Да нет, не посмеют остановить!
Царица шагнула к запертым палатам, но слуга преградил путь. Голос его звучал почти властно:
– Не сюда, государыня, велено в покои государя Федора Ивановича пожаловать!
Посмели, значит…
Пререкаться Марья Федоровна не стала – новое унижение от прислуги терпеть?! – и через несколько мгновений вступила в небольшую палату, куда одновременно с нею в противоположную дверь вошел Федор. Вновь пахнуло ладаном, и Марья Федоровна поняла, что молодой царь явился с панихиды. Глаза его были полны слез, губы дрожали.
Наверняка сейчас он, и всегда мягкий душою, особенно податлив и покладист. Самое время обратиться к нему со слезным молением…
Марья Федоровна рванулась вперед, готовая упасть на колени, но замерла на полушаге: вслед за государем появился Борис Годунов.
Чудилось, черная птица влетела в покои – враз и красивая, и страшная. Хищная птица! Темные, чуть раскосые глаза сияли, каждая черта лица дышала уверенностью и силой, поступь была твердой, властной. Словно бы не с панихиды, а с торжества он шел, где его чествовали как победителя.
Что ж, так оно и есть. Победитель. Вот он – истинный царь земли русской!
Федор Иванович целовал и крестил маленького брата, благословляя его в дорогу, а Марья Федоровна и Годунов стояли друг против друга, меряясь взглядами. Годунов смотрел снисходительно, уверенный, что подавил эту маленькую женщину своей внутренней силой. А она…
Вся гордость, угнетенная страхом супружеской жизни с самовластным и грозным царем, всколыхнулась в ней в это мгновение. Нет, не упадет она к ногам временщика, не станет молить о пощаде – все бессмысленно. Человек этот жесток и страшен потому, что наслаждается страданиями слабых. Но Бог его накажет за это – рано или поздно накажет!
И в этот миг Марья Федоровна поняла, что готова на все – даже на участие в безумной задумке Бельского, – да, на все, только чтобы получить возможность еще хоть раз взглянуть в глаза Годунова и увидеть в них страх. Страх и неуверенность в своей участи!
Она сдержанно простилась с царем и удалилась, высказав на прощание только одно пожелание – избавиться от прежних слуг и завести в Угличе новых. Разрешение было дано смущенным, огорченным царем. Если Борис Годунов и остался недоволен снисходительностью Федора Ивановича, то виду не подал. Такую малость он мог разрешить опальной царице! Ведь взамен он получал многое, очень многое… пусть даже и не все, чего желал!
Утром следующего дня все Нагие и царевич Димитрий вместе с ними удалились в Углич – на семь лет.
Варлаам с тревогой всматривался в молодое, горящее от жара лицо. За несколько месяцев, что они провели вместе после бегства из Чудова монастыря, он немало привык к своему спутнику. Сначала его молчаливость и замкнутость раздражали, а потом Варлаам, большой говорун, оценил брата Григория как великолепного слушателя. Он безропотно внимал разглагольствованиям толстого монаха о том, какую книгу тот напишет о путешествии в Святую землю и отдаст лучшим переписчикам. А может быть, ее даже напечатают на особом стане, который установлен в царских палатах. На этом стане Иван Федоров при Грозном отпечатал свой «Апостол», а с тех пор друкарский [7] станок, можно сказать, почти простаивал без дела. Да ведь и печатать на Руси нечего, кроме святых книг. А тут впервые появится описание паломничества…
– Глядишь, и тебя упомяну в книжице своей, – любил подшучивать Варлаам. – Так и пропишу: ушли мы, дескать, из Чудова монастыря с молодым братом Григорием, коему захотелось света белого повидать, а монашеское платье ему до того обрыдло, что он и не чаял, когда его снимет и под колоду запрячет!
При этих словах Варлаам разражался хохотом, а брат Григорий только слегка улыбался. Да, мысль сменить монашеское платье на мирское принадлежала именно юноше. Сначала-то они шли в иночьей одежде, в ней почти до Киева добрались Божьим попечением, но тут небеса от них отвернулись. Не иначе враг искусил Варлаама ввязаться в богословский спор с двумя торговыми людьми… Началось все с того, что смиренный брат потребовал на постоялом дворе, чтобы странникам отдали петушиную наваристую лапшу, приготовленную для купцов, уверяя, что служители Божии гораздо больше нуждаются в животной пище, дабы громким голосом славить Господа. Хозяин ничего не имел против, однако потребовал деньги вперед. Брат Григорий не отказывался заплатить. Денежки у него водились, Варлаам пытался вызнать, откуда, но брат Григорий не отвечал, и вскоре Варлаам отстал, справедливо рассудив, что коли этот молодой молчун готов на всех постоялых дворах оплачивать стол и кров для своего сотоварища, то пусть себе отмалчивается! Однако Варлаам имел неосторожность ответствовать, что платить не станет, а хозяину зачтется на том свете, пусть даже только горячими угольками. Это было любимое присловье толстого монаха, и Бог его ведает, отчего так разобиделся хозяин, однако на монахов накинулись все втроем: и он, и торговые люди, попечением Варлаама едва не оставшиеся голодными.
Толстый брат сначала пытался стращать их именем Господним, потом начал ругаться нечестивыми словесами, ну а потом подобрал полы рясы и дал деру, оставив брата Григория расхлебывать эту круто заваренную кашу. Тот предлагал деньги в отступное, но потом, когда троица сварщиков потянулась к его пазухе, в которой лежал кошель, желая забрать все, начал драться и какое-то время споро махал кулаками, но один против троих не выстоял, был крепко побит, обобран до нитки (благодарение Богу, рясу не сняли да не сорвали мешочек со святыми мощами, висевший в мешочке на шее молодого монаха!) и выкинут за порог избы. Однако на этом драчуны не успокоились и, вооружась оглоблями, долго еще гнали бегущих монахов по озимому полю, выкрикивая словеса поносные. Варлаам с Григорием были слишком заняты спасением живота своего, чтобы не то что отвечать ударом на удар, но хотя бы просто отругиваться.
Потом насилу отдышались и сочли свои потери. Вышло, что лишились всех припасов и денег. Варлаам не мог успокоиться, все тешил диавола извивами словесными, ну а брат Григорий отчего-то хохотал, то и дело повторяя: «Ох, знали б они, кого отмутузили, кого с теткой Дубиной подружили… Ох, знали бы!» Слова эти остались Варлааму непонятными, да он в них особо и не вдумывался. Было о чем побеспокоиться и без того.
Как дальше идти? Чем питаться? Святым духом?
Брат Григорий, потирая ушибленные бока, пораскинул мозгами и сказал, что придется им либо попрошайничать, либо зарабатывать себе на жизнь, нанимаясь на работы в панских имениях, которые все чаще начали попадаться на пути по Украйне. Брат Варлаам готов был лучше просить милостыню, но Григорий возроптал: зазорно-де попрошайничать! – и так рассердился, что спутники едва не разругались насмерть – впервые за всю дорогу. Нравом оба были как порох: быстро вспыхивали, но так же скоро и остывали.
– Здесь, в Южной Руси, небось православных не больно жалуют, – справедливо подметил Григорий. – Здесь униаты да католики кругом, так что не больно жди, что в твою торбу куски посыплются. Придется потрудиться, чтобы с голоду не помереть.
– Кто ж нас наймет – в иночьей-то одежде? – не менее справедливо возразил Варлаам. – И много ли мы с тобой наработаем? Я человек книжный, ученый, к грубому труду не приучен.
– Зато я приучен, – успокоил его Григорий. – Покуда в монастырь не пришел, в добрых людях жил, у них много чему научился, да и в обители на конюшне не в сене спал. Не бойся, и сам прокормлюсь, и тебя прокормлю, а ты пойдешь ко мне в помощники. Но что касаемо иночьей одежды, тут ты прав. А потому нам надо исхитриться платьишко раздобыть.
Прибарахлились они прямым разбоем: на первом же постоялом дворе обобрали двух перепившихся до беспамятства мужиков, переоделись – и ушли тайно, оставив только свои рясы в уплату за стол и кров. Невесть почему, Варлаама это событие привело в отменное расположение духа, Григорий же огорчился. Когда уходили в предрассветную мглу, все оглядывался, словно пытался запомнить расположение деревни и избы на ее окраине, все бормотал что-то себе под нос.
Варлаам прислушался – и не поверил ушам!
– Я вам все верну, – бормотал Григорий. – Даю вам в том мое царское слово!
«Спятил! – решил Варлаам. – Не иначе ему мозги в той драке отшибли! Эх, вот незадача! Молодой, крепкий, здоровый, а умом тронулся…»
С тех пор он поглядывал на молодого своего товарища не без опаски, однако ничего такого безумного больше в его поведении не подмечал.
Без помех добрались они до Киева и поступили на двор воеводы, пана Константина Острожского, где имелось большое конское хозяйство и как раз до зарезу нужны были конюхи. Варлааму с непривычки трудиться было маетно, ну а брат Григорий чувствовал себя как рыба в воде. Варлаам вскоре на конюшне соскучился и засобирался идти дальше, тем паче что несколько злотых припасти удалось (платили у воеводы щедро, беда лишь, что работать приходилось до седьмого пота). И вот тут-то Григорий сызнова удивил спутника, ибо сообщил, что ни в какой Иерусалим идти не намерен и вообще более себя монахом не считает, а желал бы пробраться в Польшу. Для начала он уйдет в Гощу, попытается пристроиться при дворе пана Гойского, а когда наберется навыков, необходимых природному шляхтичу, рискнет пробраться в Брачин, ко двору Адама Вишневецкого, на помощь которого сильно рассчитывает.
– В своем ли ты уме? – спросил изумленный до заикания Варлаам, забывший даже спросить, а на что Григорию эта помощь и почему он убежден, что получит ее от Вишневецкого. – Ладно, пан воевода Острожский католиков смерть как ненавидит, поэтому всех разноверцев привечает, так что у него служить православному человеку не зазорно. А пан Гойский – он же кто? Арианин! [8] Мыслимо ли тебе, православному человеку, с арианином сойтись!
– Да я сойдусь с чертом либо диаволом, арианином либо католиком записным, ежели это меня хоть на полшага вперед продвинет, – с несвойственной ему грубостью ответствовал Григорий. – С иезуитом пить стану за здравие Игнатия Лойолы, когда буду знать, что после той чарки обрету то, чего желаю обрести!
Тут Варлаам понял, что мозговая болезнь Григория усугубилась и скоро доведет его до ереси и полной погибели…
Проще всего было расплеваться с вероотступником. Варлаам так и поступил бы, когда б не ударили морозы. Тащиться через всю Украйну – голодному, одетому кое-как, по снегу, без приюта… И ни в какой монастырь не прибьешься на зимний прокорм: здесь и впрямь православных не жаловали. Теперь делать нечего, кроме как держаться за Гришку. При нем хоть с голоду не пропадешь.
И товарищи ушли в Гощу. В ту пору у богатых панов очень легко было получить работу: слуги приходили и уходили, ну а опытные конюхи всегда были в цене. Оказалось также, что из Григория получится отменный псарь. Он был не какой-нибудь гультай [9], которому лишь бы время избыть, – нет, трудился воистину не за страх, а за совесть. У него был особенный дар врачевать заболевших собак, а свору свою пан Гойский любил чуть ли не больше, чем иных людей, поэтому очень скоро Гжегош (так Григория называли поляки) стал незаменим.
И очень скоро Варлаам вовсе перестал узнавать своего спутника. Из скромного монаха или прилежного конюха тот все больше превращался в подобие истинного шляхтича – пусть и безденежного, и неродовитого, и кое-как одетого, даже без карабели, то есть сабли – необходимой принадлежности истинного шляхтича. По-польски Григорий трещал теперь небось скорее, чем по-русски. Научился стрелять из лука и арбалета, а также из пистоли и пищали. Скакал верхом и выделывал разные причуды в седле, что твой татарин! Даже богатые шляхтичи, наезжавшие в гости к пану Гойскому, скоро прослышали о небывалой ловкости Гжегоша и не гнушались ввязываться с ним в излюбленные шляхтой состязания: на лету подбить птицу, да непременно в голову; попасть пулей или стрелой в написанное на бумаге слово; перепрыгнуть с разбега через высокий забор; вскочить верхом, не коснувшись луки седла. Гжегош побеждал в этих состязаниях играючи. Бывало, бросится в седло – и ударится в такой скач, что чудится: прочие кони словно бы на месте стоят и лишь копытами перебирают. Но всего больше славы было ему за то, что он стрелял без всякого промаха. Бывало, заставит кого-нибудь держать между растопыренными пальцами поднятой руки монету, а сам выстрелит – и в монету попадет. На тридцати шагах промаху не давал!
Тем слугой, который держал монету, был, конечно, Варлаам… То есть сначала он отказывался из страха лишиться руки и быть вовсе застреленным, приняв пулю в голову, но, когда понял, что паны ставят на выигрыш-проигрыш немалые деньги, начал даже подзуживать Григория ввязаться в новый спор, который паны шляхтичи на французский манер называли чудно – пари. Так что скоро у бывших питомцев Чудова монастыря начали множиться злотые, и им не приходилось больше донашивать пожалованные паном Гойским обноски – разжились своим собственным платьем. Варлаам прикупил малороссийское одеяние, ну а Григорий иначе как в польское больше не одевался. Словом, жизнь у Гойского была вполне сносная, и Варлаам понять не мог, отчего она надоела приятелю. Тот все же решил исполнить свой замысел и засобирался в Брачин, к пану Вишневецкому. Поскольку до весны было еще далеко, а Брачин всяко лежал Варлааму по пути в Святую землю, тот отправился с Гришкою.
Что и говорить, двор пана Вишневецкого их ошеломил! По сравнению с Брачином жизнь в Гоще показалась тихой и унылой. Пан Вишневецкий был воистину знатный шляхтич, он владел огромными имениями, жил на широкую ногу, а потому содержал большой штат слуг. Одни из них были шляхтичи – дворянского происхождения, они занимали ближайшие к панской особе должности, а в случае военных действий выходили в поле под панской хоругвью. Другие слуги все вместе звались либерией и составляли дворню: это были гайдуки, казаки, хлопцы, горничные и сенные девки и прочая прислуга.
Среди слуг наиглавнейшим был маршалок двора – дворецкий, который надзирал за порядком службы, принимал новых слуг и увольнял их, творил меж ними суд и расправу. Одним-двумя слугами больше, одним-двумя меньше – это не имело никакого значения, тем паче если они пришли со двора такого уважаемого человека, как пан Гойский. Поэтому после разговора с маршалком Григорий и Варлаам были без препятствий записаны в реестр княжеского двора. Их определили в либерию, однако послужить на псарне Григорий толком не успел: слег в горячке.
В тот день к пану Адаму приехала его родня: брат Константин с женой Урсулой и сестрой жены, а также отцом обеих дам, сендомирским воеводою – весьма важным, даром что низкорослым, шляхтичем. Готовилась охота. Да, это была любимая забава шляхты. Знатный пан не упустит случая пощеголять своими собаками, соколами да кречетами, ну а гости рады похвалиться блеском конских уборов, красотой скакуна, а главное – своей ловкостью и удальством!
На псарне шум и суета стояли небывалые. Народ бегал туда-сюда, грязи развезли – шагу не шагнуть! И вдруг вбежал какой-то хлопец с криком: мол, приезжая панна Марианна, сестра пани Урсулы Вишневецкой, желает взглянуть на щенят нового помета – с тем чтобы отобрать себе добрую борзую. И через минуту во дворе появилась уже готовая к выезду в поле всадница на серой в яблоках, небольшой, будто точеной кобылке, а вслед за ней – и пан отец.
Шляхта принялась разметать грязь и пыль перьями своих шапок, либерия рангом пониже бухнулась на колени, ибо пан Юрий Мнишек был ближайшим другом прежнего короля, Сигизмунда-Августа, да и нынешним не обижен. Пан, не чинясь, спрыгнул с коня прямо в грязь да и скрылся в сарае, ну а вельможная панна, сидя в диковинном седле, замешкалась, даром что стремянный и коня придерживал, и колено подставил, чтоб удобнее с седла сойти.
А куда сойти? Не в жидкую ведь кашу глиняную!
Варлаам, стоявший с прочими на коленях, исподтишка косился на панну. Еще бы она не замешкалась, не желая запачкать в грязи свой крошечный замшевый сапожок! Райская птичка, а не девица. Сидит на тонконогой кобылке с блистающей, каменьями украшенной упряжью, – вся такая маленькая, словно куколка выточенная, для охотничьей забавы в мужской костюм наряженная, но не в абы какой, а в шелк и бархат. Девка в шароварах! Такой уж обычай был в Польском королевстве, приводивший даже средового [10] толстого монаха в немалое смущение, а уж о молодых хлопцах, конечно, и говорить нечего! Берет ее был украшен перьями и такими же самоцветами, как и упряжь лошади. Носик у панны Мнишек был востренький, но глаза – ох, какие же у нее огненные глаза!..
Варлаам расслышал рядом с собой сдавленный вздох и покосился в сторону. Григорий смотрел на панну словно на чудное видение: руку левую к груди прижал, а правой странно водил в воздухе, словно намеревался сотворить крестное знамение – да и забыл о том.
– Эй, ты чего? – ткнул его в бок Варлаам, и только тут Григорий очухался. Сорвался с места, скинул с плеч кунтуш – и швырнул его как раз на то место, куда ступила бы панна Мнишек, если бы решилась сойти с лошади.
Она только раз на него глянула, а Варлааму почудилось, что в Григория ударило молнией, – так он закачался. Но тут недогадливая дворня словно проснулась: все кинулись срывать с плеч свитки, да азямы, да кунтуши и кидать наземь, так что скоро по двору протянулась словно бы ковровая дорожка, по которой и проследовала на псарню ясная панна, не испачкав своих маленьких ножек и не посадив ни малого пятнышка на синий бархат своих широких шаровар. А потом обратно по тому же ковру прошествовала, прижимая к груди крошечного толстолапого кобелька и шепча ему какие-то ласковые слова. За ней протопал отец, а потом оба ускакали с заднего двора.
Варлаам Яцкий про Англию знал только то, что есть на свете такая иноземщина, Бог весть кто в ней правит, а раньше на троне сидела королева по имени Елизавета, которую царь-государь наш Иван Васильевич как-то раз назвал в сердцах пошлой девицею. Но уж про сэра Уолтера Райли брат Варлаам слыхом не слыхал и, конечно, не знал, как этот самый сэр однажды сорвал с плеч свой роскошный плащ и кинул под ноги королеве, чтобы она не замочила ног, выходя из кареты. Может, брат Григорий и слышал когда-нибудь эту историю, хотя вряд ли… Так или иначе, но королева Елизавета сэра Уолтера всячески отличала и сделала его первым министром двора. Панна же Мнишек даже не удостоила Григория взглядом.
«Ишь, раскатал губу на такую кралю! – насмешливо думал Варлаам. – А сам-то худ, ростом невелик, рожей некрасив, смугл, с родинкой под носом, да и нос расплюснутый какой-то! Было б на что смотреть!»
Впрочем, панна вообще ни на кого из людей не глядела – только на своего щеночка.
Слуги принялись разбирать свою одежду, отряхивать, чистить, и только Григорий оставался неподвижным. Его кунтуш вовсе втоптали в грязь, так что когда Варлаам хотел его выудить и отряхнуть, то даже за самый краешек взяться побрезговал. Поэтому Григорий еще долгое время оставался в одной рубахе, а тут неожиданно задул северный студеный ветер, который принес дождь со снегом. Охота по причине непогоды отменилась; своры загнали во двор, собак надо было накормить (перед охотой их для резвости и остроты нюха выдерживали голодными) – словом, хлопот было немало. Вот тут-то, видать, Григория и прохватило ветерком да сквозняком. К вечеру он занемог, к ночи совсем слег… и вот теперь Варлаам со страхом всматривался в пылающее от жара, вспотевшее лицо и думал: «Мать честная… как бы не помер! Куда я без него? Пропаду ведь!»
– Эй, Гришка. – Он осторожно потряс хворого за плечо. – Не помирай, а? Очухайся!
Тот медленно разомкнул веки, и на Варлаама взглянули горячечно блестящие глаза.
– Князя мне… позови, – выдохнул Григорий. – Князя Вишневецкого.
– Да ты что! – всплеснул толстыми ладонями Варлаам. – Очумел? Видали? Князя ему!
Григорий не ответил, снова смежил веки, и пальцы его начали сновать по краю тощей ряднинки, которую только и нашел Варлаам для согрева больного товарища.
Понятно, что у парня начался бред, оттого и звал он не кого-нибудь, а самого князя. Но гораздо хуже для Варлаама было, когда Григорий не бредил, а лежал вот так молча, недвижимо, и даже широкий, в самом деле чуточку сплюснутый нос его казался заострившимся, словно у мертвеца.
«Ой нет, нельзя ему впасть в забытье. Помрет во сне, а так, за разговором, может, и не поддастся смерти, может, надоест ей ждать, она и пойдет за какой-нибудь другой душой, а эту оставит в покое!» – подумал Варлаам и крепко потряс товарища за плечо:
– Эй, Гриня, ты, брат, не спи! Ты мне скажи, на что тебе князь нужен.
Помутневшие голубые глаза снова поглядели на Варлаама, сухие губы разомкнулись:
– Сказать ему хочу… сознаться…
– В чем, в чем сознаться? – ближе наклонился Варлаам. – Может, украл на псарне щенка? – хихикнул он, желая хотя бы таким незамысловатым способом повеселить товарища, однако улыбка не взошла на губы Григория, а глаза остались серьезными.
– Сказано, позови мне князя. Прошу… умоляю тебя!
– Ишь-ка! – рассердился Варлаам. – Позови да позови. Мыслимое ли дело: приду к князю и скажу, псарь-де Гришка просит вас к своей милости пожаловать. И что он со мной после этого сделает? Мало оплеухой наградит, а то и в холодную сошлет. Выпороть прикажет.
– Сходи… – выдохнул Григорий. – Во имя Господа Бога!
Вот же приспичило. С больными спорить опасно. Надо было Варлааму молчком выйти вон, постоять на дворе, а потом воротиться и солгать: ходил-де к пану, а тот отказал. Нет же, потянул черт за язык:
– Невеликое мне дело – сходить. Да разве господин меня послушается? Ну кто ты есть таков, чтобы пан к тебе пошел? Он – воевода, шляхтич природный, князь Вишневецкий, а ты кто?
Между покрасневшими, опухшими веками словно бы синяя молния сверкнула. И голос больного вдруг зазвучал твердо, ясно, отчетливо:
– Да, он князь. А я – законный государь земли русской, царевич Димитрий.
Вслед за этими словами, от которых у Варлаама челюсть ниже плеч отвисла, Гришка растянул дрожащими, слабыми пальцами малый мешочек, который всегда носил на груди и про который Варлаам думал, что там святые мощи, и вынул из него крест из чистого золота, весь осыпанный алмазами. А в середине креста красовалось изображение русского двуглавого орла.