bannerbannerbanner
Рецепт Екатерины Медичи

Елена Арсеньева
Рецепт Екатерины Медичи

Марика втихомолку вскидывает брови. Они сидят с Лоттой в одном кабинете, их столы стоят рядом, но Марика не видела у нее никакой красной папки! Судя по обескураженному виду Гундель, для нее красная папка тоже полная неожиданность. Ведь именно через Гундель передаются сотрудникам отдела бумаги для работы, она ведет их учет. Но, как ни озадачены обе девушки, они молчат. Строго говоря, это не их дело. И вообще, может быть, они чего-то не знают.

– Конечно, я спрошу его, – соглашается Гундель. – Пойдемте со мной, девушки. Я отдам фрейлейн Вяземски ее письмо, а вы, фрейлейн Керстен, подождете. Вдруг герр фон Трот сможет принять вас немедленно?

Так оно и происходит, и пока Марика расписывается в почтовой книге Гундель, а потом внимательно изучает пропуск, все еще не слишком-то веря в удачу, Лотта проходит в кабинет фон Трота. И буквально через три минуты после того, как за ней закрывается дверь, начинает прерывисто мигать красная лампочка на одном из телефонных аппаратов, стоящих на столе Гундель. Этот аппарат – параллельный тому, который стоит в кабинете начальника отдела. Очевидно, Адам фон Трот кому-то звонит. Марика недоумевает: почему он не попросил секретаршу дозвониться и соединить его, а тратит время сам? Да ладно, ей-то какая разница? Главное, пропуск к Алексу у нее в руках!

Марика потратила столько сил, чтобы добиться его, а теперь вдруг начинает чего-то опасаться. Ну что же, у нее есть для этого причины, только она предпочитает думать не о них…

Марика все еще стоит около стола Гундель, когда дверь из приемной открывается, и на пороге появляется Адам фон Трот, поддерживающий под руку Лотту. При виде ее Марика и Гундель в один голос громко ахают: Лотта бледна, как смерть, ее лицо заплаканно, она еле стоит, и, чудится, не держи ее начальник так крепко, она повалилась бы без чувств.

– Дорогая Гундель, прошу вас, срочно вызовите мою машину, – отрывисто говорит фон Трот. – А вас, фрейлейн Вяземски… кстати, здравствуйте, мы еще сегодня не виделись, очень рад, что вам дали пропуск к вашему кузену… попрошу проводить фрейлейн Керстен домой. У нее… у нее случилось несчастье в семье, и она вряд ли сможет сегодня работать. Поэтому…

Какое еще несчастье в семье?!

Гундель бросается к телефону и звонит в гараж, а Марика приобнимает полуживую Лотту. Фон Трот немедленно уходит в кабинет. У него угрюмое, усталое лицо, словно разговор с Лоттой его невыносимо утомил.

Несчастье в семье… Марика догадывается, зачем Лотта попросилась на прием к начальнику. Красная папка была только предлогом. Она ворвалась в кабинет шефа, чтобы попросить его выяснить, что случилось с ее возлюбленным! Марика ничуть не сомневается. Она просто-таки чувствует это. Наверное, друг Лотты – кто-то из знакомых фон Трота, шеф в курсе ее романа. А впрочем, он для всех своих сотрудников вроде ангела-хранителя и наставника, так что неудивительно, что Лотта кинулась за помощью именно к нему. Очевидно, он воспользовался своими связями, чтобы получить какую-то информацию. Наверное, возлюбленный Лотты погиб при бомбежке… Господи, бедная девочка!

Марика молча ведет подругу к машине, молча усаживается рядом с ней на заднее сиденье и молчит всю дорогу. Адрес Лотты дала водителю сама Гундель, так что разговаривать Марике нет никакой необходимости. Наверное, следовало бы выразить сочувствие, соболезнования какие-то высказать, но не поворачивается язык произносить общие слова. Она только иногда косится на помертвевшее лицо подруги и легонько пожимает ей руку. Та не отвечает, словно не чувствует этого. Наверное, так оно и есть: сейчас для Лотты вообще ничего не существует, кроме ее горя!

Лотта живет около Темпельхофа.

– Подождать вас, фрейлейн? – спрашивает шофер Марику, но она отказывается. Во-первых, неизвестно, сколько она пробудет у Лотты, а во-вторых, какой смысл сегодня возвращаться на работу, если у нее с завтрашнего дня трехдневный отпуск для поездки в Дрезден?

Лотта стоит у входа в подъезд так безучастно, словно ее привезли в какой-то чужой дом и она ждет, когда выйдут хозяева и пригласят ее к себе. Марика берет ее за руку, как маленькую девочку, и ведет вверх по лестнице на второй этаж. Звонит в дверь, и на пороге возникает фрау Керстен – кругленькая, пухленькая, смугленькая, словно шоколадный кекс «Мой маленький медвежонок». Эти пирожные она, кстати сказать, печет совершенно непревзойденно, нигде, ни в какой кондитерской, Марика таких не пробовала. Все дело в ванили и лимонной цедре, конечно, которые фрау Керстен щедро добавляет в тесто… Лотта совсем не похожа на мать. Она типичная Гретхен. Видимо, пошла в отца, который, судя по фотографиям, был просто-таки образцом арийца. И как это его угораздило жениться на еврейке? Видимо, очень любил шоколадные кексы. Недаром он умер от диабета…

Марика почему-то всегда пребывала в уверенности, что нравится фрау Керстен (та ей тоже в общем-то нравилась, несмотря на происхождение), ее в этом доме всегда встречали очень приветливо. Но сейчас хозяйка на гостью даже не смотрит.

– Лоттхен! – восклицает она, едва распахнув дверь. – Мне звонил герр фон Трот. Он сказал…

– Мама! – со стоном произносит Лотта. – Это правда! Это правда! Все пропало!

Фрау Керстен прижимает руку ко рту, и они с дочерью молча смотрят друг на друга, как если бы от горя лишились дара речи. Но Марика вдруг понимает, что они молчат вовсе не потому, что так сильно потрясены, – они не хотят говорить при постороннем человеке. А посторонний человек в данном случае – она, Марика, ближайшая подруга Лотты!

Ничего себе ближайшая…

Она торопливо прощается и бросается вниз по лестнице так стремительно, словно ее выгнали из квартиры пинками. Никто, конечно, ее не гонит, однако никто и не пытается удержать даже из вежливости. Фрау Керстен так и не сказала ей ни слова, ни полслова. А Лотта, лишь только захлопнулась дверь, начинает рыдать до того громко и отчаянно, что Марика слышит звуки ее рыданий и внизу, на первом этаже. И даже когда выбегает на улицу, отчаянные, невнятные причитания Лотты продолжают звучать в ее ушах.

Она идет по тротуару как может быстро, жалея, что отпустила машину. Ее могли довезти до дома, а теперь придется добираться на метро. После недавних приключений в метро Марику не тянет туда совершенно, даже подумать о подземке тошно. Хотя деваться некуда, конечно, придется ехать: ей нужно собрать вещи для поездки и еще зайти в мясную лавку – вдруг удастся купить какие-нибудь шницели, которые она отвезет Алексу.

Хотя насчет шницелей еще нужно подумать… Фрау Церлих из их отдела недавно рассказывала, что несколько дней назад, когда ее муж стоял в очереди у мясной лавки, он вдруг увидел, как через задний ход туда вносят ослиную тушу: он узнал ослиные копыта и уши, торчавшие из-под брезента. Ослиный шницель, конечно, экзотика, но вряд ли экстравагантность Марики – да и Алекса, если на то пошло, – распространяется столь далеко. Впрочем, фрау Церлих и соврет – недорого возьмет. Ну а вдруг она правду говорит? Нет, лучше Марика купит для Алекса каких-нибудь морепродуктов, благо моллюски и ракообразные, включая такие «плутократические деликатесы» былых времен, как омары и устрицы, имеются в продаже в изобилии, без всяких карточек, притом что рыбу купить просто невозможно: ведь ловом никто не занимается из-за минирования прибрежных зон и подводной войны. Так же диковинно обстоят дела с вином. Приличного пива нет совершенно, а французское вино и шампанское, в самой Франции распределяемые по карточкам, просто-таки наводнили рейх. Марика терпеть не может пиво и очень любит белое сухое вино, поэтому она ничего не имеет против таких неразгадываемых загадок снабжения…

При слове «загадки» настроение у Марики портится еще больше. С некоторых пор их стало в ее жизни слишком много, и они вовсе не столь безобидны, как упомянутые продовольственные странности.

Во-первых, «письмо из руки мертвеца», как назвал листок профессора, оказавшийся у «доктора», Бальдр. Во-вторых, сбывшееся предсказание Торнберга насчет шляпки. В-третьих, письмо брата, которое тот прислал вместе с нею…

От воспоминаний Марика начинает волноваться. Волнуясь, она всегда ходит очень быстро. Вот и сейчас пускается чуть ли не бегом и налетает на невысокую женщину в застиранном беленьком платочке.

– Прости, миленькая, Христа ради, – говорит женщина, испуганно оглянувшись на Марику, и та с изумлением обнаруживает, что слышит русскую речь. Впрочем, женщина тотчас повторяет на ломаном немецком: – Простите меня, фрау!

– Фрейлейн, – машинально поправляет Марика.

Женщина покорно повторяет свое извинение, кланяется и, заискивающе улыбнувшись напоследок, устремляется к большому собору, который открывается за углом. Это православный храм, к которому идут одна за другой женщины, убогой одежонкой и белыми платочками похожие на ту, которую толкнула Марика… А извинялась, между прочим, не она, а та женщина!

Наверное, это одна из русских работниц, которых теперь много стало в Берлине. Их в огромном количестве вывозят из оккупированных областей для работы на военных заводах или на сельскохозяйственных фермах. Кое-кого берут прислугой в немецкие семьи. Разумеется, никакой оплаты – только еда, более или менее сытная: в зависимости от достатка и добросердечия хозяев. Кстати, все знакомые Марики, у которых есть русские работницы, относятся к ним вполне патриархально, то есть именно что добросердечно, оценив их услужливость, трудолюбие. Русские горничные очень покладисты, безропотны, не то что немецкие. Они умеют все на свете, даже стекло вставят взамен выбитого взрывной волной, так что не надо ждать стекольщиков, которые сейчас нарасхват… Пожалуй, это самая популярная профессия в Берлине!

Да, наверное, женщина в платочке – одна из таких. Хозяева к ней, конечно, очень расположены – на дневную службу в храм могут прийти только служанки, которым удалось отпроситься у хозяев. С заводской смены не больно-то уйдешь, да и на выход из казармы, где живут женщины, работающие на предприятиях, нужен особый пропуск.

 

Наверное, для русских пленниц православный храм – единственное место, где они могут почувствовать себя если не дома, то хотя бы близко к нему…

Марика слабо улыбается: странно все это. Германия находится в состоянии войны с Россией, народ там уничтожается без жалости, разрушаются города, горят церкви. Вывезенные оттуда женщины – не более чем рабыни. Однако они имеют возможность ходить в Берлине в свой храм, в то время как некоторые граждане Германии, имевшие несчастье принадлежать к ненавидимой вождями рейха национальности, давным-давно лишились не только своих синагог, но и самого права на жизнь…

Глупо. Глупо и неразумно! Как можно уничтожать человека только за то, что он другой национальности или по-другому молится Богу! Бог – он ведь один. И уж если он создал русских, евреев, германцев, цыган, англичан, арабов или китайцев, то что-то имел при этом в виду! Для чего-то же он сделал именно так! И не людям, его созданиям, исправлять его поступки, словно Господь – неразумное дитя, а они, его творения, лучше знают, что надо делать. Люди сами затеяли войны – религиозные, национальные, и все на свой лад провозглашали: «Gott mit uns! С нами Бог!», как если бы получили от него какие-то верительные грамоты. Судить каждого человека надо по его конкретным поступкам, к какой бы национальности он ни принадлежал! Ведь даже сам министр пропаганды Геббельс говорит: «У каждого есть свой «хороший еврей»…»

За размышлениями Марика не замечает, как поднимается по ступенькам и входит в храм. Здесь тихо, прохладно и пахнет так сладко-сладко… Чуть слышно и неразборчиво, хотя и очень мелодично, поют три женщины в черном, стоящие на клиросе. Наверное, в воскресенье тут много народу, не протолкнуться, а сейчас на службу собрались редкие счастливицы.

Как давно Марика не была в храме! Многие эмигранты ходят в церкви не потому, что так уж сильно религиозны, а потому, что это место напоминает им Россию. Но Марика не чувствует особой ностальгии: ведь она почти не помнит родину. Если и тоскует, то только по Риге и по латышскому имению Вяземских. А религиозным никто в их семье никогда не был, ни родители, ни они с братом и сестрой. Еще когда родители и сестра жили в Берлине, они из чувства долга пытались исполнять какие-то обряды, а теперь, когда сестра вышла замуж и они уехали в Австрию… Марике некогда тратить время на стояние на церковных службах, да и не чувствует она потребности в общении с потусторонними силами. Достаточно с нее и людей! Но она понимает этих женщин, которые всеми правдами и неправдами выбрались в храм. Один этот аромат ладана способен успокоить. Правда, старые иконы в полутьме почти неразличимы…

Кстати, если уж она здесь, надо ли поставить свечку?

Марика оглянулась в нерешительности и услышала тихие всхлипывания. О Господи, ей, видно, на роду написано слушать сегодня чьи-то рыдания!

– Пойдем отсюда, Ганка, – бормочет сквозь всхлипывания девичий голос – конечно, по-русски. – Здесь все чужое. Не нравится мне тут. Небось у нас в Полтаве храм попросторней был, и лики там такие благостные, такие родные! А тут не святые, а злыдни какие-то!

– Окстись, дура, – шептал сердитый голос, принадлежащий, судя по всему, женщине постарше. – Спасибо скажи, что есть Божий храм в Неметчине, что они, фашисты, не позакрывали все, не пожгли, как у нас. А лики… Что лики? Они дело рук человеческих. Доски малеванные! Не обращай на них внимания, сердцем с боженькой и его пресвятой матушкой говори.

– Да что ж, глаза мне закрыть, что ли? – сердится девушка. – Это не иконы, а так, картинки, будто для забавы нарисованные, чтобы на них люди любовались, а не молились. Как это их в православный храм допустили? Вон даже Пресвятая Матерь – какая-то девица с цветочком. Не матушка-заступница, а девчонка в кудряшках. Розочка-то тут при чем? И вот еще с тремя цветочками – Елизавета! Святой Павел, погляди ты, с саблей! Хоть сейчас в бой! А это кто? Разве это святая Катерина? Колесо при ней зачем?! Ехать куда-то собралась или как? А вот не поймешь, то ли это Варвара-великомученица, то ли святой Георгий с копьем, пронзающий змия? Да знаю, знаю я, какая Варвара на православных иконах-то! Воистину мученица! А это что? Зачем ей копье? Ишь ты, воеводу нашли! Ладно хоть, святой Севастьян какой надо – весь стрелами пронзенный!

– Ну и хорошо, ну вот и смотри на святого Севастьяна, – успокаивающе журчит голос старшей подруги. – А тех святых ты прости, их люди малевали. У них тут вообще-то и Катерина – не Катерина, а Катрин, Варвара – не Варвара, а Барбара… Да разве в именах, разве в обличье дело? Скажи спасибо, что есть храм, скажи спасибо, что можно прийти сюда, родимую речь послушать…

– Нет, не по нраву мне тут! – не унимается девушка.

Слушать ее брюзжание у Марики больше нет сил. От запаха ладана, который сначала показался таким приятным, начинает ломить в висках. Она поспешно выходит. Может быть, и настанет время, когда Марика будет искать прибежища и утешения только у Бога, но… Но пока оно еще не настало, и пусть лучше не настает как можно дольше!

Ей ужасно хочется есть, но в тех двух или трех ресторанчиках, которые попадаются по пути, нет никакого выбора – подают только безвкусную похлебку. Оказывается, сегодня Eintopftag, «день одного блюда», соблюдаемый по приказу рейхсфюрера раз в неделю. Теперь «законы одного дня» очень популярны. Еще в августе сорокового был издан указ, предписывающий принимать ванну только по субботам или воскресеньям. Все сотрудники АА по очереди умудрялись обходить его, украдкой моясь в ванной в самом министерстве. Да и Eintopftag в столовой АА не слишком-то соблюдается. Но обеденный перерыв на работе Марика уже пропустила. Трудно поверить, что еще недавно Берлин называли всемирным центром чревоугодия! Теперь же голову сломаешь, прежде чем найдешь, где можно нормально поесть. Поехать, что ли, в итальянский ресторанчик на Курфюрстендамм – вдруг удастся поесть настоящую пасту с томатом или сыром? Раньше там даже талонов не спрашивали… А вдруг и итальянские заведения теперь подпадают под общую гребенку? Лучше не рисковать и не терять времени. Надо все-таки купить продукты для Алекса, собрать вещи и решить, как одеться завтра в поездку.

Надевать чулки или нет? Брать зонтик? Что надеть сверху, плащ или все-таки пальто? Говорят, должно грянуть похолодание…

Одно Марике точно известно: ехать придется вот в этой самой шляпке-сомбреро из Парижа. И не потому, что нет ничего другого. В посылке обнаружилась еще и записка от Ники, который вскользь рассказывал о своем житье-бытье, выражал надежду, что у Марики все хорошо, звал ее в Париж, когда только выдастся возможность, но в основном просил, умолял, заклинал, требовал навестить кузена Алекса и отправиться в нему НЕПРЕМЕННО!!! (слово было написано огромными буквами, жирно выделено, дважды подчеркнуто и снабжено тремя восклицательными знаками) в новой шляпке.

И снова наваливаются на Марику уже притихшие было кровопийцы-загадки…

Откуда, ну, ради всего святого, откуда профессор Торнберг знал о шляпке?! Не ясновидящий же он, в конце концов!

Единственное толковое объяснение предложил Бальдр – через пять минут после того, как утихли испуганные, изумленные восклицания Марики. Объяснение было такое: Торнберг знаком с Ники. Недавно он был в Париже и слышал, что тот купил шляпку сестре. Или даже видел обновку, поэтому так лихо ее описал. Возможно, он также видел у Ники фотографию сестры Марики. Кроме того, Хорстер в метро представил ее профессору. И тот немедленно догадался, что она – та самая сестра, но виду не подал, хитрец, а разыграл ее, причем очень тонко.

Замечательное объяснение. Правда, порождающее множество новых вопросов. Например: просто ли знаком Ники с этим странным и пугающим профессором или замешан в каких-то его странных и пугающих делах?

И образ Вернера, нанизанного на тонкую и длинную трубу, напоминающего насекомое, пригвожденное к страничке альбома безжалостным энтомологом, снова и снова тревожит память Марики…

Берлин, 1935

«Если это выдержал Пауль, значит, выдержу я».

Шестьдесят человек. Тридцать с одной стороны, тридцать с другой. Между ними расстояние по метру. Шаг – вдох. Потом – хлесткий удар, который вышибает воздух из легких.

Шаг – вдох, шаг – выдох.

Тренировка дыхания.

Не думать о боли. Думать, что ты тренируешь дыхание!

Люди одеты в черное. Он отчетливо помнит, что люди были одеты в черное! Почему теперь кажется, что они все в красном?

Это обман зрения.

Пот заливает глаза, пот, а не кровь. По лицу его не бьют – почему?

«Возьмите этого красавчика! – сказал громила, который расставлял людей в черном по двору, стараясь строго соблюдать расстояние между ними точно в метр. – Возьмите этого красавчика и сделайте из него шницель по-берлински!»

После того как он прошел всю шеренгу, на его голом теле осталось тридцать кровавых полос. Еще хорошо, что бьют по очереди, чтобы не задеть плетьми друг друга…

«Если это выдержал Пауль, значит, выдержу я».

– Кругом! – сквозь мучительный гул в ушах доносится до него чей-то голос. – Ты, скотина! Тебе сказано! Ты не слышишь? Не понимаешь? Кругом!

Он слышит. Он понимает, что означает команда: нужно повернуться – и снова пройти сквозь строй. Еще тридцать ударов плетьми. Ему назначено девяносто…

Помнится, когда он выслушал приговор, его губы расползлись в недоверчивой улыбке: что за цифра такая смешная, девяносто ударов? Почему не сто, для ровного счета? Теперь он понимает почему. Тридцать умножить на три – получится девяносто, и ни одним ударом больше. Да здравствует пресловутая немецкая педантичность!

Резкий, четкий поворот через левое плечо.

– Шагом марш, скотина!

Он делает шаг вперед – удар.

Шаг – передышка.

Шаг – удар.

«Ничего. Пока я еще держусь на ногах. Дыхание срывается, да. Это понятно. Это понятно! Это…»

Десять шагов.

Он стал различать новый звук. Воздух визжит. Когда человек в черном взмахивает плетью, она режет воздух, и воздух визжит. Воздуху больно.

Двадцать шагов.

Воздуху… больно…

– Кр-р-ругом!

«Неужели я уже прошел? Прошел второй раз? Остался один проход. Осталось тридцать ударов. Я это выдержу. Если уж Пауль… Я выдержу! Сейчас я повернусь – и…»

Он стоит, пытаясь хоть что-нибудь увидеть сквозь холодный пот, заливающий глаза.

«Почему мне холодно? Мне должно быть жарко!»

– Кр-р-ругом!

Медленный поворот через левое плечо.

– Шагом марш, скотина!

Шаг – два удара.

Шаг – передышка.

«Я не чувствую ног. Это плохо. Я не должен упасть. Если упаду, затопчут, как затоптали Марка. У них подкованные сапоги. Говорят, на их сапоги нарочно набивают тяжелые железные подковы. Я не упаду. Если это выдержал Пауль, значит, выдержу я».

Шаг – передышка.

Шаг – два удара.

«Шницель по-берлински… Кто не знает, как выглядит шницель по-берлински? Посмотрите на меня, и узнаете!»

Сколько еще осталось? Он давно перестал считать шаги. Иссеченное тело уже не чувствует боли.

«Не упасть. Только бы не упасть! Я… дойду. Я выдержу. Потом… все не важно. Если выдержал Пауль… Как он мог это выдержать?!»

– На месте раз-два! – громовой хохот. – Стой, дубина. Ты выдержал, ты жив. Хорошо бы тебя сейчас посыпать солью! Твое счастье, что мы не палачи. Мы только исполняли приговор. А теперь ползи отсюда, ободранный червяк! Ползи, пока цел!

«Я не червяк! Я не поползу!»

– Ты что, не слышишь? Конец!

«Я не червяк!»

– Кру-гом! – хрипло командует избиваемый. – Шагом марш! Круг почета!

И снова идет сквозь строй.

– Секите меня! Ну? Секите! Иду на круг почета!

Мгновенная изумленная передышка, и снова в воздухе засвистели плети.

Удар, удар, удар, удар… нет больше передышки. Его бьют так жестоко, как не били даже раньше.

«Я не упаду. Я не…»

Тогда он не упал. Он остался жив. Но чуть ли не каждую ночь ему снится, что он все-таки не удержался на ногах, что упал, и его забили сапогами насмерть. А потом говорили с насмешкой:

– Дурак, он сам напросился!

А его последней мыслью было: «Пауль выдержал, а я не смог!»

Но это всего лишь ночной кошмар.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru