bannerbannerbanner
Терракотовая старуха

Елена Чижова
Терракотовая старуха

Полная версия

Помогла бы или не помогла?

За троллейбусным окном ползет район новостроек – скопление сероватых корпусов. Пустыри зарастают новыми бетонными коробками. Я пробиваюсь к двери. Выхожу на своей остановке. Пошарив в кармане, достаю пачку сигарет.

Теперь, когда механизм включился, мне больше не надо оборачиваться. Она стоит перед глазами: Парнас – унылая промзона, застроенная в советские времена.

В первый раз я приехала туда осенью. На бумажке, с которой сверялась, значился 6-й Нижний проезд. Поэтическое название ничему не соответствовало. Кастальский ключ, Аполлон, безумие вакханок… Эсхил, Софокл, Эврипид – древние греки, вошедшие в золотой фонд мировой культуры. Гесиод с его всемирным потопом. После потопа остались камни, из которых выросло новое человечество. Позже это назвали мифом.

Ни о чем таком я не думала. Просто глазела по сторонам.

Справа железная дорога, слева – корпуса из силикатного кирпича. С виадука, соединявшего Парнас с проспектом Культуры, водитель вывернул на бетонку. Пейзаж напоминал развалины цивилизации. Вздрагивая на стыках, машина сползла на обочину и встала у бетонного козырька. Из выщербленного бетона торчали голые щупальца арматуры. Для полноты картины недоставало только местных жителей: пролетариев с черными ладонями, в которые въелась грязь. Чудом уцелевшие, загнанные под землю, они должны были высыпать нам навстречу. Мы – счастливчики, сумевшие остаться на поверхности: Герберт Уэллс, Война миров

Я достаю сигарету. Щелкаю зажигалкой, вдыхаю едкий дым…

Так. Механизм дает сбой на занавеске. Все это время он работал неслышно, как часы.

Только идиот мог сдернуть шелковый занавес, чтобы завернуть в него труп. В этом не было никакого смысла: обмякшее тело, легкая, но скользкая ткань. Выходило, будто убийца совсем потерял голову. Своими руками подложил следствию улику, косвенную, но достаточно красноречивую: отсутствия занавески (одного из трех полотен) упустить не могли. Разве не проще, спустившись в пошивочный цех, отмотать от рулона? (Я прикидываю размер савана: два с половиной метра – как раз на одно кресло.) Кто в здравом уме станет перемеривать оставшийся флок?

От кабинета до железной двери… На ночь дверь в пошивочный цех замыкали на щеколду. Фридрих мог с легкостью отжать.

Или – я.

Вдвоем мы сработали бы четко и грамотно. Я подумала: «Как привыкли».

Во-первых (я прислушиваюсь к шуршанию шестеренок), не стоило вывозить немедленно. Главное – избавиться от чужой машины. В данном случае совпадение играло на руку. Охрана бы не вспомнила, что водитель уже выезжал на «вольво». Шеф, покидающий территорию на своей машине: кто станет сопоставлять время и уж тем более сличать номера? К тому же охрана работает посменно – этим надо было воспользоваться. Во-вторых, тащить следовало к «мазде». На всякий случай забросать поролоном. Днем можно вывезти спокойно (без документов, мимо отдела реализации) – и труп, и поролон. К охране, обязанной проверять накладные на отгрузку, я вышла бы сама. Меня они не посмели бы проверить.

Я иду к будке охраны. Охранник, покачивая автоматом, выходит мне навстречу. Его автомат направлен в другую сторону – не в меня. «Поролон уходит без накладных». Я не обязана давать объяснений. «Нэт вопросов», – он отвечает с легким кавказским акцентом, кивает своему напарнику, который остался в будке. Створы ворот расходятся немедленно.

Собственно, и все.

Задачка, которая решается в три хода. Пустая машина в другой части города, бесхозное тело в дальнем лесу. Поролон, доставленный хоть в наш же центральный офис. (Сложить в кладовку.) Но, главное, никаких занавесок. Точнее, все как одна, в наличии.

«Значит, – я прикидываю, – что-то не так».

Открываю дверь, вхожу в парадную. Из-под лифта несет кошками. Отвратительный кисловатый запах поднимается до верхних этажей. Соседка, опекающая четвероногих бездомных, блюдет интересы своей паствы. Прикормленные кошки почитают ее местным божеством. До уборки божество не снисходит: гуманитарная помощь догнивает в пластмассовых плошках…

Нажав на кнопку, я прислушиваюсь к далекому вою: кабина стартует от самых верхних этажей.

В зоне, куда я возвращаюсь мысленно, не задают лишних вопросов. Но этот совсем не лишний: «Помогла бы или не помогла?»

Голос, подкупленный следователь, выделил отрицательную частицу. В моей трудовой книжке значилось: референт. Референт – слишком мелкая сошка. У них я проходила бы как свидетель.

Заперев входную дверь, я иду на кухню. Мое молчание заводит следствие в тупик.

«Да или нет?» Похоже, мне попался добрый следователь. Само по себе это ничего не значит. Злой вот-вот появится, уже дожидается под дверью: если что, всегда можно позвать. Для этого у них предусмотрена специальная кнопка.

У меня нет другого выхода. Единственный выход – договариваться. Это – не моя история. Договориться и забыть.

Мне надо забыть. Для этого нужно ответить прямо: «Нет. Ничего не знаю. И вообще: это – не мой вопрос».

Следователь разбирает бумаги. Опечатав кабинет, они перерыли все. Я слежу за руками следователя и думаю о том, что его язык не катит. На вопросы, пришедшие из прошлого, следует отвечать на том языке…

«А выстрел?»

«Нет. Ничего не слышала».

Выстрела я и вправду не слышала. Когда вошла, труп уже лежал на полу. Раньше мне казалось, что лица убитых должны выражать страдание. У нашего оно было просто мертвым. Лежало, уставившись в потолок. Пустой взгляд, слегка приплюснутая переносица. Я отвела глаза и увидела ноги. Одна, неловко вывернутая, запнулась о ковролин. Прежде чем стелить, ковролин обметывают на оверлоке. Угол, шитый белыми нитками, задрался кверху.

«Нет, не видела. – Механизм работает ровно и без перебоев. – В тот день я уехала рано. Часов в десять». – «Шеф оставался?» – «Не знаю». – «Но это странно… Обычно, – добрый следователь заглядывает в бумаги, – на фабрике это знали. Тем более вы его помощник…» Тут я сказала бы: «У вас неверные сведения. Я – простой референт. Подписи, документы, бумажная работа…»

«Хорошо. Распишитесь, и вы свободны…»

Еще бы не свободна! Это они – победители. А я – лузер. Значит, это – не моя война…

Я наваливаюсь на кухонный стол. Упираюсь всеми десятью пальцами. В присутствии трупа любой почувствует слабость.

Да или нет? – этот вопрос не обсуждается. Мы с Фридрихом стоим и думаем: куда девать труп?

«Нет, не на “мазде”, – мою идею Фридрих отвергает с порога. – На моей. Так. Надо бы…» – Он оглядывает занавеску. Темно-зеленую, в ширину окна. «Ни в коем случае! – тут упираюсь я. – Схожу вниз и отмотаю флока». Он кивает, выдвигает ящик стола: «Вот, возьмите фонарик. Там щеколда. Надо подсветить и отжать».

Никакой слабости. Деловитость и собранность.

Гость оттягивает руки. Кряхтя и чертыхаясь, мы вволакиваем на заднее сиденье. Я сдергиваю тряпку. Откинувшись на сиденье, мертвый гость следит за Фридрихом: пустые глаза, скошенные к плоской переносице. Фридрих садится за руль.

Машина движется медленно и бесшумно. Мы подъезжаем к запертым воротам. Охранник, одетый в камуфляжную куртку, выглядывает из каморки. Опустив боковое стекло, я делаю отмашку. Мертвый гость, сидящий сзади, вынужден нам подыгрывать: развалясь на заднем сиденье, он делает вид, будто уезжает с территории. Живым.

Как я и предполагала, наружу охранник не вышел.

Мы трясемся по разбитой бетонке. По обочинам, через равные промежутки времени, встают телеграфные столбы. Пустые железные тарелки испускают слабое дребезжание. Тьма, затекающая под веки, безвидна и пуста.

За рулем Фридрих чувствует себя уверенно. В темноте его профиль становится плоским, как будто вырезанным из картона: лоб, ноздри, ободок рта.

В моих жилах густеет кровь. Спекается кровавыми сгустками. Капля пота бежит по спине. Стоит протянуть руку, и его лицо оживет, станет выпуклым: рот вспухнет бугром. Темнота заливает веки. Еще мгновение, и я сумею превратиться: обернуться диким животным. Утолить свою жажду крови. Как Фридрих – свою.

«Спасибо, – сворачивая на виадук, он благодарит коротко. – Остальное я сделаю сам».

Кровь – горький мед – растекается по жилам. Капля пота оставляет высохший след. Я смотрю вперед и вижу огни большого города.

Рассекая лужи, белая «вольво» идет по проспекту Культуры. Тот, кто сидит сзади, не отражается в зеркалах. Его отражение ушло, исчезло, выпало из нашей жизни.

«Какое-то время меня не будет. Завтра воскресенье. Эти придут не раньше вторника. – Я киваю, хотя мне не очень ясно – кто? Следователи или кредиторы? Если кредиторы, то какие именно? – Утром проверяйте отгрузку. Да… Деньги… – это слово Фридрих произносит мягко. – Возьмете в сейфе, сколько понадобится. Главное, не поднимать шума. Что бы ни случилось, вас там не было. Запомните: вы уехали раньше».

Въехав во двор, машина останавливается у моей парадной. В этом нет ничего особенного. Так бывало и раньше. Если не брать в расчет мертвеца.

«Жаль, – выпустив руль, Фридрих улыбается бескровными губами. – В его присутствии я не могу вас поцеловать…»

– Хватит гнать! Есть свидетели: от Фридриха вы уходили по-плохому. Ну? Или вы все забыли? – злой следователь, сидящий в моих мозгах, ставит вопрос прямо. Это добрый торопится закрыть дело. Отработать свои гнилые бабки. У злых времени навалом – они работают не за деньги. Им хватает и куража. – Да или нет?

«Нет, – я думаю, – неправда: ни по-хорошему, ни по-плохому». С нами вообще иначе.

– Да, – я открываю кухонную форточку и отвечаю им обоим – и доброму, и злому – так, как должна ответить. На языке моего недавнего прошлого. – Уходила по-плохому. Но это ничего не значит: ему я бы помогла.

Мне хочется сказать: это теперь вы все работаете за деньги. А мы с Фридрихом… Но я молчу. Потому что не знаю языка, на котором с ними можно разговаривать. На их языке этого нельзя объяснить.

 

Цивилизации распадаются медленно. Процесс, незаметный изнутри. Их крах видят потомки – те, кто удосужится раскопать. Снять пласты земли, обмести черепа и кости, чтобы составить образ времени, в котором было и хорошее, и плохое. Цивилизация, в которой мы выросли, рухнула замертво, оставив по себе бетонные корпуса. В них гулял ветер и пахло гнилым временем. Этой же гнилью воняло и в наших мозгах.

– А как же?..

– Что? – я смотрю мимо, как будто он – убогая продавщица, а я – подпольный миллионер. Если пожелаю, могу купить. Все, что выставлено в их витринах.

Добрый следователь тупится смущенно:

– А как же быть с этим: не убий, не укради?..

Я понимаю. Теперь они все православные. И следователи, и бандиты…

– А это, – пробежав глазами, я ставлю подпись там, где положено, – не наш вопрос. Пусть спрашивают с тех, кто пришел за нами.

– Ну-у… – он тянет разочарованно. – А я-то думал… Вы же интеллигентный человек. Обязаны сеять разумное, доброе, вечное. А сами…

– Интеллигентный? – я переспрашиваю, не скрывая раздражения. – У вас устаревшие сведения. Я – репетитор. Репетиторы ничего не сеют. У нас другая работа: натаскивать к ЕГЭ.

– Ах, вот оно что… – добрый следователь жмет на кнопку. Подписав протокол, я перешла в другое качество. Не свидетель. Сейчас мною займется его коллега. Вот он входит в комнату, присаживается на трехжопный диван. Их диваны обтянуты искусственной кожей. Он бросает руку на спинку, оглядывает меня с интересом.

Добрый следователь встает из-за стола. Нерешительно направляется к двери:

– Вы уж как-нибудь сами… Да. Без меня.

Злой следователь бросает:

– Погоди. Я хочу разобраться. Понять мотивы. Без мотива нет преступления. И в чем ты видишь ее мотив?

Он меряет кабинет большими шагами. Будь я виннером, он бы меня понял: виннер – подходящий мотив. Остаться победителем: ради этого можно пойти на все. Не говоря уж о преступлении. Но подследственная – голимый лузер. Злой следователь оглядывает внимательно: старый плащ, юбка, сто лет назад сшитая бывшей подругой. Дорогие, но стоптанные сапоги.

– Ваше социальное происхождение? – вздохнув, добрый следователь включается в работу. У них это называется перекрестный допрос. Теперь он похож на православного батюшку: борода, усы, волосы на прямой пробор. Злой – скорее, на католика: подбородок и щеки выбриты до синевы.

Православный батюшка повторяет вопрос. Я могла бы ему ответить, но в этой комнате нет адвоката. В отсутствие адвоката грешник имеет право молчать. Католический пастырь включается в работу:

– Вы имеете право хранить молчание. Каждое слово, сказанное вами, может быть использовано в интересах следствия…

– Ее родители, – православный батюшка оборачивается к своему католическому коллеге, – были подлинными советскими интеллигентами. Преподавали русский язык и литературу.

– Даже так?! – его коллега замирает на месте. – И после этого… Голубушка, да вы же – выродок, – он щурит левый глаз. – Русский и литература! – он возводит руки горе́. – Это же – святое…

– Вот именно, – добрый следователь захлопывает папку. – В нашей-то стране!

Мне понятна их логика: цивилизация, которая рухнула, зиждилась на Великой Русской литературе. Раньше она была нашей верой. С этой точки зрения я выросла в православной семье.

– Учтите, – злой следователь, шьющий мое дело, заносит иголку, заправленную мертвой ниткой, – судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится.

Я пожимаю плечами. Меня не проймешь цитатами. В этом смысле я похожа на попа-расстригу: отрекшись от канонов, помню уйму цитат.

Тьма, вставшая за окнами, покрывала бездну. И был вечер, и было утро: день второй… К утру первого дня мы с Фридрихом успели закончить – замести следы.

Те, кто придет за нами, ничего не заметят. Какое им дело до чьей-то стертой памяти… Наш грех – наш ответ.

Зеленый шелк, оставшийся в моей памяти, отливает трупной зеленью. Я встаю и задергиваю занавеску. Пальцы сгибаются медленно, как во сне.

Не убий, не укради… Это – их вопросы. Тех, кто придет за нами. Им, как говорится, и карты в руки: вольному – воля, спасенному – рай.

Убил?.. Зачем?

Моя дочь возвращается поздно. Вечером – работа (секретарь в адвокатской конторе), днем – университет. Ее специализация – уголовное право. Скоро выйдет на диплом.

После школы поступила не сразу. В те годы мы бедствовали. Я пробавлялась дешевыми уроками. Те, кто могли платить, не нанимали репетиторов. Их дети поступали на платное. Тогда это было просто.

Мой бывший муж мечтал увидеть ее историком, подсовывал свои книжки. Этому я противилась: думала, если станет историком, перейдет на его сторону. Боялась ее потерять. Но и не филологом. В новой жизни надо устраиваться по-новому. В нашей семье юристов не было. В этом смысле юриспруденция – компромисс.

«Выучится. Сделает нормальную карьеру». Мне нравится ее будущая специальность: адвокат по уголовным делам. Во всяком случае, без работы не останется.

«Какую нормальную? – Я помню, как он разозлился. – Или что, надеешься… на это? – По ящику демонстрировали очередной подвиг – наш президент пилотирует сверхзвуковой самолет. – Так вот, не надейся. Тут юридического – мало. А на историю я бы помог. Пристроил бы на бюджетное».

Бесплатное образование – сильный довод. В этом году мне исполнится сорок семь. В Европе это считается хорошим возрастом. Дети выросли, можно пожить для себя…

Дочь жалеет меня: «Ничего. Всего год. А потом ты бросишь свои уроки. Пошлешь их к чертовой матери. Во всяком случае, перестанешь ездить».

У меня хорошая дочь. Нас связывают теплые отношения. Никаких современных драм, трагической изоляции, взаимного мучительства или застарелых фобий. Нам некогда и незачем мучить друг друга. Рано или поздно она станет преуспевающим юристом. За это я плачу деньги. Мать юриста не должна бояться старости.

Будь я ее клиентом, она посоветовала бы мне оформить трудовую книжку. Мало ли как сложится… Теперь это снова важно. Нельзя относиться легкомысленно. Этой темой я не заморачиваюсь: последняя запись сделана пятнадцать лет назад.

У нас с государством – свои счеты. Друг другу мы ничем не обязаны: ни я – ему, ни оно – мне. В свой срок оно назначит мне нищенскую пенсию, но работать я буду до смерти. Во всяком случае, я к этому готова.

Суффиксы и приставки, морфология и орфография, чередование гласных и согласных, однородные члены предложения. Если надо, могу и про небо над Аустерлицем, и про вечно терпеливого мужика. Образ русской женщины: горящие избы и кони… Ключи от счастья женского, от нашей вольной волюшки. В каких морях та рыбина гуляет – Бог забыл…

Мои нынешние уроки стоят дорого – я умею назначать достойные цены. Должна платить за ее университет. Университет – единственное, что я могу себе позволить.

– Конечно перестану, – мне не хочется ее расстраивать. – Пускай они ездят ко мне.

Дети богатых родителей не ездят по урокам. К ним репетиторы приезжают на дом: за это им платят деньги. Те, кто ездят сами, просто платят. Этот этап я уже миновала. Хочется верить, что навсегда.

– А с другой стороны, – я говорю, – так бы и сидела сиднем. А тут – все-таки выхожу.

Дочь принимает на свой счет: в моих словах ей слышится укор.

– Ну, хочешь, давай сходим в кино. Теперь – хорошие кинотеатры. Современные. Отличный стереозвук.

Все, что надо, я уже видела и слышала. В плохих кинотеатрах. Акира Куросава, Анджей Вайда, Жан Кокто.

– А наши? – она возмущается. – У нас тоже были хорошие режиссеры!

Я согласна: конечно, были. Их фильмы шли широким экраном.

– А эти?

– Эти – в Кинематографе. Ты не представляешь! Списки, километровые очереди… Давка у кассы – лишь бы достать абонемент.

– Километровые? – она смотрит недоверчиво. – Ужас!

Я не знаю, что ей сказать.

Макбет, Земляничная поляна, Завещание Орфея.

В Орфее – я помню самое начало: из ладони прорастает цветок. Нет, не так… Шуршанье, рябая пленка. Мы сидели затаив дыханье. На наших глазах его ладонь раскрывалась на весь экран. Из нее прорастал цветок, белый, похожий на лилию. Этот цветок выбивался наружу: из сосудов, из самой горячей крови – этой кровью наливались и наши лепестки…

Та кровь не спекалась сгустками. Не густела. Не предавала. Не лгала. Не жаждала утоления…

– Нет, – я повторяю упрямо. – Нам нравились европейские фильмы.

– Ну, Куросава, положим, не европеец…

Мы с дочерью сидим на кухне. Это – наш ритуал. Вечерняя кофейная церемония. Сегодня кофе кажется мне горьким.

– Да, – я соглашаюсь. – Формально не европеец. Но дело не в этом. Они принадлежали всему миру. Мировому кинематографу…

Дочь перебивает, не дослушав:

– Вы ходили с тетей Яной?

Я киваю машинально, не успевая вдуматься в вопрос.

– Вот видишь! – голос дочери торжествует. Она похожа на следователя, который дождался признательных показаний. – Ну сколько можно… Вы же так дружили! А – теперь? – ее голос становится укоризненным. – Это – кому сказать… Сколько вы с ней не виделись? Пятнадцать лет?!

В ее возрасте этот срок кажется вечностью.

– Ты могла бы ее пригласить. Сделать шаг навстречу.

Мы стояли в вестибюле, сбившись стайкой. Учительница скомандовала: разобраться парами. Я не ходила в детский сад и не поняла команды. Девочка, стоявшая рядом, поняла. Эту девочку я приметила сразу: белый передник с крылышками. Про себя я назвала ее девочкой с крылышками. Мне родители купили передник на лямках. Она взяла меня за руку. Ладошка вспотела от счастья. Я испугалась, что она выдернет руку…

Я бросаю косой взгляд: раньше она никогда не заговаривала. Этой темы между нами не было.

– Ты виделась с Витей?

Витя – Янин сын. С моей дочерью они почти ровесники. Родились с разницей в полтора месяца. Беременные мы с Яной ходили вместе. Друг на друга смотрели, как в зеркало. Моя подруга мечтала о дочери, я – о сыне. Наши мечты не сбылись.

– А что? – она поджимает губы. Похоже, я попала в точку. – В конце концов, можно считать, мы выросли вместе.

– Не выросли, – я вношу ясность, – а какое-то время жили. Всего-то – три года.

– А до этого? До этого мы тоже дружили. Пока наши матери не поссорились. Подозреваю, что из-за какой-нибудь ерунды! Я уверена, тетя Яна тоже скучает.

Это слово я пропускаю мимо ушей.

– Тете Яне скучать некогда. Она шьет.

Сперва простенькое: юбку, черный передник. В старших классах отважилась на платья. Ее мать работала на швейной фабрике. Ситец, сатин, пестрая штапельная шотландка. Работницы выносили обрезки. Начальство смотрело сквозь пальцы. Обрезки – негласный пункт договора: дочери работниц имеют право шить из лоскутков.

Яна поправляла: не лоскутки, а ло́скут.

При раскрое приходилось выгадывать. На первых порах выгадывалось кривовато. То юбка с разными складками, то лиф из кусков. Девчонки дразнили синьорой капустой. Потом-то она шила исключительно из импортных: хлопок, шерсть, натуральный шелк. Джинсы, выстроченные ее руками, можно было смело сдавать на экспертизу: никто, включая законных владельцев, не заподозрил бы подлога. Заводила знакомства в магазинах. Продавщицы звонили, предупреждали о новых поступлениях. За это она им приплачивала. Наверное, считали частной портнихой. Тут они ошибались: на сторону моя подруга не шила никогда.

– А я, например, скучаю. Знаешь, сегодня вдруг вспомнила. Помнишь, как тетя Яна рассказывала? Про муравьев.

Еще бы не помнить… Гордость школы, победительница городских олимпиад. Любимый предмет – биология.

«Муравьи – социальные насекомые. Муравейник – не просто место обитания, а хорошо отлаженный организм. Их жизнью управляет коллективный разум. Раньше муравьиное сообщество терзали неразрешимые противоречия. Теперь, в результате долгой и сложной эволюции, воцарился прочный мир. Роли расписаны от рождения: царица, рабочие, солдаты. В случае внешней угрозы каждая особь знает свой участок ответственности. – На доске нарисован муравейник в разрезе. Яна ведет указкой. – Идеальная гармония достигается за счет подавления индивидуальных интересов».

«Во-во, – Петька выкрикивает с места. – Вроде как у нас. Этот, как его, коллективный разум…» – «Допрыгаешься у меня, Сергущенко! – биологичка взвилась. – Я тебе покажу – коллективный! Мигом пойдешь к директору!»

«Ну не разум, а ум. Честь и совесть нашей эпохи», – он бурчит потихонечку. За такие шутки по головке не погладят: с четверкой по поведению не светит никакой институт.

 

– Кстати, почему бы ей самой не позвонить?

Дочь радуется: ей кажется, мать готова сделать шаг.

– Да сколько раз хотела! Витька говорит, сто раз бы уж позвонила. Боится.

«Говорит. Значит, определенно виделись», – я чувствую себя солдатом своего муравейника.

– Боится? Меня? Вот это – правильно.

Дочь разочарована. Надеялась решить вопрос. Я встаю из-за стола. Кофейная церемония закончилась. Я не обязана давать объяснений. У детей своя память. Моя дочь не помнит главного. Зато помнит про муравьев.

Я ухожу к себе. Ложусь на диван. Утыкаюсь в стену. Мои стены оклеены цветочными обоями. Когда-то давно я их выбрала: мне казалось, они похожи на тот цветок. Тогда я боялась его забыть.

Мелодия та-та-та-та цветком, он распускается и осыпается, он делается… та-та… и песком, летящим на огонь… та-та-та… мотыльком…

Я веду указательным пальцем. Мой палец скользит по опавшим лепесткам. Так, словно они еще могут сложиться в мелодию. Как будто я – певчий дрозд. Из того неевропейского фильма, который не шел широким экраном. Его показывали в Кинематографе.

Засыпая, главный герой слышал тихую музыку: та-та, та-та-та-та… Надеялся, что проснется и все запишет. Его ноты станут певчими птицами – рассядутся по нотным линейкам, как по телеграфным проводам…

За собой я не знала талантов. Но почему-то надеялась. Мне казалось, еще немного, и этот цветок пробьется – прорастет из моей руки…

На стене прозвенела гитара, расцвели на обоях цветы. Одиночество Божьего дара, как прекрасно и горестно ты…

Теперь-то я знаю: у меня не было своего голоса.

Как я завидовала им – избранникам мироздания, носителям Божьего дара.

Мои родители называли это призванием.

В кухне журчит вода. Дочь моет посуду. Дзенькает кофейными чашками. Судя по звуку, смывает раздражение. С ее точки зрения, мое упорство – необъяснимое упрямство. Догадываюсь, о чем она думает: «Мусик, ты ужасно упертая. Жизнь – разумный компромисс».

В отношениях с ней я всегда готова к компромиссам. Вот и сейчас встаю и возвращаюсь на кухню. Тщательно вытираю стол. Моя дочь легка на обиду: при случае может и вспылить. Я избегаю семейных сцен. Мне тяжко дышать их пылью. Эти запасы я исчерпала на ее отце.

– И все-таки: ты видишься с Витей? – любой компромисс имеет свои пределы.

– Нет, – на этот раз она отвечает миролюбиво. Раздражение кануло в чашки. – Не вижусь, а увиделась. Сегодня. Совершенно случайно.

Совершенно случайно. Похоже, сегодня – особый день. День неожиданных встреч.

– На улице?

Она удивляется:

– Почему на улице? Просто зашел в контору. Красавец, – она заводит глаза мечтательно. – Одет как принц Уэльский. Лучшие бренды. Обрадовался. Я, между прочим, тоже, – в ее тоне дзенькает вызов. – Посидели. Выпили кофе.

Глаза молодых похожи на сканеры: бренды они различают с одного взгляда.

– Где, в офисе?

– Почему? – ее удивляет моя непонятливость. – Вышли. Посидели в кафе.

Обеды – отдельная статья расходов. Все ходят в кафе. Надо держать марку. В их офисе не принято брать с собой.

– А как ты его узнала?

– Фамилия, в документах.

– И что? Что-нибудь рассказывал?

– Ну, – дочь пожимает плечами. – Нормально. Свой бизнес.

– Торговля? – мне трудно сдержать усмешку.

– Господи… Да какая разница!

– Большая, – я выжимаю тряпку, тщательно развешиваю над краном. Если не развесить, моментально пропахнет гнилью. – А как же институт?

– С тобой, – она поджимает губы, – невозможно разговаривать. Закончил. Институт холодильных установок.

Я говорю:

– Такого нету.

– Ну, значит, другой.

Другой так другой. Муравей-солдат может расслабиться. Похоже, он просто ошибся, преувеличил внешнюю угрозу.

– Ты помнишь Елену Глебовну?

– Елену Глебовну? – на этот раз ее черед удивляться.

О той жизни я почти не рассказывала. Во всяком случае, никаких подробностей. Сначала она была маленькая, потом я старалась забыть, выкинуть из памяти.

– Мы вместе работали у Фридриха. – О Фридрихе я упоминала мельком. – Кажется, он убил человека.

Я отворачиваюсь к раковине.

– Убил?! – она удивлена. – Зачем?

– Это что – вопрос целесообразности?

За моей спиной она ворчит недовольно:

– Ну что я такого сказала? У тебя ужасная манера – привязываться к словам.

– Или его убили.

– Как это? Одно из двух: убил или убили. Что, не могут опознать труп?

– Трупа нет, – я отвечаю виновато. – Во всяком случае, пока не нашли.

– На нет и суда нет, – она разводит руками. – Пусть сначала найдут.

Меня коробит ее тон. Как в детективном сериале: главное – найти труп.

– Елена Глебовна прочла в газете: вроде бы он в бегах.

– Ну-у, – она тянет. – Смотря какая газета… Но по-любому нужен классный адвокат. Может, все-таки позвонишь?

– Кому? – у меня замирает сердце.

– Тете Яне. – Тема Фридриха для нее исчерпана. Во всяком случае, пока не найдут труп. – Не обижайся, – она устраивается поудобнее, – но ты, как всегда, усложняешь. Так бывает: люди по каким-то причинам расходятся. А потом проходит время…

– Нет, – я качаю головой. – Время никуда не проходит. Оно идет. Эти глаголы – не синонимы.

Дочь морщится:

– Брось… Я не твоя ученица. Ладно, пойду пороюсь…

Компьютер включается с тихим воем. Вентилятор, вправленный в корпус, охлаждает железные внутренности. Умная техника бережет себя от перегрева. Единственный способ остаться в живых.

В сущности, дети хотят как лучше. Их матери, как им кажется, в ссоре. Дело детей – помирить. Их матери дружили с самого детства, сидели за одной партой. В конце концов, у них похожие имена: Тать-я-на и Ульяна. Три слога. Два из которых одинаковые. Но первые все-таки разные. Может быть, поэтому одна из них выбрала приставки и суффиксы, другая – муравьев. Детям кажется, что два должны перевешивать. Наверное, они правы. Если копнуть, то и перевешивать, в общем, нечего. Все взвешено и найдено легким.

Дети верят в чудодейственную силу времени: убийцы, идущего по пятам.

«Меня зовут Яна». Однажды даже исправила в классном журнале: закрасила первый слог. Директриса закатила скандал: журнал – официальный документ. Это вам не какой-нибудь альбомчик.

Наши родители были советскими людьми. Разница в том, что мои любили Евгения Онегина. А ее мать восхищалась подвигом молодогвардейцев. Особенно Ульяной Громовой. Назвала дочь в ее честь. Похоже, этой чести моя подруга стыдилась. А может быть, ее смущало простонародное звучание.

Самое интересное, что на следующий год они все-таки исправили. С тех пор так и пошло: Татьяна и Яна.

Когда меня окликали полным именем, ее имя отзывалось эхом.

Интересно, что бы сказала моя дочь, если бы ей сообщили, что мать – соучастница убийства? Тоже спросила бы: зачем?

Адвокат должен верить в невиновность подзащитного. В то же время дочь обязана верить матери. Как же ей строить стратегию защиты, если мать утверждает, что виновна?

Вопрос, на который у меня нет ответа. Пусть решает суд.

«Граждане судьи! (Мысленно я любуюсь дочерью. Ей к лицу будущая роль.) В сложившихся обстоятельствах помощь – не соучастие. У моей подзащитной не было выбора. Она зависела от убийцы. Точнее, на него работала. Ее должность – помощник генерального директора. Факт не отражен в трудовой книжке, однако есть свидетели. Защита ходатайствует о приобщении их списка к материалам уголовного дела. Кроме того, не надо забывать о контракте. По условиям контракта она должна была поступить именно так».

Я подхожу к зеркалу. Женщина средних лет улыбается мне через силу. Свидетели защиты помнят ее молодой.

– Фридрих Великий, Фридрих Энгельс… Фридрих Барбаросса… ага, еще Гогенцоллерн… Фридрих Ницше… Представляешь! – она кричит из своей комнаты. – В переводе с древнегерманского это значит могущественный. Все Фридрихи целеустремленны и находчивы. Обладают прекрасными организаторскими способностями. С подчиненными корректны, но требовательны… В быту привередливы и брезгливы, – она возвращается на кухню. – Ну как, сходится? Кстати, в сексе весьма переборчивы…

– Почему – кстати? При чем здесь кстати?

– Кстати? Разве я сказала – кстати? Я хотела сказать – дохлый номер. В Рунете этих Фридрихов – как грязи. Или, – она хихикает, – как донов Педров. И не сосчитать! Я оставила. Хочешь, сама поройся.

– Вводные слова надо употреблять к месту, а не абы как…

– Не хочешь – как хочешь, – она пожимает плечами.

Фридрих – не имя и не фамилия. На самом деле его звали Евгений Фридрихович. Я раскладываю диван. Механизм, как всегда, заедает: надо отжать и дернуть. Одеяло волочится по полу. Скорее всего, из обрусевших немцев. Раньше я не задумывалась об этом: судя по русской фамилии, мать растила его одна. Иначе бы их выслали. Всю семью, в начале войны.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru