© Арсеньева Е., текст, 2019
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
Чудь начудила да меря намерила
Гатей, дорог да столбов верстовых…
А. Блок
Страсти крут обрыв!
В. Маяковский
…Женя даже шагов сзади не расслышала. Прошелестело что-то: так осенние листья, оторвавшись от веток, шуршат по асфальту под внезапным порывом ветра, – а потом ее сильно дернуло за плечо. Но это была не ветка, которая попыталась удержать покинувшую ее листву: это была чья-то рука.
Женю резко развернуло – и она невольно вскрикнула, увидев перед собой не лицо напавшего, а черный капюшон. В двух узких прорезях мерцали глаза. Черный плащ, скрывавший фигуру, черные перчатки, обтянувшие руки, одна из которых вцепилась в ее плечо, а вторая сжимала мощный тесак, какие ей приходилось видеть только на рынке в мясном отделе – в руках рубщиков мяса.
Женя, онемев, рванулась было, однако сзади еще кто-то стиснул ее, да так, что не шевельнуться.
– Что вы… что… – прохрипела она, чувствуя, как подгибаются ноги, однако тот, кто схватил ее сзади, не дал упасть и насмешливо пробормотал, дыша в ухо:
– Хочешь спросить, чего нам надо? Да ничего особенного. Ручки тебе шаловливые малость укоротим – и пойдешь восвояси.
– Что? – выдохнула она чуть слышно, потому что голос от ужаса съежился. – За что?!
– А больно резво ты ими шевелишь где надо и где не надо, – сообщил тот, кто ее держал. – Змеюшек разных ловишь…
– Каких змеюшек? – еле выговорила она, и в то же время уловила мрачный промельк в прорезях капюшона, словно слова подельника вызвали недовольство человека с тесаком.
«Неужели?!» – словно бы вскричал кто-то в ее голове – вскричал тонким, испуганным голосом, и Женю осенило догадкой, с чем могло быть связано это нападение и кто именно на нее напал, но сейчас радоваться своей догадливости было некогда, да и никакой радости в этом вообще не было – был только ужас.
Сзади ее подтолкнули к неподалеку стоявшей скамейке так сильно, что Женя упала на колени и какое-то мгновение тупо смотрела на облупленную краску, не то зеленую, не то синюю, в полутьме было не разобрать. Между дощечками застрял прутик, и Женю вдруг словно ударило жутчайшим воспоминанием об одной сцене из американского фильма «Тимон Афинский» по трагедии Шекспира… Фильм Женя смотрела давно, он выветрился из памяти, но эта сцена сейчас так и вспыхнула перед глазами: дочь Тимона изнасиловали и отрезали ей язык, чтобы она не могла назвать имена злодеев, а чтобы не могла их написать, ей по локоть отрубили руки, и в кровоточащие обрубки воткнули веточки… И Женя словно увидела, как этот прутик – вот этот, который сейчас трепещет перед ней! – втыкают в кровоточащий обрубок ее руки!
К горлу подкатила тошнота, она почувствовала, что сейчас потеряет сознание, но тогда уж точно станет легкой добычей для этих двух сумасшедших… О нет, они не были сумасшедшими, они хотели отомстить, отомстить ей за то, что она обнаружила эту проклятую змейку!
Каким-то совершенно невероятным усилием Женя удержала себя от обморока, и в голове немного прояснилось.
«Мама! – мысленно крикнула она. – Дед! Помогите!»
Всё существо ее словно рванулось в неизъяснимую даль и высь, пытаясь пробиться к этим двоим, которые всегда, даже в самые тяжелые моменты ее жизни, прикрывали ее и помогали ей, ободряли и спасали, однако зов ее, крик ее существа, всплеск ее страха, лишь исторгнувшись, сразу наткнулся на какую-то незримую преграду – и рассеялся в ночи.
Казалось, человек в черном капюшоне окружил ее непроницаемой стеной своей ненависти, через которую не могла пробиться любовь.
– Руки! – послышалось сдавленное рычание из-под капюшона, и Женя с новым припадком ужаса ощутила, что в этом голосе нет ничего человеческого. Это было звериное рычание, в самом деле! – Держи ее руки, карь!
Женя вырывалась что было сил, сползая со скамейки, и схватившему ее человеку невозможно было удерживать Женю и заставлять вытянуть руки, потому что этими руками она, извернувшись, что было сил била, щипала своего палача, хрипя от ненависти к нему сквозь стиснутые зубы.
А тот, в капюшоне, по-прежнему стоял неподвижно, и только свет фонаря, заслоняемого и вновь открываемого мятущейся под ветром вершиной дерева, проблескивал на зловещем лезвии и в щелках-прорезях.
Вдруг он хрипло гаркнул:
– Погоди-ка! На землю ее! Положи! Да держи крепче!
И шагнул к Жене, распахивая свое черное одеяние.
Его сообщник с такой силой швырнул Женю наземь, что у нее перехватило дыхание, и какое-то мгновение она могла только наблюдать, как человек, распахнув плащ, нависает над ней, и чувствуя, как он с силой пинает ее по щиколоткам, чтобы она развела ноги.
Он задумал… он хочет изнасиловать ее?! Неужели он понял, что Женя догадалась, кто напал на нее, хотя ни разу не видела его раньше? И задумал сделать свою месть еще более страшной?
Изнасиловав, он убьет ее, а потом, уже мертвой, отрубит руки?..
Нет!
«Да что же я молчу?!» – вдруг дошло до Жени, и она вскрикнула, взвыла, взвизгнула, но тотчас ее схватили за горло и стиснули так, что она забилась в новом припадке ужаса, задыхаясь и чувствуя, что сознание снова меркнет.
Внезапно что-то обожгло грудь, словно к ней прижали раскаленное клеймо, и эта боль заставила очнуться, вернула способность думать и действовать. Женя сообразила, что отрывать душащие ее руки от горла бессмысленно, и резко согнула колени, а потом с силой выпрямила ногу и нанесла удар по склонявшемуся над ней человеку. Она не промахнулась и более того – судя по мучительному воплю, угодила именно туда, куда метила.
Насильник отпрянул, его помощник замер испуганно, а Женя рванулась с неожиданной для себя самой силой, закричала еще громче, еще отчаянней… И сердце, ее безумно колотящееся сердце, казалось, пропустило один удар, когда она вдруг услышала громкий топот. Кто-то бежал по дорожке сквера!
– Помогите! – завопила Женя, однако тотчас онемела от боли, получив сильный удар под ребро.
А человек в капюшоне выпрямился и занес секач, рыкнув грозно:
– Скорей! Подними ее! На скамейку!
Его сообщник подхватил Женю и швырнул на жесткие доски. Секач взлетел в черных руках… В то же мгновение человек в капюшоне как бы сломался, завалился назад, секач тяжело рухнул наземь; плавно осел плащ. Мимо, громко топая, пролетела какая-то серая тень.
«Тень не может топать», – вяло подумала Женя, чувствуя, что руки, которые только что зверски стискивали ее, вдруг разжались… Она со странным чувством облегчения поникла на скамейку и прижалась щекой к дощечкам. Она знала, что сейчас потеряет сознание, и была счастлива, что весь ужас так или иначе закончится.
Москва – Сырьжакенже, прошлое
Кассирша уставилась подозрительно: не дороговат ли билет в СВ для невзрачной девицы самого затрапезного вида, с двумя тощими косичками, обвитыми вокруг прилизанной белобрысой головенки? Вот для только что отошедшего бритоголового парня эти деньги были бы как раз по карману, а эта чего пыжится?! Теперь в СВ ездят только новые русские!
Раиса и сама знала, что на новую русскую она не тянет, ну никак не тянет, поэтому пояснила виновато, кивнув на Ромку, который прикорнул на чемодане у стеночки:
– Хозяйка велела ребенка к бабушке в Ленинград отвезти.
– Говорят, его вот-вот в Санкт-Петербург переименуют, – кивнула кассирша, смягчившись, и подала Раисе билет: – Не прозевайте отправление, через сорок минут вам ехать, а поезд за полчаса подадут.
– Спасибо, да, конечно, – покивала Раиса, спрятала билет в сумку, повесила ее на плечо и, подхватив Ромку одной рукой, а другой – чемодан, пошла вниз по боковой лесенке – как бы в туалет.
Теперь, если за ней даже следили и услышали, куда она взяла билет, ее будут караулить у вагона: в женский туалет вряд ли потащатся. А может быть, никто и не следил… Но хозяйка знала, что делала, когда давала Раисе подробнейшие инструкции: как поступать, если что-то случится. Она чувствовала, она чувствовала, что беда рано или поздно придет, и Раису к этому дню готовила, однако беда не пришла, а нагрянула: случилось то, чего ждала хозяйка, все равно внезапно!
– Ох и доиграюсь я когда-нибудь! – смеялась она, бывало, садясь после очередного выступления в такси и целуя Ромку в черноволосую голову. Раиса помнила, как косились на нее водители – хозяйка никогда не спускалась в метро! – косились недоумевающе или со страхом. Побаивались, сами не зная чего, те, которые поумней, которые нутром чуяли нечто недоброе, исходящее от этой красивой изящной женщины со светлыми роскошными волосами и темными глазами. Откуда им было знать, что, придя домой, хозяйка снимет белокурый парик и темные контактные линзы и превратится совсем в другую женщину? Впрочем, даже если бы они заподозрили маскарад, какая для них-то была в хозяйке опасность? Вот если бы кто замыслил недоброе, она от него мокрого места не оставила бы! Но все обходилось, и Раиса поверила, что будет обходиться и впредь, что так и пойдет дальше жизнь: спокойно, удобно, размеренно, – однако хозяйка всегда была настороже, всегда ждала от судьбы какой-то пакости… ну вот и дождалась пули!
В ту минуту, оторопело уставившись на валявшееся на сцене черное платье, комок растрепанных белокурых волос и лакированные туфли – это было все, что осталось от хозяйки, а саму ее словно адским ветром унесло (ну а каким же еще?!), – Раиса краем глаза успела заметить седого человека, который стоял, вскинув руку. Человек держал пистолет, однако этого, казалось, никто не видел: зал словно оцепенел! Но Раиса не могла понять, были люди просто ошарашены случившимся или их кто-то оцепенел, подобно тому, как это умела делать хозяйка.
Впрочем, Раисе некогда было доискиваться до сути дела – она была слишком занята тем, чтобы удержать орущего и рвущегося из ее рук Ромку, но узкоглазое, скуластое, изможденное лицо стрелявшего и убившего хозяйку до сих пор стояло перед глазами! Она неотступно думала об этом человеке, пока добиралась до дому на такси, хватала заранее приготовленный чемодан с Ромкиными вещами и своим немудреным барахлишком, вытаскивала из холодильника какие-то продукты, которые могли понадобиться в дороге, доставала из тайника деньги – много там было денег! – запирала квартиру на ключ и подсовывала его под коврик, лежавший перед дверью, словно погибшая хозяйка все же могла вернуться сюда или сама Раиса вдруг вернется… К примеру, билетов не будет и придется уезжать завтра! Но при этом она не сомневалась, что больше никогда не переступит этого порога, что московская жизнь ее окончилась, а билеты – билеты, конечно, найдутся!
Хозяйки больше нет на свете, но силу ее покровительства Раиса по-прежнему ощущала…
Билеты и в самом деле нашлись. Немножко жалко было впустую потраченных деньжищ (Раиса еще не забыла, в какой жалкой бедности жила она, пока не попала в руки хозяйки!), но по сравнению с тем, что у нее осталось, это были копейки, а след обязательно нужно было замести.
В туалете Раиса переоделась в одно из платьев хозяйки (совсем простенькое, но рядом с тем, которое Раиса с себя сняла, выглядевшее роскошно), повязала волосы нарядным шарфиком, потом вместо своих удобных бареточек надела туфли на каблучках да еще и с бантиками – и поднялась в зал ожидания в ту минуту, когда вся толпа пассажиров валом повалила на платформы: подали на посадку ленинградский скорый, а одновременно с ним уходило несколько электричек, поэтому Раиса не сомневалась, что в этой толчее их с Ромкой невозможно будет разглядеть.
Хозяйка все рассчитала правильно!
По стеночке, по стеночке добралась Раиса до больших вокзальных дверей, метнулась в подземный переход и понеслась со всех ног под площадью на Казанский вокзал. Через четверть часа уходил поезд на Саранск, вот на него-то Раисе и надо было попасть – попасть обязательно!
Она влетела в вагон – тоже СВ, тоже безумные деньги, но эти хоть не псу под хвост были выброшены! – за пять минут до отхода поезда и сунула проводнице билеты до Арзамаса. Конечно, той случалось видеть в своем вагоне публику и почище, и побогаче, но ей Раиса скормила ту же байку про бабушку, которой она должна была отвезти внучонка, – и проводница взглянула приветливей, посулила принести чайку сразу, как только соберет билеты, сообщила, что туалеты в СВ открываются сразу, а не как в других вагонах: только когда минуют санитарную зону, – и показала Раисе ее купе.
Места были 13 и 14, чему Раиса совершенно не удивилась. Ну на каком еще месте они с Ромкой могли спасаться от неминуемой смерти? Только дьяволово число могло их оградить!
Постели оказались уже приготовлены. Раиса с облегчением уложила Ромку, решив не будить его даже в туалет и тем более – чай пить. Пусть выспится. В Арзамас они приедут ни свет ни заря, потом еще невесть как добираться до Сырьжакенже. Хорошо, если бы в том направлении ходил автобус! С попутками Раиса боялась связываться: вдруг шофер поймет, что у нее есть деньги? Тут уж всякое может случиться! Времена нынче, в девяностые-то годы, пошли дикие, беззаконные, и если лихие люди не стесняются тормозить на трассах груженые фуры и грабить товар подчистую и даже расстреливать пассажиров иномарок, а машины угонять в неизвестном направлении, то какой-нибудь шоферюга вполне может решить поживиться имуществом беззащитной пассажирки, у которой нет никакой защиты, кроме перепуганного мальца.
То, что этот малец как раз и мог послужить, в случае чего, немалой защитой, было, конечно, никому, кроме Раисы, неведомо, однако она совсем не хотела, чтобы ее прибытие в Сырьжакенже сопровождалось всякими ужасами. Рано или поздно слух о Ромке все равно пойдет – но пока еще рано, в самом деле рано!
Ей опять повезло. Автобус на Дивеево, которым можно было добраться почти до Сырьжакенже («На развилке они сворачивать будут, а ты сойдешь, троечку километров просёлкой прошагаешь – и на месте», – пояснила вокзальная кассирша), отправлялся через час после прибытия поезда, и Раиса успела и Ромку накормить, и сама поесть, а потом, опять же в туалете, облачилась в свое вчерашнее барахлишко, понимая, что там, куда она едет, незачем щеголять городским нарядом. Она чувствовала, что вряд ли еще хоть раз наденет эти вещи там, в Сырьжакенже, а может, и вообще никогда больше не наденет, но не жалела об этом. С тех пор как она встретилась с хозяйкой, жизнь стала на диво незамысловатой: слушайся приказов, смотри вперед – и не оглядывайся. Одно всерьез заботило Раису: что, если бабка Абрамец давно умерла? Куда им с Ромкой тогда податься? Надежда была, что хозяйка и тут не ошибется…
Так и вышло. Старуха оказалась жива.
Деревня Сырьжакенже была хоть и невелика: не более полусотни дворов, – зато дома, стоявшие по обе стороны единственной улицы и уходящие огородами которые к реке, которые к лесу, смотрелись на зависть крепко, осанисто и даже богато. Однако, когда Раиса вошла в Сырьжакенже (от развилки и впрямь вела удобная проселочная дорога, по которой отдохнувший Ромка охотно топал сам, изредка принимаясь верещать при виде цветка, гриба или птицы, с испуганным криком шарахнувшейся в чащобу) и спросила про бабку Абрамец, ей указали на самый что ни на есть неказистый домок, укрывшийся в лесочке, подступившем к деревне.
Раиса осторожно протиснулась в косо висевшую на одной петле, а потому незапертую калитку и засеменила тропкой, ведущей к крыльцу. Позади крался Ромка, громко сопя: он всегда сопел, когда ему было страсть как любопытно!
Раиса обратила внимание, что все грядки заросли сорняками: морковную или свекольную ботву можно было разглядеть с превеликим трудом. Неужто бабка Амбрамец настолько стара, что уже ничего делать не может? Раиса вспомнила, что говорила о ней хозяйка – и вдруг ужаснулась. Почему она раньше об этом не задумывалась?! Если мать хозяйки была с 1910 года, ей нынче исполнилось бы 81. Сколько же бабке?! Под сто или даже за сто? Или ровно сотня?
Еще повезло застать ее в живых! Хотя в чем везение? Помрет со дня на день, и что тогда? Им с Ромкой вековать в этой кособочине, пока крыша не завалится и их не завалит?!
– А ты погоди горевать, – раздался за спиной тихий голос, в котором звучала насмешка. – Авось обживемся да и, глядишь, наживемся. Этот Люсьенкин сынок, Люськин внучок, что ль, а мой, стало быть, правнучек? Ну и как его зовут?
Раиса, оторопело приоткрыв рот, не в силах слова молвить, смотрела на низенькую старушонку, одетую во что-то зелено-коричневое. На груди болтался какой-то странный черный камень, формой похожий на коготь, подвешенный на грубой веревке.
В руках у нее был пучок свежесорванной, еще в земле, моркови. Наверное, Раиса среди ботвы просто не разглядела бабку – в этом ее тусклом платье.
Ну и ну! Вот это старуха! Хоть и похожа статью на жабу, а лицо при этом гладкое, румяное, почти без морщин, словно бы надутое изнутри свежим розовым воздухом. Вот и хозяйка выглядела удивительно молодо, несмотря на свои пятьдесят. Впрочем, хозяйка была ведьма… А разве эта бабка не ведьма?! Хозяйка кое-что рассказывала Раисе о своей родне как со стороны отца, так и со стороны матери. Отец родился в семье лопарских, по-нынешнему – финских колдунов. А мать наполовину мордовка! Эрзянка! Родом из этой вот деревни – Сырьжакенже. Мордва даже говорит на языке, похожем на финский[1]. Так хозяйка рассказывала и уверяла, что этим родство не ограничивается. Все они тут, в этом глухом краю, ведьмачат почем зря!
Тут у Раисы мурашки по спине побежали: вдруг старуха поймет, о чем она думает?! Однако бабка Абрамец на нее не обращала внимания – пристально смотрела на Ромку. А мальчик таращился на нее. Водянистые голубые глаза старухи так и впились в его глаза – яркие, черные. Однако непохоже было, что Ромка испугался: глядел спокойно, внимательно, хотя и без улыбки.
– Пашкой зовут? – отрывисто спросила старуха, и Раиса заметила, что у нее во рту торчит всего один зуб: черный да гнилой, – однако бабка Абрамец не шамкала, не шепелявила – говорила на диво ясно и четко.
– Нет, я Ромка, – ответил мальчик.
Старуха метнула на Раису вопросительный взгляд, и та кивнула. В самом деле – Ромкой хозяйкиного сына звали для людей, а подлинное, по метрике, имя его было Павел: в честь его деда, отца Люсьены Абрамец, которого она боготворила.
– Значит, Люсьена Павловна вам все же писала? – спросила Раиса и с облегчением вздохнула, когда старуха кивнула. Впрочем, при этом водянистые глаза ее столь хитро прищурились, что Раиса вполне могла бы подумать, будто бабка ее просто успокаивает, а о рождении правнука знает… ну, просто потому, что знает.
Между тем старуха провела грязной скрюченной лапкой с обломанными ногтями по одной из морковок и протянула ее Ромке. Раиса подалась было вперед – сказать, что нельзя ребенку такую грязь в рот брать! – но осеклась: оранжевая каротель[2] была совершенно чистая, как будто ее только что вымыли да еще и поскоблили ножичком. Ромка радостно захрустел ею, а старуха вдруг сказала каким-то особенно тихим голосом:
– Малой, ну-ка поворотись да стань рачком.
Ромка медленно, как во сне, повернулся и опустился на колени, потом облокотился, не переставая грызть морковку. У Раисы сердце подскочило!
Бабка Абрамец аккуратно положила пук моркови на грядку и рывком спустила с внука штанишки и трусы.
Раиса зажмурилась. Она это видела каждый день, когда мыла Ромку, она привыкла, но почему-то сейчас зрелище чуть заметного хвостика на копчике мальчишки поразило ее даже сильнее, чем когда она увидела его в самый первый раз.
– Эрь-эрь[3]… – довольно пробубнила бабка. – Теперь вижу, что наш подлинно. Слыхала небось, что младенец, в третьем поколении незаконнорожденный, рождается с хвостом? Само собой, если в нем наша кровушка есть. Шумбратадо, дугай… дугайнуцька![4]
Она ловко натянула мальчику штанишки, а потом поставила его на ноги, развернула к себе и прижала к своему толстому животу, прикрытому сто лет не стиранным фартуком. Впрочем, Ромка, обычно брезгливый и неподатливый, охотно прижался к ней и ничего не имел против, когда корявая и грязная старушечья лапка принялась перебирать ему волосы. При этом он по-прежнему жевал морковь, и губы его стали оранжевыми от сладкого сока.
Раздалось заполошное квохтанье, и из-за угла выбежали две облезлые курицы.
– Ой, кто курам перья общипал? – удивился Ромка.
– Видать, кудазор, ну, домовой по-русски сказать, их невзлюбил, вот и повыдрал перья, – объяснила бабка Абрамец. – Или еще какого другого прогневили. Надо старый карь, лапоть, значит, на курятник повесить, чтобы не лазила сила нечистая, куда не надо.
– У тебя тут сила нечистая водится? – не то испуганно, не то восхищенно огляделся Ромка.
– Да живут какие-то другие в подполе, – небрежно сообщила старуха. – Ты смотри туда не суйся, покуда я не помру, а то худо будет. Понял ли?
– Понял, – серьезно кивнул Ромка. – А когда помрешь – можно будет на них поглядеть?
– Поглядишь, коли не заробеешь, – кивнула бабка Абрамец. – А не заробеешь – быть тебе чертогоном!
– Слышишь, Рая? – радостно вскричал Ромка. – Я буду чертогоном!
Раиса с трудом сдержала зубовный стук.
– А что это у тебя болтается? – Ромка бесцеремонно схватился за странный камень, болтающийся у старухи на шее.
– Сырьжакенже, – хитро прищурилась она. – От отца мне достался. Абрамец его звали, а по прозвищу Верьгиз. Он камень от одной ведьмы получил. Помру – твой будет. Береги его как зеницу ока. В нем вся сила нашего рода.
– А что такое Сырьжакенже? – не унимался Ромка.
– Ведьмин коготь, – шепнула бабка Абрамец.
Теперь Раису затрясло так, что ступеньки покосившегося крылечка ходуном заходили под ее ногами.
– Да будет уже колотиться-то, – мягко проговорила бабка Абрамец. – Теперь ты Пашке вместо матери будешь, а мне, выходит, и за дочку, и за внучку. Ну а с волками, сама знаешь, жить – по-волчьи выть. Привыкай выть по-моему – не пожалеешь! А что хоромы мои на первый взгляд тебе неказисты показались, так попривыкнешь. А нет, по деревне пройдемся – какая изба тебе по нраву придется, та, значит, твоя будет.
– Как это? – изумилась Раиса. – Купить, что ли, смогу?
– Неужто не сможешь? – ухмыльнулась бабка Абрамец. – Неужто ярмак нет?
– Деньги-то у меня есть, – пробормотала Раиса, удивляясь, как легко поняла незнакомое слово. Впрочем, догадаться, о чем спрашивает старуха, было не так трудно. – Но вдруг они не захотят мне дом продать?
– Да что ж, им жить надоело, что ли? – растянула старуха в улыбке губы, снова обнажив голые челюсти, а потом, небрежно проведя рукой по другой морковке и таким образом «очистив» ее, смачно куснула и захрустела так, словно рот ее был полон отличных здоровых и молодых зубов.
Хабаровск – Нижний Новгород, прошлое
Хабаровск, родной, любимый! Вовек тебя не забыть! Детский сад на Дзержинке с его беседками и верандами, песочницами, горками и таким неодолимо высоким зеленым забором, который отделял его от улицы и соседних домов; школа номер 57 на улице Запарина с высоким крыльцом, увенчанным двумя большущими шарами, на которых очень удобно было сидеть, с волшебно цветущим по весне яблоневым садом; уличные колонки, из которых так вкусно было пить ледяную воду, прильнув к чугунному носику и что было сил давя на неподатливый рычаг; ларьки с мороженым на улице Серышева и кружевной деревянный павильончик, пристроенный к универмагу на улице Карла Маркса, где продавалось самое вкусное, самое любимое, сливочное с изюмом, в хрустящих вафлях… Потом напротив, через дорогу, открыли «Снежинку», в которую всегда тянулась веселая школьная и студенческая череда, но шли туда, конечно, только ради того, чтобы посидеть в настоящем кафе, ведь в Хабаровске мороженого было много, не то что во Владивостоке, где в «Льдинку», открытую в подражание «Снежинке», чуть ли не с ночи надо было очередь занимать, а ларьков и вовсе не имелось! Но все равно, в кособоком, с узкими крутыми улочками, Владике, как называли город дальневосточники, было так много чудесного, а главное – зеленое, тугое море, подступавшее к самому городу… иногда волны белели от множества прозрачных ленивых медуз, которых наносило штормом к берегу. Самым чистым, поистине изумрудным море было в бухте Шаморе, и снять на лето один из тамошних дощатых, жутко неудобных домишек, где спали на сенниках, а готовили на электроплитке рядом с домиком (преимущественно варили умопомрачительно вкусный борщ с тушенкой), считалось великим счастьем, потому что море, море, море неумолчно било днем и ночью волнами в берег, сияло то солнечными, то лунными, то звездными искрами…
Ну и что, что во Владике было море! Зато в Хабаре – в Хабаровске, значит, – был Амур! Мощный, свинцово-серый зверь ярился под утесом или плавно крался вдоль левого берега, где тальники мыли ветви и листья в его волнах… разбегался множеством извилистых проток, в которых воды были черно-зеркальны от листвы, годами, десятилетиями, ложившейся на дно… а на отмелях посреди реки маленькие рыбки нагло хватали беззубыми ротишками купальщиков за ноги.
Хабаровск, Хабаровск! Пионерские лагеря на Воронеже и на Бычихе, Хехцир с синими сопками – этот синий, особенный, хрустально-чистый цвет видят только те, кто родился на Дальнем Востоке… А закаты над Амуром?! Нет слов, чтобы их описать, – можно только за сердце хвататься, стоя на утесе или на высоких воронежских берегах! Незабываемый город, в который, кажется, всегда можно вернуться, и тянет туда неодолимо, однако жизнь уже переменилась так, что обратной дороги нет, остались только краткие визиты в неузнаваемо меняющийся город – чужой, хоть и по-прежнему родной и любимый!
Выйдя на пенсию, Александр Александрович Морозов купил дачку на Хехцире, близ сопок Двух Братьев, и его любимая внучка часто там бывала. Странный Женькин дед Саша не больно-то на участке горбатился – впрочем, у него все и так хорошо росло, от войлочной вишни и облепихи до винограда и малины, которую собирали еще и в первые заморозки, от обычной картошки до арбузов и дынь, помидоры, «хабаровский розовый» и «бычье сердце», морозные на изломе, вызревали такой величины, что хоть на выставку каждый год носи! Дед Саша в основном по тайге шастал – просто так, любуясь лиловым огнем багульника в мае, белой сиренью в июле, россыпью синих ирисов, диких белых пионов и оранжевых саранок, а потом – буйством осенних красок в затаившейся перед зимними морозами тайге. И Женя ходила рядом молча, смотрела, смотрела, словно уже тогда чувствовала, что настанет день, когда она всего этого лишится – так пусть же сохранится в памяти.
Ничего она на самом деле не чувствовала!
Неподалеку от их дачи было одно место… Раньше там рос ельник, резко выделяясь темной зеленью на фоне прочей таежной листвы. По берегам ручья, рассекавшего ельник надвое, вздымалась сплошная травяная непролазь, а белокрыльник, любитель сырости и тени, вымахивал здесь под метр, и каждый его лист напоминал немаленькое весло. Чудесные букеты собирала в этих местах Женя!
И вот однажды осенью ельник вырубили, да подчистую. У Женьки глаза были на мокром месте, когда она смотрела на сиротливо торчащие пеньки! Дед хоть и трунил, перефразируя Некрасова: «Плакала Женя, как лес вырубали!» – однако тоже откровенно взгрустнул. Но пришли на то же место год спустя – и глазам не поверили: вырубка заросла разнотравьем, но над всем властвовал кипрей, иван-чай, и какая же это была красота – темно-розовое, с малиновым отливом, цветущее царство! Стебли кипрея стояли один к одному, один в один стояли, словно на месте одного вырубленного леска поднялся другой. И пчелы, чудилось, со всей тайги туда собрались, такой непрерывный гул раздавался над просекой!
Дед Саша смотрел, смотрел на этот малиновый, ясный, радостный свет и вдруг сказал:
– Вот так и жизнь. Все врачует, все заживляет, и хоть не веришь, что еще улыбнешься и вздохнешь счастливо, а вот же… и вздыхаешь, и улыбаешься, и благодаришь судьбу за это!
Женя уже тогда знала историю своей семьи и понимала, что видит дед там, за розовым цветением кипрея, какие раны своего сердца врачует этим зрелищем. Оттуда, из неизмеримого далека, смотрели на него мать и отец, а рядом с ними стояла его любимая сестра, именем которой была названа Женя…
Она вспомнила этот эпизод, уезжая десять лет назад из родного города. В сердце осталась безжалостно вырубленная разлукой просека, и с тех пор она каждый день ждала, когда же новая жизнь расцветится счастливым малиновым сиянием, и заживет рана в душе, и утихнет тоска, но нет – не цвел кипрей, не забывалось покинутое, и теперь только гордость, непомерная гордость не давала Жене открыто признать, что дед Саша был прав в своем безжалостном приговоре: «Это не твой человек. Ты делаешь ошибку. Остановись! У твоего мужа должна быть другая фамилия!»
Он назвал эту фамилию и пояснил, почему ей следует быть именно такой, но обиженная до ужаса Женя тогда ожесточенно подумала, что вот и у деда Саши начался старческий маразм. Какое отношение к ней имеют какие-то полузабытые предания ее семьи, о которых даже дед знал смутно, говорил с запинками и, кажется, сам не слишком верил в то, что говорил!
Женя тогда решила, что дед все это выдумал, только бы остановить любимую внучку, но разве могла она остановиться, ошалело влюбившись в блестящего журналиста Михаила Назарова, спецкора знаменитой своей либеральной скандальностью «Новой прессы»?! Он нагрянул в Хабаровск за каким-то горячим материалом, в процессе его собирания до полного умопомрачения очаровался Женькой Всеславской, ну и ее очаровал до такого же состояния!
Положение отягчалось тем, что Александр Александрович Морозов либеральную прессу на дух не переносил и даже знакомиться с Михаилом согласился не сразу, да и потом, при встрече, держался до того неприветливо, что Женя обиделась. Как же так – дед всегда говорил, что она свет его очей и счастье его жизни, а норовит стать поперек ее собственному счастью! Маме с папой Михаил тоже не пришелся по душе, но с ними удалось сладить легче: они на старости лет – а им ведь уже было за сорок! – вдруг взяли да и родили Женьке брата, которого, само собой, назвали Сашей, в честь деда, и этот чудный карапуз помог им спокойно отпустить старшую дочь в новую неведомую жизнь.
– Ты только имей в виду, – сказала мама, – Москва в самом деле бьет с носка и слезам не верит, так что если тебе там станет худо, возвращайся.
– А ты как думаешь, я вернусь? – спросила Женя, затаив дыхание.
Мама у нее была женщина очень непростая… Отец называл ее с ласковой насмешкой «вещая жёнка», но в этих словах ласки было больше, чем насмешки, и Женя, которой мама иногда, скупо и неохотно, рассказывала о делах давно минувших дней, преданиях старины глубокой, которые касались ее, и деда Саши с его сестрой, и легендарного Грозы[5], могла только сожалеть о том, что таинственные, особенные, даже сверхъестественные способности ее предков на ней, конечно, не просто отдохнули, но отлично выспались, ибо ни дара предвиденья, ни ясновиденья или яснослышанья, ни целительства у нее не было совершенно. Именно поэтому Женя после школы не пошла на юрфак, чего хотела мама, не стала поступать в мединститут или хотя бы на химбиофак, о чем мечтали дед и отец, а подала документы на филфак пединститута.