Ненастной ночью октября 1806 года с крыльца одного неприметного дома на Сергиевской улице спустилась невысокая полная дама и приблизилась к поджидающей ее карете. Двигалась женщина с трудом, дышала прерывисто, словно от крайней усталости или болезни. Поддерживал полуночную путницу худощавый человек, в котором с первого взгляда можно было узнать врача, да не просто врача, а именно полкового лекаря.
– Прощайте, доктор, – пробормотала дама чуть слышно, и стало ясно, что она едва сдерживает слезы. – Не забудьте же дать мне знать потом... когда все закончится.
– Все закончится не позднее, чем завтра днем, – угрюмо ответил тот, кого назвали доктором. – Я не стану посылать вам никаких вестей, простите великодушно. Ни к чему это. И лучше вам здесь больше не показываться, го... – Он замялся, как бы запутался в словах, а потом повторил с почтительным полупоклоном: – Лучше вам здесь больше не показываться, госпожа.
Из-под края шали, низко надвинутой на лоб, блеснули измученные глаза. Дама сдержала слезы, но видно было, с каким трудом ей это удалось.
– Скажите тогда ему... – начала она, но не договорила, а прикусила губу, покачнулась и положила руку пониже груди.
Доктор вздохнул: дама была беременна – этим и объяснялась ее полнота. Роды, по всему, могли начаться в любой момент. Ей ни в коем случае не следовало выходить в такую пору из дому и приезжать сюда!
Однако он понимал, что именно сегодня дама не могла не появиться здесь.
Длинными прохладными пальцами доктор перехватил ее левое запястье. Перчатка мешала, доктор почти не слышал пульса дамы, но он и не ставил перед собой такой цели. Сейчас сердце страдающей женщины никак не могло биться ровно! Доктор хотел хоть немного успокоить ее своим прикосновением. Показать, что сочувствует ей всей душой, что сам переполнен горем, однако... Однако есть в жизни нечто, некое понятие или существо, сие уж каждый по-своему объясняет, против власти которого человек бессилен. Это – смерть. Они вышли из дома, в котором вступала в свои права смерть. И могли только склониться пред нею, признав ее победу.
Наконец доктор со вздохом разомкнул пальцы на тонком запястье, открыл дверцу кареты и помог даме взойти туда и сесть. Она сразу откинулась на спинку кресла, закрыла лицо одной рукой – и дала волю слезам. Рыдания ее глухо отдавались в сырой, ненастной тишине, и только завывание холодного ветра глушило их.
Дама так дрожала, что с трудом удерживала небольшую черную шкатулку, которую сжимала в правой руке. Доктор знал о том, что хранится там. В шкатулке лежали письма этой женщины: их она не столь давно писала тому, кого любила. Тому, с кем приезжала нынче проститься – и простилась навеки, ибо жизнь его закончится не позднее завтрашнего дня...
Тот человек вернул ей письма, ибо они были опасны для ее репутации. А может, даже и для жизни.
Доктор хотел еще что-то сказать, но говорить уж было нечего. И утешить ее нечем. Он молча поклонился, хлопнул дверцей и приказал кучеру:
– Поезжайте!
Еще какое-то время он смотрел вслед канувшей в темноту карете, прислушиваясь к удалявшемуся стуку колес.
– Бесы, бесы балуют! Сызнова катались по клумбе! Все цветы помяли! Что за притча?! Не позвать ли батюшку, чтобы сад освятил?
Елизавета открыла глаза. Высокий юношеский голос ворвался в распахнутое окно и спугнул сон, который только-только начал туманить голову. Сердце тревожно стукнуло.
«Все цветы помяли...»
– Мишка! Чего шумишь ни свет ни заря?! Государыню разбудишь! А ну, брысь отсюда!
Невольная улыбка тронула губы Елизаветы: голос хранителя тишины звучал громче, чем голос ее нарушителя. Она догадалась, что внизу переругивались садовник и один из его помощников.
– Охти мне! – еще пуще возопил Мишка. – Запамятовал! Прости Христа ради, дяденька Прохор, прости меня, дурака!
– Да замолкни ты наконец! – вызверился «дяденька Прохор». – Ишь, отыскался племянничек! Кыш, сила нечистая!
– Вот! – не унимался Мишка. – И я говорю – сила нечистая. Бесы бесятся. На цветы гляньте! И уж которое утро так. Днем землицу разрыхлю, цветочки распрямлю, ломаные уберу, рассаду свежую подсажу – и поутру все сызнова помято.
– Пошел вон! Пошел, кому говорено! Господа почивать изволят, а он тут разорался!
Елизавета снова усмехнулась. Даже если бы и в самом деле кто-то спал, то уже давно проснулся бы. Но, к счастью, сюда выходят только окна ее спальни. В самом деле – к счастью. Как хорошо, что никто не слышит про эти смятые цветы! Умный и недоброжелательный человек мог бы догадаться...
О чем? Ну, она-то знает, о чем...
Да нет, не может быть, никому и в голову такое не придет! Чтобы императрица, вечно унылая, замкнутая, одинокая, – и...
И с этой мыслью Елизавета вдруг заснула – так внезапно, словно кто-то одним дуновением погасил свечу ее беспокойства. Усталость взяла свое. Скоро придет фрейлина и удивится, что государыня, пташка ранняя, снова так заспалась, и разбудит ее. Но пока еще есть час-другой, чтобы забыться сном, который вернет ее к счастью...
Елизавета спала. Губы ее чуть дрожали, будто она что-то шептала или улыбалась. Садовник прогнал своего не в меру голосистого подручного, и ничто более не тревожило сна императрицы. Она не слышала, как скрипнул гравий на дорожке под чьими-то осторожными шагами. Шаги прошелестели и замерли под ее окном.
Человек, пришедший под окна Таврического дворца, опасливо оглянулся и склонился к клумбе. В самом деле – все смято, а хрупкие незабудки, любимые цветы императрицы, и вовсе сломаны. Можно подумать, что здесь каталась-валялась собака. Но собаки рядом с императорским дворцом по ночам просто так не бегают, все они заперты или в покоях своих хозяев, или на псарне, а бродячие шавки сюда и близко не подходят. Нет, это не собака... Чуть в стороне от смятых цветов на земле отпечатался странный круглый след. И это не след лапы, а след каблука!
Человек глянул на свои ноги. На нем были сапоги точно с такими же каблуками. Он только недавно сошел с коня и еще не отстегнул шпоры. А вот и борозда от шпоры протянулась по земле...
Человек поднял голову. Все окна затворены, кроме одного – во втором этаже. Там опочивальня государыни Елизаветы Алексеевны.
Опочивальня... И окно ее – настежь... А след-то совсем свежий... Хм...
Вот тебе и «хм»!
Человек бросился бежать. Теперь он не заботился об осторожности, спеша добраться до своего коня и гнать во всю прыть в Мраморный дворец. Гравий громко хрустел, но Елизавета спала так крепко, что ее ничто не обеспокоило.
Но сон ее оказался бы беззаботен куда менее, если бы она знала, что под ее окошком только что побывал человек по фамилии Баур. Сам по себе он ничего собой не представлял, лакей, лизоблюд, каких при дворе водилось множество (собственно, иных почти и не водилось), но он значился адъютантом великого князя Константина, которому подражал во всем, вплоть до мелочей. А вот Константин... О, это была фигура очень непростая! Непростая и опасная!
– Семенова перещеголяет Перлову, вот увидите!
– Ну, бросьте. Александрина чудо как хороша во всякой роли, а Семенова создана лишь для высокопарности.
– Ты думаешь, это высокопарность?! А вспомни, как дрожал ее голос, когда она говорила:
Как часто с берегов или с высоких гор
Я в море синее мой простирала взор!
Там каждый вал вдали мне пеною своею
Казался парусом, надеждою моею.
Но, тяжко опустясь к глубокому песку,
По сердцу разливал мне мрачную тоску...
Какая же это высокопарность? Истинное чувство! А как она смотрела на Фингала!
– Яковлев и в самом деле красавчик. Не будь он актер, дамы из-за него дуэли устраивали бы!
– Дамы? Дуэли из-за мужчины?! Не пережил бы, клянусь, раньше закололся бы кинжалом, когда б узнал, что моя, скажем, персона сделалась причиной дамской дуэли и такого падения бесподобной, чудной, обожаемой мною женственности!
– Павлов, ты не тревожься, голубчик, твоя персона причиною женского разлада не станет вовеки!
Кругом захохотали – сей Павлов был малорослым, худым, курносым, веснушчатым, при этом его добродушие казалось неиссякаемым, оттого он хохотал сейчас вместе со всеми.
Алексей Охотников тоже безотчетно улыбнулся, хотя настроение его совсем не располагало к веселью. Нынче разъезд у Большого Каменного театра, который был возведен архитектором Тома де Томоном и считался самым прекрасным в Европе (говорили, что ничего подобного нет даже среди двадцати театров Парижа, которыми столица Франции скорее загромождена, чем украшена!), затянулся. Так всегда случается после премьер: зрители галерки и стоячих нижних мест переговаривались, перекрикивались, загораживая дорогу каретам, в которых разъезжалась сановитая знать. В зале было не до разговоров, такая там царила теснота, яблоку, прямо скажем, негде упасть: за билеты перекупщикам платили огромные деньги, за контрамарки давали взятки, превышающие даже стоимость билетов у перекупщиков, на стоячих местах уже за час до начала представления народ напоминал селедок, напиханных в бочку вниз хвостами и вверх головами с наивысшей степенью плотности, галерка грозила обвалиться под тяжестью набившихся туда жадных зрителей... В такой толчее мудрено разглядеть ту, которую так хотелось увидеть...
Алексей вздохнул. В той ложе, в которой она обычно бывала с мужем, ее нынче не оказалось. Супруга ее – тоже. Но это вовсе не значило, что ее не было в театре. Наташа – Наталья Голицына, кузина Алексея и наилучшая подружка его детства, юности и всей жизни – как-то, словно невзначай, обмолвилась, что иногда она является в театр инкогнито, переодевшись так, что никому и в голову не придет заподозрить, что дама, похожая на богатую вдову, еще не до конца снявшую траур, в темном, хотя и роскошном платье со скромным декольте, с небольшой берилловой гирляндой в гладко причесанных волосах (чудилось, она надела веночек из незабудок), – не просто дама, а... Вот разве что те, кто случайно заглядывал в ее глаза, изумлялись, насколько цвет бериллов совпадал с цветом этих глаз, тоже напоминающих незабудки.
Алексей с досадой качнул головой. Дамы в незабудках он нынче не видел. Может быть, просто не разглядел, хотя куда чаще направлял лорнет на ложи и ряды, а не на сцену. А может, она оделась иначе этим вечером? Хотя нет, нет, взор влюбленного узнал бы ее в любом наряде!
А вдруг кто-то заподозрил, что она тайно бывает здесь? И об этом донесли ее мужу? И он увидел в том не чистую страсть к искусству, а нечто предосудительное? И запретил бывать на представлениях?
Нечто предосудительное...
Но что, если и в самом деле так? Что, если она приезжает в театр для удовлетворения некоей тайной страсти? Если ведет ее не любовь к искусству, а любовь к прекрасному собой актеру Яковлеву? Известно, что многие женщины из общества по нему с ума сходят не в силах одолеть сословных предрассудков, согласно которым актеры, пусть даже и самые первостатейные, суть особы презираемые... Говорят даже, что сама сестра государя императора, великая княжна Екатерина, девица столь же безрассудная, сколь и красивая, к Яковлеву неравнодушна. Беспрестанные наезды великой княжны в театр стали уже притчей во языцех: всякий спектакль посещает, а не только премьерный! Что, если и она?..
Алексей с негодованием качнул головой. Как смеет он подозревать? Как смеет думать такое о ней?!
И тут тоска его взяла, потому что он вообще не смел о ней думать...
Обуреваемый этой тоской, Охотников отстал от компании друзей-кавалергардов, которые один за другим усаживались на лихачей (что и говорить, расторопным извозчикам в премьерные дни удавалось озолотиться!) и, миновав две «грелки»[1], кои в студеные вечера нарочно устраивала дирекция театра, свернул в проулок.
Здесь было темновато – фонари горели через один. Видать, фонарщик нерадивый попался. Обычно они прилежны! Алексей вспомнил, как, приехав в Санкт-Петербург из своей воронежской глухомани и еще не вполне обжившись в большом городе, любил, лишь стемнеет, выйти на улицу, чтобы наблюдать за фонарщиками. Они собирались кучками на перекрестках, пристально вглядываясь в сторону Большой Морской: лишь только там появится сигнальный красный шар на каланче, как они, взвалив на плечи свои лесенки, отправятся зажигать фонари, прихватив с собой и свитки рогожи. Ею фонарщики прикрывают фонари от ветра, когда засвечивают их...
Сыростью и холодом несло от Невы, но Алексей упрямо шел к набережной. Ему хотелось пройти мимо Зимнего. Если уж не увидел ее вблизи, то хоть издали взглянуть на...
Стук копыт перебил мысли: его нагоняла карета. Объехав Алексея, она остановилась у кромки мостовой, совсем рядом. Дверца приотворилась было, потом снова закрылась. Он из любопытства замедлил шаги, потом почувствовал, что из кареты за ним наблюдают сквозь заднее окошечко. В полутьме колыхнулось что-то белесое, он догадался, что сдвинули занавеску, которая окошко заслоняла, и смотрят на него.
«Хм, как бы не решили, что я струсил, коли замедлился!» – подумал Алексей заносчиво и ускорил шаги, однако тут же сообразил, что его быстрота тоже вполне может быть расценена как паника. Теперь он печатал шаг, словно на параде, и чуть ли грудь колесом не выпячивал. Выглядел, наверное, преглупо, понимал это, однако ничего поделать с собой не мог: неведомо как понял, что из кареты следит за ним дама. Пристальное женское внимание все еще повергало его порой в самое несусветное смущение, хотя юношеская скромность давно осталась позади вместе с затянувшейся невинностью. Ну что ж, столичная жизнь своего требует: многое приобретаешь – и многое теряешь. С другой стороны, не такое уж это благо, невинность, чтобы им всерьез дорожить, ибо взамен приходит опыт. Правда, приходит он рука об руку с неизбежным спутником своим – цинизмом, однако сей цинизм вдруг, внезапно, неожиданно разбивается вдребезги о некую встречу, о некий сперва мимолетный, а потом внимательный, настороженный – и наконец откровенный взгляд, после коего твоя жизнь перекидывается с ног на голову, все идет кувырком, все мешается, ты горишь в смертельной лихорадке – и при этом так счастлив, как еще не бывало и, конечно, уже не будет с тобой. Ты даже вообразить прежде не мог, что люди вообще способны испытывать такое счастие, такой восторг, и ты наконец догадываешься, что это посетила тебя вековечная мечта твоя – любовь...
Как всегда это случалось, стоило лишь Алексею задуматься о своей любви, о той, которую он обожал, – и он забыл обо всем на свете. Кровь зашумела в ушах, заглушая все иные звуки, а потому он не расслышал, как дверца кареты снова распахнулась, раздался какой-то таинственный шелест, а потом властный женский голос произнес:
– Сударь, извольте остановиться.
Алексей безотчетно сделал еще несколько шагов и замер, только когда голос нетерпеливо возвысился:
– Я к вам обращаюсь, господин кавалергард!
Он обернулся. Из кареты высунулась фигура в черном плаще с капюшоном. Из-под него мерцал овал лица, но черт разглядеть в вечернем мраке было невозможно. Да, похоже, дама не спешила выставлять себя напоказ, и у Алексея мелькнула мысль, что карета не просто так остановилась именно под непогашенным фонарем.
Или он все выдумывает? Наташка, кузина, всегда звала его выдумщиком... Может быть, ему просто чудится нечто таинственное в этой черной картере, в фигуре, окутанной плащом, в бледном пятне лица – потому чудится, что он живет в атмосфере тайных желаний и тайных их воплощений уж который месяц... живет и не желает ничего иного!
Однако в голосе, который его позвал, нет ничего таинственного. Обычный голос, принадлежащий немолодой почтенной даме, судя по неторопливости, с какой она спустилась с каретной подножки на мостовую. Наверное, камеристка знатной госпожи.
– Сударыня, прошу простить меня, – вернулся Алексей к карете. – Я шел задумавшись и не тотчас вас услышал. Чем могу служить?
– С моей госпожой несчастье, – проговорила дама в плаще. – Она лишилась сознания, и я никак не могу привести ее в чувство. Я боюсь ехать дальше: как бы ей не стало вовсе дурно от тряски. В карете душно, вынести бы ее хоть на минуточку на улицу, однако у меня не хватит сил... Не согласились бы вы помочь, сударь? Будьте милосердны!
Алексей бросил взгляд на кучера с мощною осанкою. Судя по ширине его плеч, сего малого не затруднило бы лошадь перетащить в охапке через лужу, а не только бесчувственную даму вынести из кареты. Но, возможно, эта камеристка не хочет, чтобы высокородной дамы коснулись руки простолюдина?
Сам Алексей относился к сословным предрассудкам с изрядной иронией, полагая, что все люди – дети одного Творца, из той же персти земной им сотворены, и кичиться заслугами и богатством предков, а не своими доблестями смешно, однако отказывать даме в помощи не стал. Он ступил на подножку кареты, сделал еще шаг и, очутился внутри, в темной каморочке, сразу же подумав, что здесь в самом деле немудрено чувств лишиться, так все пропитано запахом роз. У Алексея даже в горле запершило.
– Что я должен сделать? – спросил он, полуобернувшись к даме-камеристке, уверенный, что она вошла в карету за ним следом, однако увидел, что та осталась снаружи, наверное, решив, что троим тут будет тесно. Ну что ж, она ведь сказала, что госпожу нужно вынести на воздух. Зря, конечно, служанка захлопнула дверь: ни проблеска света, как бы не наступить даме на платье!
Он напряг зрение, пытаясь привыкнуть к темноте, однако в этот миг случилось нечто уж вовсе странное: карета тронулась. Да как споро! С места лошади рысью взяли!
– Что ж такое?! – воскликнул Алексей удивленно, пытаясь удержать равновесие и хватаясь за низкий, обитый плотным шелком потолок кареты. – Остановите!
– А зачем? – послышался рядом хрипловатый, словно бы заглушенный смехом женский голос, а потом чьи-то руки обхватили Алексея за талию и потянули вниз.
От изумления он не удержался и повалился чуть ли не плашмя. Локоть его ударился обо что-то мягкое – на счастье, он понял, что это не чье-то тело, а пышная обивка кресла. Коленом он тоже уперся в сиденье, но тотчас его колено было плотно стиснуто, и он ошалело сообразил, что угодил своей ногой между ногами вольготно раскинувшейся дамы.
– О сударыня, простите! – пробормотал он, не соображая, что говорит, пытаясь оттолкнуться от спинки и как-нибудь выпрямиться, но его продолжали держать и руками, и коленями весьма крепко. Да еще и губы жарко подсунулись к самому лицу и шепнули:
– Не отпущу, покуда ты меня не поцелуешь!
Впрочем, ждать его поцелуя незнакомка не стала, а так и впилась в удивленно полуоткрытый Алексеев рот.
Ох, какие у нее оказались губы и какой язычок! Ну не ангелом был наш герой, отнюдь не ангелом и не святым. Первые, как известно, бесполы, а вторые искушалися-таки, возьмите хоть святого Антония, а может, и не Антоний это был, Алексей находился сейчас не в том состоянии, чтобы Четьи-Минеи[2] вспоминать, все в нем так и содрогнулось, так и взъярилось! Тьма, и тайна, и аромат этот, почти смертельный по густоте, в который тонкой струйкой вливался еще и пряный запах разохотившейся женщины... Она подняла юбки и выпустила колено Алексея из плена своих колен. Теперь ноги ее были широко раздвинуты, она поймала его ладонь и положила на свое обнажившееся тело. Теплый шелк кожи, мягкая шерстка междуножья... Нет, ну кто устоял бы?! Кто не сошел бы с ума? Даже влюбленный рыцарь, весь поэтически возвышенный в жажде сохранить верность своей единственной прекрасной даме, способен потерять рассудок, когда перед ним такой цветок похоти раскрывается!
Алексей уже не отрывался от этих мучительных губ – ну и поцелуи были, он стонал от боли, но прервать их не хватало сил, – а руками так и охаживал ее открытое естество. Бедра незнакомки ходуном ходили, ох, какая плясунья ему попалась, а пальцы ловко расстегнули крючки на его бедре, и лосины Алексея распахнулись. И спасибо, не то порвались бы под напором того, что вмиг вырвалось оттуда, распрямилось и бурно устремилось было в женское средоточие, откуда пахло совершенно головокружительно, и пальцы Алексея мигом стали влажны, так жарко, нетерпеливо его ждали...
И вдруг ее рука уперлась ему в живот, а губы, прервав поцелуй, прильнули к уху:
– Погоди. Нельзя. Я девица.
И теперь Алексей понял, что все предыдущие изумления, которые он испытал во время этого внезапного приключения, были просто ничем по сравнению с тем ошеломлением, которое на него так и рухнуло. Слово чести, если бы ему сейчас на голову свалился невесть откуда булыжник, и то меньше ошарашило бы.
Девица?! И этакие подходцы?! Какого, с вашего позволения, черта?!
– Но ты не тревожься, – снова жарко зашептала она, – я тебя разудовольствую. Ты только меня слушайся, и все будет сладко. Но слово дай, что не изнасильничаешь, а то мне хоть в гроб!
– Даю... беру... – проблеял Алексей, вряд ли соображавший, что он говорит. – Не бу... не изна...
Тут она взяла его за изнывающее от желания естество и принялась ласкать, после чего последние остатки разума в голове нашего героя рассеялись.
Ну, господа хорошие... Может, она и впрямь была девица, однако у самых изощренных шлюх не встречал Алексей таких пальцев, как у нее. Что ж она этими пальчиками вытворяла! Уж она его распаленный страстью уд гладила-гладила, крутила-крутила, да при том и так и сяк его к своему лону прилаживала, чуточку пустит в себя – и тотчас выдернет, и потом снова ну себя охаживать по самому тайному местечку, да по краешку, да к серединке прижимать мужское орудие, да ласкает им и так и сяк себя, а сама то взвизгнет, то застонет, то цапнет Алексея зубками за ворот мундира, то начнет губы кавалергарда кусать... Изнурила его и сама изнурилась, ждать больше не было сил ни у нее, ни у него. Вот она забилась, запрыгала, завыла, прикусив мочку Алексеева уха, и он от сладкой боли так и извергся... Но, хоть вроде бы почти без сознания был, все же почувствовал, как она из-под него выскользнула, отодвинулась, и то, что он излил из себя, попало ей в юбки, а не в самое опасное и рискованное место.
И эта ее трезвая осторожность Алексея словно ледяной водой окатила. Страсть и похоть в единую секунду выветрились из головы и из тела... – с другой стороны, получил свое, чего ж теперь-то разнеживаться?! – он чуть отстранился, попытался распрямить затекшие колени, но не удержался и чуть не упал на нее.
– Побережней, милостивый государь, – сказала она насмешливо и несколько запыхавшись (ну, право же, было с чего!!!). – Не то до дому не дойдете.
Алексей молча возился с застежками лосин, совершенно не представляя, что говорить. Точно так же он не представлял, что теперь делать.
Она назначит новую встречу? Или он должен спросить, когда они встретятся вновь?
Но он не знал, хочет ли этого, вот в чем беда!
Что же делать? Что?!
Однако все решено было за него, оказывается. Карета остановилась так же неожиданно, как тронулась. Дверца распахнулась, и Алексей был схвачен двумя мощными ручищами – да столь внезапно, что и рыпнуться не успел, как оказался выволочен из кареты и поставлен на мостовую. Те же ручищи вцепились в его плечи и несколько раз крутанули, так что Алексей нелепо завертелся вокруг своей оси, будто игрушечный волчок. Голова у него все еще кружилась от аромата роз и вообще от всего этого невероятного любодейства, потому неудивительно, что он потерял равновесие, и, пока силился не рухнуть наземь, карета тронулась.
Лошади унеслись так споро, что Алексей еще очухаться не успел, как остался один в кромешной темноте. Вдали плескалась в берег Нева и виден был огонек, отражавшийся в воде.
Куда это его завезли, Боже милосердный? И что вообще было содеяно?
Что-что... Им попользовались, как вещью, и выбросили за пущей ненадобностью. Его изнасиловали – причем самым натуральным образом!
Унизили, а он-то, дурак, думал – превознесли...
Эх, если бы узнать, кто она!
Ну и что Алексей сделал бы тогда? Снова предался бы той же дурманной, почти неестественной похоти?
Ну, неведомо, как он поступил бы, повторись все спустя некоторое время. Но сейчас, сию минуту, сей миг – он ненавидел эту женщину!
Пардон, господа, – девицу...
Ну, словом, эту шлюху.
– ...Итак, мой брат рогат... – задумчиво пробормотал Константин. – Мой брат – рогоносец! Богоподобный Александр наконец-то сподобился звания сего и уподобился большинству подданных своих.
Баур кашлянул в замешательстве. Он не знал, как ответить. Если бы великий князь злорадно захохотал – Баур захохотал бы тоже. Это просто. Но голос господина звучал как-то странно, необычно, и адъютант не представлял, что говорить и как себя вести.
Да, злорадства в голосе Константина не слышалось. Похоже, в нем была печаль. Всю жизнь, сколько Константин себя помнил, он любил Александра. И не только по-братски, а еще и так, как любят настоящие верноподданные своего государя. Конечно, всего несколько лет назад Александр для брата был просто Сашкой. Ну, великим князем, Константин тоже с рождением получил этот титул. Однако именно Сашка являлся цесаревичем – наследником престола, а значит, будущим императором, самодержцем всероссийским.
Сначала, когда помрет эта распутная старуха, их непомерно зажившаяся на свете бабуля Екатерина Алексеевна, императором станет отец, Павел Петрович, ну а вслед за ним – уж непременно Сашка!
С этой мыслью Константин вырос, и ему в голову не приходило, что может быть иначе. Например, что Бог оказался несправедлив к нему, сделав его вторым сыном, а не первым, не наследником-цесаревичем.
Да ну! Еще недоставало! Престол – это такая докука! Вечно заниматься какими-то нудными делами, не имея ни минуты для наслаждений, которые щедрой рукой готова отмерить жизнь, – только успевай предаваться им! С другой стороны, старуха-распутница умудряется все совмещать: и страну взяла за горло мертвой хваткой, и от удовольствий в виде балов и молодых любовников не отказывается, но сколько недоброжелательных глаз на нее устремлено! Сколько гнусных шепотков раздается! Сколько хихиканий! Как обсасывают, причмокивая от злорадства, ее роман с этим сладеньким красавчиком Платошей Зубовым! Если даже сын ее порицает, если даже внуки со смеху покатываются, воображая бабулю пылкой шлюхой, – что же говорить о придворных, которых хлебом не корми, только дай посплетничать о сильных мира сего? И когда на трон взойдет батюшка Павел Петрович, а потом и Сашка, их ждет точно такая же участь: быть предметами лизоблюдства внешнего и осмеяния закулисного.
Нет, жизнь императора вовсе не казалась завидной Константину. Лучше быть вторым, третьим, пятым в этой унылой очереди к трону. А еще лучше – вовсе в сей очереди не стоять. Константин от души надеялся, что когда-нибудь у него хватит душевных сил сообщить отцу и брату, что он желал бы для себя свободной и спокойной жизни. Сашка-то его поймет, конечно. Он и сам когда-то мечтал удалиться от суеты двора куда-нибудь на лоно швейцарских гор, окруженных озерами. Построить скромную хижину, удить рыбу сетью, читать высокомудрые книги и любоваться природными красотами. Правда, он хотел бы жить там, вдали от мирского шума, не один, а с женой, с Елизаветой... Это еще тогда казалось Константину порядочной дурью. Константин Луизу ненавидел. Он вообще ненавидел таких вот тихонь. В тихом омуте черти водятся, это уж всенепременно! Он всегда знал, что от нее можно ждать всякой пакости. И уж сколько таких пакостей она подстраивала! А теперь увенчала голову императора рогами. А корону-то на рогах носить неспособно...
Он задумчиво посмотрел на Баура, который так и ел господина преданными глазами. Да, неприятная история, но, похоже, правдивая. Не верить адъютанту у Константина не имелось никаких оснований. Уже много лет не было у него слуги верней, и Баур не раз доказывал, что прихоти своего господина он готов исполнять любой ценой, иной раз даже ценой жизни... правда, пока что не своей пока что только жизнями других он оплачивал причуды великого князя!
Мысли Константина вильнули в прошлое. Впрочем, не столь уж далекое – еще и шести лет с тех пор не миновало. На дворе стояло лето 1801 года. Недавно они – и семья, и Россия – лишились отца-государя. Император Павел Петрович умер от апоплексического удара... Хм! Так было сказано народу, но все знали, что на самом деле забили государя до смерти заговорщики, да еще шарфом для верности придушили. И злодеяние это вершилось с высочайшего (хотя и негласного) одобрения Александра, который теперь стал императором. Он, конечно, вел себя так, будто ни сном ни духом не ведал о замышлявшемся цареубийстве, и все, естественно, делали вид, что ему верили, – в то время как не верил никто. С другой стороны, святых на троне не бывает, ну не дается он в чистые руки, он как бы мстит этим рукам за то, что они чистые! Вот Павлу Петровичу достался трон по праву престолонаследия, так же, как и отцу его, Петру Федоровичу III, и чем дело кончилось?! И отец, и сын свергнуты, убиты, а губителям их славу поют и на верность присягают. И уверяют весь мир: государь-де Петр в Ропще от удара скончался, а государь-де Павел – от сей же причины в Михайловском замке. Экие папенька да сын приударенные уродились!
Конечно, Константин горевал – а как же не горевать об умершем отце?! – но в то же время какая-то часть его души радовалась свободе от ненавистной муштры и того прокрустова ложа, в которое уложил батюшка не токмо всю Россию, но и семейство свое, не давая никому послабления в мелочных, никчемушных, а порой и весьма жестоких придирках. По сравнению с ним Александр оказался само добродушие. Ему ну до того хотелось, чтобы никто не вспоминал о его очень двусмысленном воцарении, что он всякому старался потрафить. И Константин стал подумывать о том, как бы подкатиться к нему с разговором о своем разводе. С отцом об этом не то что говорить – даже помыслить о таком в его присутствии было нельзя! А вот Александр определенно может оказаться покладистей. И, предвкушая мысленно свое освобождение от унылой, нелюбимой, скучной, как подушка, неповоротливой, как перина, занудной, как скрипучая кровать (ассоциации были только постельные, потому что больше всего жена не нравилась Константину именно в постели), супруги Анны, он решил сменить любовницу.
Вообще великий князь менял их, как лондонский щеголь – перчатки. Впрочем, Константин и сам был таким же щеголем: а как же, он ведь военный, кавалерист, а известно, что перчатки живо стираются от поводьев. Волей-неволей менять их приходится. Вот так же и женщина стирается от постоянного употребления. Особенные, самые интересные и когда-то привлекательные черты ее стираются! Чем чаще имеешь одну, тем более она становится на одно лицо с другими. Ну и хочется чего-то новенького, иного, непривычного. «Надоели мне эти тощие белесые плаксы, – сказал как-то Константин, осушив бокал шампанского и сморщив нос. – И «Clicquot» надоел...»