Шурка пошел домой, но близ часовни Варвары-великомученицы его остановил какой-то невысокий лысоватый человек в куцей фуражке, поношенной шинельке без погон и знаков различия, давно, такое впечатление, перешедшей из разряда одежды военной в разряд штатской, повседневной и даже где-то затрапезной. Вообще же встречный напоминал отнюдь не военного, а чиновника, который, может, и знавал лучшие времена, а теперь их прочно позабыл.
– Погодите, молодой человек! – вскричал чиновник. – Погодите, Христа ради! Ух, запыхался, сил нет! Вы, случайно, не с Острожной площади возвращаетесь?
– С нее, – кивнул Шурка, слегка замедляя шаг. – Ох, и народищу было! Но уже все разошлись.
– Эх, опоздал я! – всплеснул руками чиновник. – А правду говорят, будто народ там собирался и ждал, что в наш Острог императора Вильгельма посадят?
– Правда, думали, будто его в плен захватили. Вот смехота! Давно я так не хохотал! – оживленно сообщил Шурка.
– Расскажите-ка, – попросил чиновник.
Шурке жалко было, что ли? Конечно, нет. Начал рассказывать. В том числе, смеясь, про «Вильгельма дурацкого». Чиновник сначала просто так слушал, потом достал блокнот, карандаш и принялся делать какие-то почеркушки.
«Зачем бы ему писать? – не прерывая рассказа, размышлял Шурка. – Может, он из какого-нибудь городского управления? По делам пленных или, наоборот, беженцев?»
Карандаш между тем поломался, чиновник с досадой его отбросил. Пошарил по карманам, ничего больше не нашел – и с надеждой воззрился на Шуркин побитый и потертый ранец, висящий не за спиной (этак одни приготовишки ходят!), а небрежно и элегантно – на одном плече:
– Слушайте, молодой человек, вы же гимназист?
– Ну да, – кивнул Шурка.
– Так у вас же небось карандаш есть!
– Ну, есть.
– А сами про все написать сможете?
– Как это? – не понял Шурка.
– Ну как пишут? – пожал плечами чиновник. – Читали небось в газетах раздел «Происшествия»? Вот так и напишите.
– Для газеты?! – не веря своим ушам, пробормотал Шурка.
– Ну да!
– А вы что же, газетчик?
– Ну, знаете! – хмыкнул чиновник. – Газетчик – это который по Покровке носится да орет, словно очумелый: «Новое наступление противника на Западном фронте!»
Он так похоже кричал писклявым мальчишеским голосом, что Шурка невольно захохотал.
– Это – газетчик, – повторил новый знакомец. – А я – газетный репортер. Пишу то, что вы все потом читаете.
– А для какой газеты вы пишете?
– Для «Энского листка», разумеется. А вы что думали, для «Ведомостей» или «Волгаря»? – В голосе репортера прозвучало такое пренебрежение, что Шурке стало ужасно стыдно, что он мог хотя бы предположить подобное.
– Нет, нет, я так и понял, что для «Листка», мой отец его всегда читает, – быстро принялся оправдываться он. – А как ваша фамилия?
– Моей фамилии ты не увидишь, у нас у всех псевдонимы. Мой, к примеру, псевдоним – Перо.
– Перо?!
Шурка чуть не сел, где стоял, прямо в пыль дорожную.
– Здорово! Вот знал бы отец, что я со знаменитым Пером буду разговаривать…
– А кто твой отец?
– Присяжный поверенный Русанов.
– Ну ты только представь: вот открывает отец твой газету, а там – ваша фамилия… Зовут тебя как?
– Шурка… в смысле, Александр.
– Ну вот, открывает он газету, а там заметка и подпись – Александр Русанов. Прославишься! – уговаривал Перо. – И всего-то нужно для этого – сесть и написать про то, как в Энске пленного Вильгельма дурацкого ждали.
– А где писать-то? Прямо на улице, что ли? – спросил Шурка, уже сдаваясь.
– А пуркуа па? – спросил в свою очередь и Перо. – Вон, видишь, какой хороший пенечек, рядом с часовней? Садись, а я подожду. Но ты все же побыстрей пиши, а то февраль ведь, небось не июнь. Холодновато!
Ну, Шурка сел на пенек рядом с часовней Варвары-великомученицы, вынул карандаш, положил на свой твердый ранец листок, вырванный из репортерского блокнота Пера, и в две минуты описал все, что видел и слышал. Перо не успел еще папироску выкурить! Шурка заметил – он курил «любимицу публики, боевую папиросу «Кумир», о которой в «Энском листке» из номера в номер печаталась целая эпопея. «Ну сущая «Одиссея»!» – посмеивался отец, читая о новых и новых приключениях храбреца Маркела, большого любителя папирос «Кумир». Этот Маркел сначала работал на заводе, жил себе да жил, а потом его призвали в армию. На сие событие «Энский листок» совсем недавно откликнулся третьей главой «одиссеи» под названием «Маркел и «Кумир»:
Наш Маркел втянулся в дело:
Бил он немцев лихо, смело,
Быстро навык приобрел,
Как мышей, врагов колол!
Но однажды на разведке
Он застрял во вражьей сетке,
А когда стал вылезать,
Враг давай в него стрелять!
Но Маркел наш сметлив был:
Взял «Кумир» и закурил!
Как отведал немец дыма,
Пропустил он пули мимо!
И, окончивши стрелять,
Стал «Кумира» дым вдыхать.
А тем временем Маркел
Из-под проволок ушел.
И, тевтону дав по шее,
Быстро выгнал из траншеи.
Снова дым «Кумира» спас,
И в который уже раз!
Далее следовало непременное: «Любимица публики, боевая папироса «КУМИР». 20 шт. 16 коп. Упаковка заменяет портсигар. Т-во бр. Шапшал. Продолж. следует».
Словом, Перо не выкурил еще папиросу из «упаковки, заменяющей портсигар», а Шурка уже протянул ему исписанный листок:
– Готово.
Перо взглянул недоверчиво, потом принялся читать. Прочел раз, другой и третий. Лицо его оставалось неподвижным.
«Не понравилось!» – решил Шурка и почему-то ужасно огорчился. Он и сам не мог понять, отчего ему так важно, чтобы Перо одобрил его писанину. Ну, почерк у Русанова-младшего, конечно, не ахти… Нацарапал, будто курица лапой. Надо было писать, как экзаменационное сочинение, буковка к буковке!
– Что ж, – пробурчал наконец Перо, – на первый раз годится. Конечно, кое-что и кое-где придется поправить, причем поправить немало, но в общей сложности…
– Что, напечатаете? – недоверчиво прошептал Шурка.
– А то! – сказал Перо, убирая листок в блокнот.
– И когда? В каком выпуске? – чуть не подпрыгивая от нетерпения, принялся спрашивать Шурка.
– В ближайшем, – уклончиво ответил Перо. – Ты читай «Листок» – вот и увидишь однажды свое рукомесло. Вы с отцом как, подписчики или в розницу покупаете? Подписка, имей в виду, дешевле выходит.
– Я знаю, – кивнул Шурка. – Нас тетя подписала. Она обожает объявления читать – ну, знаете, про всякие такие дамские глупости, про этот, как его, «всемирно известный крем «Казими-Метаморфоза», единственно признанный женщинами мира. Бесспорно радикально удаляет веснушки, угри, пятна, загар, морщины и все дефекты лица», – процитировал он с бойкостью, делавшей честь его памяти.
– Молодец твоя тетя, знает, что читать, – рассеянно пробормотал Перо, поворачивая в сторону Большой Покровской улицы, где, как было известно Шурке, в доме Приспешникова находились редакция и контора «Энского листка». Но вдруг оглянулся: – Погоди, Русанов. Мы с тобой самое главное забыли.
Шурка думал, Перо сейчас спросит его адрес – ну а как же, ведь в газетах платят репортерам гонорары, и, по слухам, немаленькие, небось и Шурке гонорар за заметку причитается, который отправят по домашнему адресу почтовым переводом. Однако тот озабоченно спросил:
– Как ты думаешь назвать свой матерьяльчик?
Матерьяльчик! Какое слово! Шурка от гордости чуть не лопнул. И пробормотал, чувствуя, как предательски горят щеки:
– Как назвать? А может, так и назвать: «Вильгельмов ждут», а?
– «Вильгельмов ждут»… «Вильгельмов ждут»… – несколько раз повторил Перо. – Ну, не знаю, одобрит ли редактор. У нас, знаешь, редактор – сущий зверь! Какова фамилия, таков и он.
Шурка хихикнул, потому что фамилия редактора «Энского листка» была знатная – Тараканов.
Перо посмотрел подозрительно – наверное, обиделся за это хихиканье – и, не обмолвясь более ни словом, только кивнув на прощание, ринулся в сторону Дворянской улицы – так можно было изрядно сократить путь до Большой Покровки.
– До свиданья! – крикнул вслед Шурка. И пошел себе дальше по Варварке домой, даже не подозревая, что жизнь его с этой минуты совершенно изменилась.
Конечно, Варя Савельева даже представить себе не могла, что ее ожидает, куда приведет ее судьба, когда в августе 14-го года пошла записываться на курсы Красного Креста. Выяснилось, что она опоздала, – вакансий не было на две очереди вперед, то есть на три месяца! Девушки, опоздавшие со своими заявлениями, а среди них – Варя, Тамара Салтыкова и Саша Русанова, то есть Аксакова (к этому все ее подруги все еще никак привыкнуть не могли, а Варя-то уж тем паче… может, и не привыкнет никогда, хотя уже очень навострилась делать хорошую мину при плохой игре и счастливо улыбаться разлучнице!), растерянно стояли на продуваемой всеми ветрами Верхней Волжской набережной, около ворот городской Бабушкинской больницы, превращенной теперь в главный лазарет Энска, и не знали, что делать. Домой возвращаться несолоно хлебавши?
– Ну и ладно, – сказала наконец Варя, пожав плечами. – Через три месяца так через три. Подождем. Какая, по сути, разница, война в три месяца все равно не кончится, хватит на наш век раненых.
– Да, правда, какая разница? – поддержала Тамара Салтыкова со своей милой, бессмысленной улыбкой. Она никогда ни с кем не спорила, со всеми соглашалась, и эта улыбка почти не сходила с ее лица.
Конечно, полубезумную Тамару было жалко, но иногда она Варю страшно раздражала. Вот как сейчас, например.
– Нет, – покачала головой Саша. – Ждать я не хочу. Просто не могу!
– Конечно, Митя ведь на фронте, и ты должна… – забормотала Тамара.
Варя с отсутствующим видом смотрела на сизую, медлительную Волгу, видную сквозь ветви лип, высаженных на бульваре.
Она была не столь простодушна, как бедная Тамарочка, навеки впавшая в детство. Вот Варя сейчас и размышляла, поглядывая на разлучницу… Сколь мало ни побыли вместе Саша и Дмитрий, немедленно после объявления войны мобилизованный, одну ночь они уж точно вместе провели. С тех пор прошел почти месяц. Сашка наверняка беременна и знает об этом. А через три месяца будут знать все. Как с животом на курсы ходить или в палаты к раненым? Конечно, ей хочется сейчас записаться, и наверняка запишется, она ведь такая проныра… пустит в ход все отцовские связи, а они есть: с энским предводителем дворянства фон Брином, уполномоченным Красного Креста в губернии, Константин Анатольевич Русанов на короткой ноге, выиграл ему какой-то сложный процесс. Будет, будет Сашка на курсах, да и Тамарку протащит с собой, они ведь вечно вместе, словно попугаи-неразлучники! Но надеяться на то, что с ними на курсы попадет Варя, нечего. С какой радости Сашка станет для нее стараться? Да Варе и не нужны ее старания, ее благодеяния – они комом поперек горла станут! И вообще, надоело ей изображать дружбу с той, которая увела у нее жениха. Неужели Сашке не ясно, что Дмитрий только из-за денег на ней женился?!
Даже стоять рядом с Сашей стало противно. Варя наскоро простилась и сделала вид, будто торопится домой. Она взяла извозчика, но поехала не домой, а на Острожную площадь, в небольшой частный лазарет, открытый на собственные средства госпожи Башкировой, и записалась туда на дневные дежурства в палатах. Ладно, пусть ей пока доверят только читать раненым и писать для них письма домой, пусть и санитаркой придется побыть – Варя и судно вынести не погнушается. Зато к тому времени, как придет ее черед заниматься на курсах, она уже немало будет знать о работе сестры милосердия.
Однако изображать доброго ангела в чистенькой палате номер пять, которая была передана на попечение волонтерки Варвары Савельевой, привелось ей недолго. Через три дня пришел большой поезд с ранеными, и необходимо было срочно менять «полевые» перевязки и даже делать операции. Лазарет Башкировой славился большой операционной, куда иногда привозили раненых даже из общегородского Бабушкинского лазарета и из Заречной части города. Все волонтерки, палатные дежурные сестры, вроде Вари, были «мобилизованы» в помощь хирургам и милосердным сестрам.
Бог весть, что такое показалось в Варином лице главному лазаретному хирургу Полякову, только он хмуро ткнул в нее пальцем и приказал идти в перевязочную с ним, держать ему таз. Варя не совсем поняла, что это значит. С чего-то она решила, будто это будет таз для мытья рук, и очень удивилась, потому что в лазарете Башкировой имелись краны с горячей и холодной водой. К чему какой-то таз?
Очень скоро она поняла свою ошибку… Ну да, в большом цинковом тазу, который ей вручили, рук никто мыть не собирался, туда бросали – Господи, спаси и помилуй, вот ужас-то! – туда бросали осколки костей, которые хирург вынимал из гнойных ран, ругательски ругая при этом «преступников и дураков», которые так плохо делают перевязки в санитарных поездах.
Впрочем, Варя его почти не слышала. Звон осколков костей, которые падали в ее таз, казался ей оглушительным. И она ничего не видела, кроме зеленовато-желтой гнойной, смешанной с кровью каши, из которой Поляков извлекал белые осколки…
А запах, Боже, этот запах заживо гниющего тела!
«Надо скорей выйти», – вяло подумала Варя, и это была ее последняя связная мысль. Впрочем, девушка еще помнила, как сунула кому-то таз, как двинулась, не чуя ног, к двери, как вышла из перевязочной в прохладу коридора…
Очнулась Варя, лежа на койке в какой-то палате, отгороженная от раненых ширмочкой. Рядом сидела сама хозяйка лазарета, госпожа Башкирова. Больше возиться с Варей оказалось некому: все были заняты с ранеными. Сочувственно покачивая головой и приговаривая: «Ничего, ничего, вы, главное, не волнуйтесь, моя бедняжка!» – хозяйка дала Варе стаканчик с валериановыми каплями и велела лежать тихо, приходить в себя, а если удастся, то немножко вздремнуть.
Варя капли выпила и закрыла глаза. Госпожа Башкирова еще немножко посидела рядом, а потом тихонечко вышла: решила, знать, что «бедняжка» заснула. Но Варя не спала. Она и в самом деле чувствовала себя ужасно жалкой и несчастной, воистину бедняжкой. Ей было скверно – на душе и в желудке, она клялась себе, что ни за что не вернется в эту ужасную перевязочную!
Однако постепенно капли подействовали, и Варя немного пришла в себя. Кое-как сползла с койки и вышла в коридор. Боже, да он полон носилками! Вон сколько народу своей очереди на перевязку ждет!
Раскаяние терзало ее: люди мучаются, а она не может быть им полезной. Не может облегчить их страданий. И всему виной слабое нутро. Неужели нельзя пересилить себя? Ради других? Неужели нельзя?!
По коридору шла госпожа Башкирова:
– Вам уже лучше, моя милая? О, ваше личико порозовело, прекрасно. А я только что из операционной. Там работа идет вовсю! Наш доктор Поляков уже перешел туда и просто чудеса медицинские творит, истинные чудеса! Хотите посмотреть?
Варя не посмела возразить…
Госпожа Башкирова ввела ее в большую комнату, блещущую светильниками. Вокруг стола толпилась масса народу, все в одинаковых белых халатах. Госпожа Башкирова подтолкнула Варю, и та увидела человека, лежащего ничком. Доктор Поляков что-то делал с его спиной. Варя увидела окровавленные руки хирурга, которыми он держал какие-то белые жилы… наверное, вытянутые из спины раненого!
В глазах снова потемнело, Варя пошатнулась…
– Вам, кажется, дурно? – испуганно спросила госпожа Башкирова, охватывая ее за талию.
– Уйдемте, уйдемте отсюда, – пробормотала Варя, сама себя не слыша из-за шума в ушах, и, поддерживаемая госпожой Башкировой, вышла из «этого ада», как про себя окрестила теперь и операционную – вслед за перевязочной.
И тут хозяйку лазарета окликнули.
– Посидите-ка вот здесь, в холодке, вам станет легче, – торопливо сказала она Варе. – Вот здесь, на диванчике.
Диванчик (он почему-то был зеленого цвета, клеенчатый) стоял на лестничной площадке, и здесь в самом деле было прохладно, хорошо продувало сквозняком. Варя словно видела себя со стороны: сестра в форменном сером платье, в переднике, в косынке с красным крестом сидит на странном зелененьком диванчике, скорчившись, закрыв лицо руками, и имеет ужасно жалкий вид…
Вот стыдобища-то!
«Всё, всё, всё!» – грозно сказала себе Варя, оторвала себя от зеленой скользкой клеенки и двинулась по коридору в проклятущую операционную.
Храбро открыв дверь, она остановилась – было страшно, страшно, страшно! Как ребенку, который боится войти в темную комнату, где, очень может быть, прячется домовой или даже оживший мертвец! Но Варя строго сказала себе, что так распускаться сестрам милосердия нельзя, и переступила-таки порог.
Старшая медицинская сестра грозно на нее посмотрела. А Варя не отрывала взгляда от руки, которую сестра держала в своих. Рука (слава те, Господи!) была не отрезана (Варя уже всего ожидала, самого страшного!), а принадлежала мужчине, лежащему на столе. В руке была большая, жестоко развороченная рана, и сквозь лохмотья раскромсанных мышц виднелась кость.
У Вари тотчас заныло в затылке и ладони похолодели, стали влажными… К счастью, старшая сестра повернулась, загородив эту ужасную руку с этой ужасной раной, и начала накладывать повязку. В следующий раз Варя увидела руку, когда та уже была перевязана, приобрела вполне пристойный, даже уютный и отнюдь не пугающий, а внушающий сочувствие вид.
– Савельева, отведите раненого в палату, – сказала старшая сестра сухо, но в глазах ее мелькнуло сочувствие.
Трудно было сказать, кто кого сильнее поддерживал, санитарка раненого или он ее, когда они брели по коридору…
Варя уложила раненого на кровать. Он выпил воды, а потом попросил написать письмо его жене. Оказывается, с тех пор как солдат был ранен, он ничего не сообщал ей о себе: боялся, что умрет, и не хотел писать печальное письмо. А сейчас доктор рану прочистил, выпустил из нее гной, а значит, «антонов огонь» ему больше не грозит и можно подать весточку.
Санитарка принесла чаю и раненым, и Варе. Выпив его, Варя немедленно почувствовала себя лучше и охотно взялась за карандаш. Кажется, ни одно письмо на свете она не писала с таким удовольствием! Этот адрес: деревня Вяземская Х-го уезда Приамурской губернии, Донцовой Марье Илларионовне, – она помнила потом долгие годы и даже имена всех родственников, которым передавались теплые приветы, помнила. Среди несчетных Павла, Игната, Захара, Лукерьи, Дарьи, Аксиньи, Натальи и прочих дважды прозвучало имя Макар. Варя решила, что раненый (его, к слову, звали Назар Семенович) ошибся, но нет, потом оказалось, что у него в родне и впрямь два Макара: младший брат, который живет не в деревне, а в городе Х., трудится там на заводе «Арсенал», и младший сын, названный в честь отцова брата. Отчего-то и эти Макары запали в Варину голову, как знак чего-то доброго, надежного, приятного. Да уж, конечно, приятней было приветы им передавать, чем обонять запахи крови и гноя, которыми наполнены операционная и перевязочная!
Девушка устыдилась своих мыслей, да так, что в жар бросило. Никому из тех, кто трудится в этих двух страшных комнатах, даже поесть-попить некогда, столь много у них работы, а она тут сидит, чайком балуется да Макарам приветы передает!
Письмо было закончено, и Варя снова заставила себя приблизиться к перевязочной. Ее встретили легкими улыбками, но она постаралась не обращать ни на что такое внимания и, хотя несколько раз выходила продышаться на лестничную площадку, на зеленый клеенчатый диванчик, все же потом возвращалась в перевязочную вновь. И так до конца дня. Да, ей все время хотелось убежать из больницы, ей было тяжело и страшно, но она боролась с собой, как с врагом, и победила-таки. Покидала она лазарет одной из последних, хотя знала, что отцовский экипаж давно ждет у подъезда.
Когда Варя вышла наконец на Острожную площадь, ей показалось, что никогда вечерний воздух не был так свеж. Она с удовольствием пошла бы домой пешком: жалко было садиться в коляску, которая повезет ее слишком быстро, хотелось дышать, дышать, без конца дышать этим чистым, невероятно чистым, золотисто-розовым, как закатное небо, воздухом, уже чуть напоенным тонким ароматом близкого осеннего увядания, – но у Вари не было сил даже стоять, не качаясь, не то что гулять!
Ночь она спала без сновидений, но беспрестанно чувствовала усталость во всем теле. Страшным казалось, что к восьми утра нужно снова будет ехать в лазарет, и утром у нее чуть не сделалась истерика оттого, что показалось: вчерашнее платье насквозь пропахло гноем и кровью… Перепуганные мать и горничная подали ей другое платье – предусмотрительно заказывали два комплекта сестринской формы, чтобы было во что переодеться в случае чего… вот этот «случай чего» и настал! Варя надела чистое и немного успокоилась. Позавтракала очень плотно – за вчерашний день маковой росинки, кроме того стакана чаю, во рту не имела, некогда было поесть. Кто знает, может, и сегодня такое ее ждет?
Этот день прошел гораздо лучше. Варя почти не выходила из перевязочной и даже присутствовала на двух операциях. И все сошло хорошо! Без обмороков и обмираний!
Варя выдержала, даже когда доктор особыми щипцами доставал кусочки раздробленных костей, и они трещали каким-то ужасным, хватающим за душу треском!
Снова ей велели сопроводить раненого до постели (он тоже был определен в ее пятую палату) и дежурить около, пока не отойдет он после наркоза.
– Ну что, сестрица, много у Васьки разбитых костей извлекли? – спросил его сосед по кровати.
– О, да вы знакомы? – удивилась Варя.
– Ну как же не быть знакомыми, коли мы земляки? Оба пензяки толстопятые, – хохотнул раненый. – Ваську пулей «дум-дум» поранило. Слышали про такую?
– Нет, – покачала головой Варя, которая в ту пору, разумеется, ни про какой «дум-дум» и слыхом не слыхала.
– Ну, это страшенная штука! – покрутил головой «толстопятый пензяк». – Так называются разрывные пули. У нас многие через них жестоко пострадали. Вот слушайте, что расскажу вам. Уже перейдя через австрийскую границу около Томашева, мы ночевали в австрийской деревне. Здесь были пленные. У одного из них были найдены странные пули в отдельном футлярчике. «Для чего у вас такие пули?» – спросил наш командир. Он слышал про пули «дум-дум», но раньше не видел. Пленный отвечал: «Наше военное начальство раздало такие пули самым хорошим стрелкам и приказало стрелять ими только в офицеров». – «Почему же только в офицеров стрелять?» – удивился наш ротный. «А для того, чтобы они не могли возвратиться в действующую армию, если даже будут только ранеными». Ну так вот, – продолжал раненый, – видать, тот австрияка, который в Ваську пульнул этим «дум-думом», ослеп, коли его за офицера принял. А может, ему все равно было, главное, боезапас израсходовать. Хорошо, в голову не попал, а то бы все Васькины мозги наружу вылетели.
Варя почувствовала, что у нее похолодели руки.
– Ладно тебе барышню пугать, – сказал вчерашний знакомец по имени Назар Семенович Донцов. – Вот я знаете что слыхал?
– Ну, что? – лениво отозвался пензяк.
– Что немцы еще похитрей «дум-думов» ваших штуковину придумали. Называется – стеклянные пули. Чтобы пули не разбивались, когда трутся о стенки дула, они заключаются в медные кружки. А когда пуля в тело попадает, она делает почти такое же ранение, как обыкновенная, но, угодив в кость, разбивается и производит очень тяжелое ранение.
– Врешь ты небось, Назар Семеныч, – сказал пензяк. – Сочиняешь! Стеклянные пули… Экая чепуха!
Честно говоря, Варе тоже казалось, что никаких стеклянных пуль не бывает и быть не может. Правда, потом, за те три месяца, пока не пришел ее черед идти на курсы Красного Креста и она не покинула лазарет Башкировой, ей привелось увидеть и последствия ранения стеклянными пулями, и обожженных она видела, и газами отравленных, и людей, у которых части тела были вырваны осколками артиллерийских снарядов, и ослепших, и тех, кто не мог сам есть из-за ранения в челюсть, так что приходилось им в горло вставлять трубку-воронку и с трудом пропихивать туда мелко протертую пищу…
А также она узнала, что руки хирургов на операциях кажутся глупеньким барышням окровавленными потому, что густо смазываются йодом – для дезинфекции, а какие-то белые жилы, которые хирурги якобы тянут из тела, на самом деле – нитки, обычные шелковые нитки, которыми зашивают раны…
Вот так – все было просто и обыденно в том новом мире, где теперь обитала Варя Савельева. Просто – и в то же время сложно, страшно. Ведь этот мир граничил со смертью столь тесно, что раньше ей такое даже представить было невозможно. Она начала ощущать эту слитность и неразрывность жизни и смерти еще в госпитале, ну а потом, когда после окончания курсов уехала волонтеркой в действующую армию, ей вообще стало казаться, будто она – некий пограничник, постоянно находящийся в дозоре. Она неусыпно, бдительно, неустанно охраняла жизнь от смерти. Иногда это у нее даже получалось.
На Барабашевской, на мосту через Чердымовку, водовозная бочка провалилась колесом между двумя разошедшимися досками. Возчик ходил вокруг, хлопая себя по бокам и громко причмокивая губами. Старая чалая кобыла этого звука пугалась и нервно дергалась, отчего колесо приподнималось было, а потом оседало в щель еще глубже.
Ох уж эти мосты через помойные речушки Плюснинку и Чердымовку, перерезавшие город Х. между тремя «горами» – главными улицами! Сколько раз на них проваливались телеги и всевозможные повозки! Иной раз проще и скорей было перебраться по камушкам, пешком, чем брать извозчика. Марина так и делала. Да и денег у нее не было лишних. Впрочем, даже ходьба влетала в изрядную копеечку. Башмаки так и горели на ее быстрых ногах, а предметы сапожного ремесла в военные годы вздорожали непомерно. Некоторые женщины, те, что победней, уже обзавелись «стукалками», которые мастерски умели шить китайские сапожники. Вернее, не шить, а перешивать из верховок старой обуви, которые хитрым образом прикреплялись к деревянным подошвам. Однако Марина до такого не дошла: Сяо-лю придумала, где можно раздобыть материал на подшивку туфель. Теперь у Марины всегда были прочные подметки, а когда ее пациентки начинали при ней жаловаться на «сущую беду», которая настала теперь с обувью, она просто отмалчивалась.
Это никого не удивляло. Окружающие привыкли, что ссыльная фельдшерица – великая молчунья, и ничего иного от нее не ждали. Главное – дело свое пусть хорошо исполняет!
Марина старалась изо всех сил, хотя в ее распоряжении было совсем немного средств. Банки ставить она умела отменно, а также пиявки и клистир. Ну, еще горчичные обертывания делала… А главное, она каким-то образом внушала удивительное спокойствие и больным, и их родственникам: внушала этим своим сосредоточенным молчанием, румяным щекастым лицом, крупным телом, тяжелой поступью своей, оживленным блеском карих выпуклых глаз (из-за которых она когда-то заслужила прозвище «Толстый мопс» или просто «Мопся»), коротко остриженными каштановыми волосами, которые раньше были гладкими и прямыми, а от амурской воды вдруг, ни с того ни с сего, сделались пышными и кудрявыми. Внушала и черной одеждой своей – она теперь носила только черное и объясняла, что это траур по отцу, а также и по мужу, с которым так и не успела обвенчаться. Ну да, ведь она не успела обвенчаться с Андреем Туманским прежде всего потому, что тот этого не предлагал, а потом он как бы умер для нее, а Игнатий Тихонович Аверьянов, конечно, уже давным-давно был пожран злодейским раком, так что Марина не столь уж сильно и врала доверчивым своим слушателям. Тому же впечатлению способствовали большой старый медицинский саквояж с красным облупившимся крестом на боку – американский кожаный саквояж, подаренный сестрой Ковалевской, а той доставшийся от какого-то врача, убитого на тех самых «сопках Маньчжурии», о которых поется в песне. А особенно почему-то (Марина это знала и немало смеялась под незамысловатой житейской магией, которая так властна над обывательскими сердцами) успокаивала она своих пациентов большим старым черным зонтиком, который Сяо-лю нашла на какой-то помойке и с восторгом притащила хозяйке. Зонтик совершенно невероятно нравился ее пациентам, особенно маленьким. Их мамаши часто просили Марину Игнатьевну раскрыть зонтик над постелью больного ребенка (да и над взрослыми больными случалось его открывать!), уверяя, что после этого определенно наступает улучшение. Марина, конечно, не отказывала делать это, хотя в душе гомерически хохотала над глупыми суевериями. Главным для нее было, что сама она всегда защищена от проливных амурских дождей, не столь частых и нудных, как в Энске, зато внезапных, буйных, порой принимавших характер если не тропического, то субтропического ливня. И на этот зонтик было очень удобно опираться, когда улицы превращались в скользкие глинистые склоны (вот как сегодня, после обильного ночного дождя), а в темноте, переходя ненадежные мосты, он помогал нащупывать дорогу. Худо-бедно освещена в Х. была только главная улица, ну а на прочих тусклые керосиновые фонари торчали лишь на перекрестках, середины же кварталов тонули во мраке.
Марина уже почти поднялась по Барабашевской, когда с Муравьево-Амурской донеслись звуки духового оркестра, игравшего похоронный марш. Она прибавила шагу и вышла на главную улицу как раз вовремя, чтобы увидать хвост похоронной процессии, шествующей от Соборной площади, что находилась на высоком амурском берегу, к кладбищу.
В Х. питали слабость к торжественным похоронам. Погребальная контора «Конкордия» процветала! Служба «мортусом», участником погребальной команды (название сие проистекало от французского слова «mort», что означало – смерть), считалась делом весьма почетным и хлебным. Единственной трудностью для высоких, представительных «мортусов», облаченных в рабочее время в черные длиннополые одеяния вроде ряс и фетровые черные шляпы, стянутые парчовой тесьмой, было хранить на лице торжественно-печальное выражение. Впрочем, выражение сие требовалось лишь в то время, когда «мортусы» следовали по бокам траурной колесницы, запряженной вороными (большей частью – подкрашенными) лошадьми с черными султанами на головах. При возвращении с кладбища, усевшись на том месте, где совсем недавно стоял черно-серебристый, обитый глазетом гроб, после изрядного количества водочки, выпитой на помин души раба Божьего имярек, «мортусы» имели самый развеселый вид, шляпы свои держали под мышкой и галдели почем зря.
Марина задумчиво глядела вслед процессии. Интересно бы знать, не для этого ли покойника была вырыта та могила, в которую она нынче ночью свалила «хунхуза», убитого неизвестным «капитана»?
У Марины даже мысли не возникло снова послать Сяо-лю в полицию. Объясняться с властями по такому темному делу? Ну уж нет! Ни в какого «доброго капитана», бродившего ночью по кладбищу, полицейские, конечно, не поверят. Поди докажи им, дуболомам, что не сама Марина прикончила ночного разбойника! Ведь убийство, даже для самозащиты, в глазах закона всегда убийство… Потому, покрепче замотав голову мертвеца тряпками, чтобы не оставить кровавых следов, она с помощью Сяо-лю взвалила его на спину и, поскрипывая от тяжести зубами, побрела на кладбище. Сяо-лю оставлена была замывать полы в сенях и караулить Павлика, который так ни разу и не проснулся за эту беспокойную, страшную ночь. Марина довольно быстро нашла земляную гору, означавшую, что здесь вырыта могила, и с превеликим облегчением свалила с плеч омерзительный груз. Потом вернулась домой и, прихватив заступ, вновь поспешила на кладбище, чтобы забросать могилу землей. Тучи закрыли луну, и она копала почти вслепую. Марина заканчивала свою тайную работу, когда на землю упали первые капли дождя. Она со всех ног кинулась домой, но все же немало успела промокнуть. Это ее только порадовало: дождь смоет следы, если кровь каторжника все же просочилась сквозь тряпки на землю и траву. Кинув мокрое платье на горячий печной бок, она упала на свой продавленный диван и уснула, наказав Сяо-лю разбудить, когда «большая стрелка будет вот здесь, а маленькая – вот здесь», что означало восемь утра.