраченный рубль. Каждый отложенный отодвигал конец перспективы. В восьмидесятых он маячил далеко за горизонтом.

Думаю, ее мужа это злило. Будь его воля, предпочел бы жить на широкую ногу – рестораны, курорты, драгоценности, – иначе зачем было идти в обслугу? Себе он позволял.

Мы сидели в комнате, он – в прихожей, разговаривал по телефону. «Нет, – Сергей говорил громко, – так и не явился… Конечно… Накрыли столик – рублей на сто… Ну – что? Посидели, не пропадать же добру…»

Сто рублей – аспирантская стипендия. Яна поймала мой взгляд. «Нужный человек. С завода. Достает запчасти». К неинтеллигентным делам мужа она относилась с легким презрением. В середине восьмидесятых Сергей уехал в Америку. Считалось, что на разведку. Первое время отправлял посылки для сына. Года через два разведка закончилась. Одновременно иссякла и иностранная помощь. Обсудив, мы сделали вывод: женился.

Я гашу верхний свет. Завтра мне рано вставать: надо потушить мясо, убрать у себя в комнате. «Убрать можно и послезавтра». Хорошие хозяйки планируют все заранее. Видимо, я не очень хорошая хозяйка. В этом деле мне не хватает системности.

У меня кружится голова. Ложусь, закрываю глаза.

Системность – его любимое слово. Послушать моего мужа, все должно быть системным: и научная работа, и политические убеждения. Всю жизнь читал запрещенные книги: самиздат, тамиздат. Эти книги хранились в морозильнике. Конечно, я тоже почитывала, иногда давала Яне. К политике моя подруга относилась легкомысленно.

Как-то раз забежала во время Съезда. Телевизор работал без звука: транслировали отчетный доклад. «Еле дышит…» – я имела в виду докладчика. «Нам-то что?» – «Ну, не знаю… Жалко. Все-таки человек». – «Это… – она вертелась перед зеркалом, любуясь юбкой, сшитой накануне. – Это – из жизни соек. Как там у них? Усиление идеологической борьбы? За-ме-ча-тель-но. Лишь бы не срали на голову. А так… – Обновка сидела как влитая. – Пусть себе верещат».

Впрочем, временами на нее накатывало: вспышки классовой ненависти.

Я подбиваю горячую подушку.

Взять хоть тот случай. Мы сидели на кухне.

«Татьяна, ты дома? Открой!» – Звонок заливался настырно.

«Соседка, – я скроила кислую мину. – Явилась за сигаретами. Придется открывать».

Яна выразилась коротко и энергично: «Да пошла она!..» – «Не-ет, – я помню, что ей ответила: – Надо соблюдать и поддерживать. Ко мне приходят ученики».

Новый закон о предпринимательской деятельности грозил административно-финансовыми карами.

«Тогда – святое, – она хмыкнула. – Донос – булыжник пролетариата».

«Сигаретки нету? Скурили мои паразиты… – Из-под застиранного халата вылезали рваные кружавчики. Соседская шея тянулась в сторону кухни. – А ты чего? Вдвоем или как?..» – «Вдвоем, – я сдерживала напор. – С подругой». – «С подругой… Шерочка с машерочкой?..» – «Яна! – Просочится, не выгонишь. – Вынеси сигарету». – «Вот. Одна. Последняя…» – Моя подруга вышла в прихожую, протянула пачку. «Последнюю не возьму, – соседка отказалась решительно. – Последнюю – не по-людски. Ладно, попробую к Тоньке».

Заперев дверь, шерочка вернулась к машерочке.

«Слушай, вроде же было… Почти целая». – «И было, и есть… – доставая из кармана, Яна запихивала обратно. Пачка “BT” пухла на глазах. – А ты как думала? – щелкнув зажигалкой, затянулась с удовольствием. – Нечего прикармливать шваль. У всякого животного свои повадки. Эти, – кивок на дверь, – не берут последних. Последнюю жизнь – пожалуйста, а сигарету – ни-ни. Так что знай и люби родную природу».

По доносу коммунальных соседей ее деда расстреляли перед самой войной.

Скорее всего, моих тоже. Иначе с чего бы родителям оказаться в детдоме?.. Правда, мне они ничего такого не рассказывали. А может, не помнили. Или помнили, но предпочли забыть. Чтобы сеять разумное, доброе, вечное. С чистой душой, не отвлекаясь на частности.

Янина мать помнила, но все равно любила молодогвардейцев…

Засыпая, я думаю: у моих родителей была другая память. Литературная. Они помнили только цитаты. Уйму цитат…

Откуда нам было знать?

С Яной у нас были свои праздники. В тот раз мы обмывали мои новые сапоги.

«Красавцы…»

Ее рука потянулась к коробке. Коробка, нарядная, как невеста, стояла на кухонном столе. Изнутри выложена белой бумагой: черное на белом. Чужая европейская красота.

«Кошмар… Сто пятьдесят рублей… Считай, двойная переплата. А с другой стороны – райский запах! – Янина рука приподняла хрусткий угол. – Хоть занюхивай…»

«Скажи еще: умеют, когда захотят…»

«Как думаешь, – Яна оглаживала черные голенища, – до финнов сразу дошло? Или сперва расстроились?» – «Ага, – я жевала колбасный обрезок. – Светлое коммунистическое будущее – и без них? А что, нормально. Ходили бы в Скороходе». – «На их месте до меня доперло бы сразу. Перекрестилась бы обеими руками».

Это у нее от матери – русские пословицы и поговорки. И к месту, и не к месту. В данном случае очень даже к месту.

«Во, гляди! – Я заглянула в эмалированную миску. – Пошел оливье-то. Целую бадейку умели́».

«А как поживает твой заведующий кафедрой?»

«Представь, – после второй рюмки хотелось поплакаться в жилетку, – ничего не могу поделать. Как посмотрю: ну кролик и кролик».

«А раньше – нет?»

Животное царство – Янина специализация. Муравьи, амебы, кролики. Мое сенсационное признание позволяло блеснуть.

«Ты бы слышала, как он говорит о своей жене!» – мой язык заплетался. «И – как?» – «А так», – третью рюмку я выпила залпом. О жене он говорил с болезненной нежностью.

На ее месте любой бы посочувствовал. Но моя подруга не такова.

«Это, – Яна вещала воодушевленно, – нормальный процесс. Выражаясь по-научному, доместикация. Кстати, имеет далеко идущие последствия. Да и вообще, – она подняла палец, – будь на чеку. После доместикации мозг животного теряет в весе». – «А человека?» – теперь заинтересовалась я. «В историческом смысле? – она свела брови. – Говорят, увеличивается. Но к нашим мужикам это хрен относится. Тебе хорошо… – отступая от сомнительных теорий, она перешла к насущному. – Русский язык – золотое дно. Эх, знать бы заранее… А это… – она возвратилась к основной теме: подруга и ее женатый любовник. – Вляпалась и терпишь. Между прочим, есть два выхода: терпеть или послать. – Судя по интонации, она предпочла бы второе. – Но ты же… – Яна развела руками. – Как это у вас называется? Любо-овь…» – «Чужого, но преданного мужа? Не смеши. – Ненавижу, когда она ерничает. – У нас это называется иначе». – «Так в чем же дело?»

 

Этого я не могла объяснить.

Все как-то сложилось.

«А может, вернуть Славика? Все-таки родной отец… Хотя тоже, – Яна тряхнула пустой бутылкой, – домашнее животное. Хоть квартиру оставил. И на том спасибо». – «Чего – спасибо? Квартира – моих родителей». – «Ну, – она пихнула бутылку под стол. – Он же прописан. Так что, считай, рыцарь. А то бывает. Подают на размен». – «Пусть только попробует».

Рыцарь печального образа. После развода вернулся к мамаше…

«Слушай, а давай съездим! Поглядим, а вдруг и правда приличные», – после водки мою подругу потянуло на подвиги.

На улицу выходить не хотелось. «Ладно, – я согласилась, – давай».

По институту бродили слухи, будоражили общественность. Какой-то преподаватель – правда не из наших – наладил пошив обуви, притом совершенно официально. Кооперативщики торговали на Некрасовском рынке.

Костюмы из вареной джинсовки. Платья, юбки… Детские игрушки из целлулоида.

«Этот?» Мы подошли к прилавку. «Я-то откуда знаю…»

Бородатый. Лет тридцати. Торговал зимними сапогами.

«Похож на художника».

Товар разбирали. Деньги он принимал робко, вертел в руках, будто каждый раз принимал принципиальное решение: брать или не брать. Виновато прятал от чужих глаз. Крупные – в сумочку, поближе к телу. Десятки совал в карман.

«Прикинь, сколько за день… – Яна сделала страшные глаза. Видимо, представила, как он будет считать их вечером: раскладывать на кучки. – До финских как до неба, – ощупав голенища, она вынесла вердикт. Мы отошли на приличное расстояние. – Муть для пролетариев. Кто понимает – не наденет». – «Ну, не знаю…» Я покосилась на ее стоптанные ботинки.

«Да уж… Прямо скажем, нашили! Слушай, а давай и мы, – кажется, она предлагала всерьез. – Я – шить, ты – продавать. Если пойдет, наймем девушек». – «Вот-вот, – я кивнула, – как у Чернышевского. Утром – мастерская, вечером – бордель».

«Конечно, не Европа… – Мы вышли в скверик напротив. Скамейки, затоптанные грязными сапогами: местная шпана приспособилась садиться верхо́м. – Но для начала прилично, – я застелила чистой газеткой, – не все сразу…» – «А давай откроем частную школу… Ты – директор, я – завуч». Вывод напрашивался: мастерская Веры Павловны – исчерпанная тема. «Мне, – я пожала плечами, – хватает. Да и вообще… Я и в ЖЭК-то с третьей попытки».

«Как ты думаешь, – образ сумочки, набитой деньгами, не шел у нее из головы, – а алименты? Неужели со всей суммы?!» – «Ну, если официально…» – я кивнула.

Новостями мои сослуживцы обменивались в курилке. Там же составились две партии: оптимистов и пессимистов.

«Генсек он и есть генсек!»

«Не скажи… Во всяком случае, умеет говорить без бумажки. Видал, как чешет!»

«Да бросьте… Все это временно, болтовня для отвода глаз. Вот если они опубликуют Галича…»

По вечерам я смотрела телевизор: «Взгляд», «Пятое колесо».

Перспектива свободы кружила голову.

«Ну?! Слыхала?! – телефонная трубка вопила голосом коллеги. – А я-то дура… Главное, именно сегодня. Черт, и как назло сторублевками. Представляешь, с трех учеников… Господи, да вруби ты ящик…»

Министр, упитанная сойка, верещал по обоим каналам: стабилизация финансовой системы, упорядочение денежных потоков. Привычным ухом я отцеживала птичий идиотизм. Из потока вынырнуло главное: купюры в сто и пятьдесят рублей. С сегодняшнего числа выводятся из обращения. Обмен – через три дня во всех сберкассах. В размере месячной зарплаты. В полном объеме вклады обменяют позже: до десяти тысяч – один к одному.

У меня тоже была сберкнижка: будущее, оплаченное прошлым. На книжке лежала приличная сумма. Меньше, чем у Яны. Яна не тратилась на спекулянтов, потому что умела шить.

Ветер нес сторублевые купюры. Под галереей Гостиного валялся холщовый мешок. Домашние животные, бегущие мимо, косились опасливо. Бумажки, не подлежащие обмену… Кто-то пустил их по ветру. Раньше по ветру пускали состояния. Я вспомнила рыночного интеллигента: вот он выходит из дома, в руках – полный мешок. Нажитая свобода, которая пошла прахом. Оглянувшись, швыряет на землю. Свободные деньги. Мусор…

С Яной мы перезванивались каждый час. Нам казалось, это – не с нами. Танки на подступах к городу. Прямая трансляция. Шепотом в трубку: «Надо идти».

Ему я не звонила. Так уж сложилось.

Работа, общие интересы… Встречались раз в неделю. Его друг дал ключ от комнаты, в которой никто не жил. Первые годы страдала, надеялась, что все изменится. Потом, конечно, привыкла. Научилась об этом не думать, выбрасывать из головы. Иногда накатывало презрение. Уже не вспомнить: то ли к себе, то ли к нему… Во всяком случае, к своей жизни.

Под утро он прорезался сам: «Конечно, надо идти. Только… – шепотом в трубку, – понимаешь, Лиличка слегла. Всю ночь не отходила от телевизора. Насмотрелась всех этих ужасов. Кошмар (я прижимала к уху трусливый шепот), шла по коридору, а тут – танки. Посуда – вдребезги! И чашки, и чайник…»

Лиличка. Дым табачный воздух выел… Мне нечем дышать. Моя память отравлена цитатами. Я думаю: это не я, другая женщина. Ухо, прижатое к трубке, загорается тусклым пламенем.

Женщина, похожая на меня, не бросает трубку. Она помнит русскую пословицу: Бог терпел и нам велел.

За окном предрассветная мгла. Сама она никогда бы не решилась. Но сейчас она оденется и выйдет в пустую улицу. Ее дочь в пионерском лагере. В этом смысле у нее развязаны руки. Она не станет сидеть, их сложа. Она умеет анализировать идиомы. Этому ее научили еще в институте. Сложенные руки похожи на связанные…

Но тут мне позвонила свекровь.

– Таня! – обычно она не звонит. – Ты должна поехать за Сашей. Нельзя, нельзя оставлять ребенка в лагере. Ты меня понимаешь? Конечно, это совсем другое дело, но так уже было, – шепотом, в трубку, – в начале войны.

Родители отправили ее в пионерлагерь. Не верили, что враг прорвется к Ленинграду.

– Танечка, – голос свекрови дрожит. Паника, посеянная прошлым, прорастает в ее сознании. – Ты просто не знаешь, не можешь помнить, а я… – Их вагон разбомбили. Те, кто остался в живых, шли по шпалам, до самого Ленинграда. – Я не могу, не могу послать Владислава. Мой сын болен, лежит с температурой. Тридцать восемь и шесть. Я говорю, ну куда, куда ты такой? А он: я должен, должен… Ты же знаешь, когда он волнуется, всегда заболевает…

Очень правильная привычка. Ему ли, спецу по декабристам, не знать.

– Ну, хочешь, – ей очень страшно, – я поеду с тобой. Я бы и сама, но, боюсь, не дойду. Они говорят, танки. А вдруг… а вдруг придется пешком?

У нее больные ноги. Ей кажется, ее внучке тоже придется идти по шпалам, под бомбами, до самого Ленинграда…

Пикантность в том, что панику сеет не кто-нибудь, а она сама, несгибаемая коммунистка, преподаватель истории КПСС. Всю жизнь проработала в Кульке. Студенческий юмор приводил ее в бешенство: «Я работаю в Институте культуры». Родной сын хихикал: «В смысле, ее светлой памяти».

У моей свекрови свои боги. Бородатая троица, висящая над изголовьем. И еще один, тайный, осыпанный следами оспы. Первое время я ее побаивалась: свои мысли свекровь излагала так, будто цитировала родимый учебник. На мое счастье, ее боги не оставили скрижалей, на которых содержались бы тезисы о том, как следует мыть пол.

Когда она заводила коммунистическую волынку, ее сын отмахивался: «Чур меня!»

«Сталин спас страну! Если бы не он, кем бы вы были? Немецкими рабами! Это он организовал эвакуацию. Вывез детей!» Сын стонал: «Ну каких детей! Твоя мать работала в райкоме». – «А Танечкиных родителей?!»

Самое интересное, что это – правда. Моих эвакуировали с детдомом. Мама говорила: последним поездом, в сентябре.

Ее внучке надеяться не на кого. Эти болтуны не спасут.

– Не волнуйтесь, Анна Витальевна, – мне не пристало разбираться со старухой. Какое мне дело до студентов, которым она засирала мозги? – сейчас соберусь и поеду.

– Карту, – свекровь торопится, – возьми какую-нибудь карту. Мало ли, перекроют дороги, придется идти в обход. В обход.

Я вздыхаю:

– У меня нет карты, только атлас.

– Ничего, – она находит выход, – ничего, возьми и вырви… вырви лист.

За ребенком я поеду завтра. Один день не имеет значения.

Хмурые пассажиры играли желваками. Бог, воспрянувший в языческих душах, отказывался терпеть. На лицах – следы бессонной ночи. Друг на друга поглядывали украдкой: то ли на площадь, то ли – пролетарии, на раннюю смену. Поди угадай…

Толпа давилась у эскалаторов. Те, кто назначил встречу, не встретились. Остальные – тем более. Так уж сложилось.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru