Бьердэ повторил про себя: «Вы для меня равны и любимы, и дети – тоже». Эта фраза не только ему не давала покоя. Сила не смог выбрать, какую семью любит больше, предпочел умереть отвергнутым обеими женами. Люди же выбрали и, казалось, ни мгновения не сомневались. Как их не понять?
В природе людей издревле укоренился страх Тьмы и всего с ней связанного: боли и кошмаров, скорби, войны и гнева. Переживая что-то по-настоящему темное, люди не всегда осознавали как собственную в том вину, так и грядущие светлые перемены. Они испытывали от своих дурных порывов и непосильных бед справедливую брезгливость, злость, печаль, страх – и считали их сродни принесенной кем-то заразе.
Взять хотя бы Вудэна, ведающего и смертью – последним сном, – и снами живыми, сладострастными, вещими и кошмарными. Он, разнося на щупальцах нечистых духов шан’ и задувая фиолетовые свечи жизни, сталкивал людей лоб в лоб то с грязной глубью разума, то с бренностью и недолговечностью. Вудэна боялись, считали могущественнейшим из детей Джервэ и рисовали настолько уродливым, насколько возможно: оскаленная пасть с треугольными зубами, бесконечные щупальца того цвета, какого бывают скорлупки молодых мидий. Но его это не отпугивало. Он приходил раз за разом, забирал кого хотел, мучил кого хотел. Так же поступали и прочие боги.
Возможно, поэтому когда-то люди решили, что поклоняться Королю Кошмаров, и Кровожадной Черепахе, и Птице Боли, и Близнецам Войны лучше подальше от мест, куда проникает свет и где бьются сердца. Для этих культов люди выбрали чащи, угрюмые пещеры, заросшие пустыри и могильники, надеясь так не накликать на себя лишних бед. Зато, заискивая перед Светлыми богами, вымаливая любовь и удачу, люди возвели и продолжают возводить им помпезные храмы везде, где селятся. В самой захолустной рыбацкой деревеньке обязательно есть хотя бы храм Милунга, дарящего сытость, или Пала, сводящего с союзниками. Места для темных культов обычно на отшибе, ими пугают детей и девиц. А ведь боги ревнивы и обидчивы, в этом они неотличимы от любых младших братьев. Поэтому они всё чаще ведут себя скверно. Светлые тоже не спешат давать милость. Вспомнить хотя бы маленького графа, которого опять сегодня рвало кровью, а он и слезинки не проронил, только сжимал до судороги кулаки…
Снадобье закипело, и Бьердэ поспешил к очагу снять котелок. Дальше понадобилось его процедить, слить в глиняную чарку и отнести на подоконник остывать. Лекарство пахло бадьяном и полынью, на вкус тоже горчило – как и судьба этого ребенка. Да поможет ему. Бьердэ поднял голову к небу. Звезды смотрели без сочувствия.
Люди часто жестоки к своим богам. Так поможет ли мальчику бог Справедливости, к которому взывают по графскому приказу? Тот, кто, воплотившись однажды ради дружбы со смертными и напугав их могуществом, был ими искалечен, ослеплен и с тех пор стал также покровителем больных? Кто знает. У Дараккара два лика: белокурый юноша с нежной улыбкой и мрачный лысый полутруп, на чьем лбу горит третий глаз – сквозная дыра, пробитая светлоликой сестрой, чтобы заменить настоящие, выколотые. У бога, лишившегося красоты и всепрощения из-за жестокой трусости людей, сложный нрав. Даже защищая невинных силой по-прежнему доброго сердца, он губит тех, кто оступается в угоду страстям, страхам и страданиям.
А ведь именно в угоду страстям, страхам и страданиям люди творят столько ошибок, даже просветленные. Особенно теперь, когда объединяет их все меньше, а разделяет – больше. Им все сложнее жить в стае: у некоторых слишком опасные зубы, у других – шкура на зависть, у третьих – странные повадки. Так пироланги не раз говорили верховному королю, но он лишь улыбался, поднимал руку, веля молчать, – и на ладони вспыхивала Незабудка. Цветок был еще красив, но цвел слишком долго…
«Быть беде». Старейшины, послушав короля и прочтя знаки, заговорили о вещи, для Бьердэ пока еще дикой: об уходе с Общего Берега. Они хотели, например, отправиться в горы, ближе к небу, туда, откуда его почти можно целовать и где реже слепят глаза гербовые цветы. Опасливые шептали: «Это бунт». Храбрые возражали: «Это спасение для всей Цивилизации, мы знаем слишком много». Бьердэ возразил бы иначе: «Разве это… не предательство? Кто будет подсказывать прочим, кто будет их лечить, кто будет изобретать оружие и игрушки? И разве мы не семья?»
Впрочем, ему часто пеняли, что с ним что-то не так. Что лед его всезнания и всепринятия слишком тонок, что глаза его слишком жадны до простых вещей, а сердце – до простых чувств. Иные, самые резкие, даже звали его убогим, равняя с теми редкими пиролангами, которых Сила отметил гербовыми цветами. Таких было меньше, чем кхари и нуц, но они существовали и по понятным причинам не хотели оставлять Цивилизацию ради эфемерного спасительного изгнания. Ни графом, ни даже бароном Бьердэ не был, но уходить правда не хотел: привязался к благородному господину Энуэллису и его детям, особенно к младшему мальчику. Разве правильно уйти, пока всё в порядке? И честно уйти тем, кто так же, как братья, предпочитал Свет, так же закрывал глаза на мудрость, которую может нести Тьма – мягкая, бархатистая, холодная? Разве не во тьме загораются звезды? Да и… существует ли хоть один по-настоящему светлый или темный бог, существует ли среди любви и верности, войны и смерти, боли и мудрости что-то безоговорочно темное и светлое? Все зыбко. Все может спасти и навредить. Особенно когда бежишь в стае.
Но Бьердэ был молод и не был старейшиной, ничего не решал. Он мог только готовить лекарство маленькому господину и задумчиво оглядывать стройные, искрящиеся серебром шпили храмов. Их много было в Ганнасе – одном из красивейших городов Цивилизации. Храмы, все как один, тонули в ласковых персиковых садах и розариях, резном известняке построек поскромнее, сиреневых тенях переулков, похожих на нарядные ленты. Любимый ребенок Моря, любимый ребенок Берега. Как же Ганнас не походил на холодные холмы и ледяные горы; как любовно его когда-то возвели и продолжали скрупулезно достраивать хрупкие, словно мелкие ракушки, братья. Каким родным он стал… И, любуясь им сейчас, Бьердэ старался меньше думать о непознаваемом и неслучившемся и больше надеяться на лучшее. Жаль, это было все сложнее и сложнее.
«Быть беде», – повторяли старейшины.
«Быть переменам», – возражал он, в глубине души понимая, что лишь утешает себя.
А стая бежала за вожаком сквозь Людской Сад, блестела белой, черной и серой шерстью, скалила зубы – у кого острые как ножи, у кого тупые, как пещерные сталактиты, у кого гнилые, как подтопленные болотом корни деревьев. Стая выла и рычала, прижимала уши, подгоняла детенышей, учила их охоте, удерживала за нежные загривки, не давая споткнуться и вылететь с тропы.
Стая ждала, пока опустится ночь и вожак упадет.
Ибо тому, кто сопричислен ко всему живому, есть надежда.
Ибо живой собаке лучше, чем мертвому льву.
Екклесиаст
Вальин любил, когда Сафйра приходила к нему по утрам. Уже двенадцать приливов он увидел, и два минуло, как она перестала быть его няней, но неизменно он предчувствовал: именно сегодня она его навестит. И хотя от нее давно пахло не благовониями и сладостями, а масляной краской и чертежным мелом, Вальин узнавал ее даже по запахам. Именно запахи сейчас, когда он не открыл еще глаз, а только-только вынырнул из дремы, подсказали, что за гостья рядом. И сердце часто забилось.
– Сафира, – сонно пробормотал он. Ласковая рука зарылась в его волосы.
– Здравствуй, милый. Ну как ты? Разбудила я тебя, бессовестная…
Она сидела в изголовье кровати – рыжая, стройная, в малиновом платье, перетянутом тройным пояском из звонких овальных монет. Змейки- локоны защекотали кожу, когда Сафира наклонилась и поцеловала Вальина в лоб. Губы ее все же пахли сладостями: она в последнее время полюбила лавандовые леденцы.
– Хорошо, – шепнул он и улыбнулся, поднимая руку навстречу. – Я вообще… хорошо. Волосы у тебя сегодня пушатся.
Сафира поймала его ладонь и легонько сжала. Рука ее была от лунок ногтей до запястья расписана хной, но хна не могла скрыть мелких порезов на подушечках пальцев. Это от бумаги. Опять, похоже, Сафира заработалась. Точно, вон у нее и рукав в мелу…
– Жара нет. А ведь ветра с моря дуют, сильные.
Говоря, она опустила его ладонь на одеяло, знакомо свела брови-уголки. Вот-вот начнет тревожно допытываться о самочувствии, и задрожат подкрашенные золотом ресницы, и, возможно, она даже заявит глупость вроде «Тебе бы сегодня полежать, спрятаться, может, книжку почитать…». Вальин поспешил не допустить этого, напомнив:
– Ну я же теперь не хуже других во всем! – Он бодро перекатился со спины на бок, не зная, как еще доказать, что жив, весел и передумал умирать. – Ветра мне больше не враги. – Он покосился на дверь в забитую книжками и снадобьями каморку лекаря, прилегавшую к спальне. Понизил голос до солидного шепота: – Бьердэ говорит, это чудо. А я просто рад, что позабыл про его травянистую гадость и прочие ужасы!
На самом деле «чудо» случилось довольно давно. Сафира все знала сама, но почему-то продолжала беспокоиться и задавать мохнатому белому доктору уйму вопросов. «Точно ли ему можно выйти на берег?» «А если ему станет плохо?» «Вы видите эту трещинку у него на губах?» «Что он сегодня ел?» Вальина это и смущало, и сердило, и в то же время трогало, а вот о легкой ломоте в костях, все еще возвращавшейся, едва с Общего Моря приходили бури, Сафире было знать не нужно. Вальин верил: боль совсем уйдет, если он постарается. Однажды: на выздоровление всегда нужно время. А пока у Бьердэ найдется приятный укрепляющий отвар на меду, иве и горных мхах.
– И лицо у тебя такое хорошее сегодня. – Сафира погладила его по щеке.
– Хорошее? – переспросил он, не сдержав легкой обиженной дрожи.
– Красивое, – ответила она спешно, виновато, понимая, наверное, что его не обмануть. – Красивое-красивое. Ты просто так быстро растешь. Вот.
Но он знал, о чем на самом деле она думала, почему в тоне было столько нежного, недоверчивого, ранящего хуже ножа облегчения. Захотелось даже кивнуть, усмехнуться и бросить: «Ну да, совсем не тот распухший урод с нарывами в пол-лица, которого ты раньше встречала, войдя сюда в ветреное утро». Но он не мог – слишком много таких пробуждений она пережила. Слишком часто прижимала его к себе трясущимися руками, пытаясь согреть; умывала мятным отваром, обещая, что боль уйдет; до хрипа звала Бьердэ и требовала новых лекарств; вытирала рвоту, до которой доводил кашель; плакала вместе с Вальином, уткнувшись в его же окровавленную подушку, и бранила слуг за то, что не закрыли окна по всему замку. Она имела право радоваться, что все это в прошлом. И радовалась она не за себя, а за него. Он не смел винить ее в том, что злится от одного напоминания о тех приливах. О слабости, вновь упасть в которую так боялся.
– Я порой думаю, что однажды не узнаю тебя или ты меня, – сказала Сафира все с тем же виноватым теплом. Это было ее «прости».
– Я? Тебя? Всегда! – Вальин потерся щекой об ее руку. Это было его «прощаю».
Морские ветры приносили ему прежде язвы. Жар. Слабость и тошноту. Но все кончилось с тех пор, как решили: Вальин Энуэллис из рода Крапивы, младший сын Остерйго Энуэллиса, правителя Соляного графства Цивилизации Общего Берега, станет жрецом Дараккара Безобразного. Бог принял его и исцелил, в отличие от своей сестры Варац, наславшей врожденную болезнь. Вальин ужасно боялся Черепахи, точнее, уродливой женщины с панцирем на спине. На пиках недуга, когда голова превращалась в охваченный огнем камень, а горло забивалось кроваво-гнойной мокротой, ему часто казалось, будто она стоит у постели и скалится. С длинного языка капала едкая вонючая слюна, безгубый рот шептал: «Я заберу тебя, малыш». Варац по праву ненавидела Вальина: когда мать ждала его, богине не приносилось таких щедрых жертв, как перед рождением старшего брата. Ради Эвина на алтаре убили голубую пантеру и четырех ее котят – и родился он здоровым, крепким. Ради Вальина закололи серую куницу, ведь наследник у престола уже был. Но и в этом он старался никого не винить.
Став постарше, он полюбил Светлые храмы, высокие, величественные, выстраиваемые обычно из белого камня и щедро украшаемые зеленью и цветами. Там легче дышалось, прояснялся ум, утешалось сердце – особенно когда во время месс служители тихонько вдыхали музыку в витые раковины и музыка эта заполняла своды нескончаемой песнью моря. Ближе всех Вальину был Дараккар – советчик, судья. Вальин и сам был, по насмешливым уверениям Эвина, паинькой и мог бы стать судьей… но приступы хвори учащались, и ему выбрали другой удел. Того, кто несет богу жертвы – виноград, хлеб и серебряные зеркала – во имя справедливого суда и раскрытия преступлений. А еще того, к кому приходят с покаянием. Из всего пантеона только Дараккар обладал правом исповедовать и прощать; может, потому отец не против был заиметь среди дарующих покой жрецов своего. Как-то он сказал Вальину с грустным смехом: «Когда и я приду к тебе за милостью, пожалуйста, не будь слишком строг, хоть я и великий грешник». Вальин обещал. Впрочем, пока его допускали исповедовать только детей и подростков с их безобидными прегрешениями вроде потерянных монеток, ссор с родителями, зависти к учителям и драк с друзьями. Вальину это было по душе: подглядывая из-за исповедальной завесы, он замечал, что люди уходят счастливыми, прямее держат спину. Конечно, он здорово уставал и порой сам нуждался в исповеди или хотя бы в участии, но этого ему не полагалось.
– Я встаю! – зачастил Вальин, уже окончательно проснувшись. – Ты ведь погуляешь со мной, Сафира, да? Я свободен сегодня! Позавтракаем и пойдем в бухту, а? Или позавтракаем прямо там? Что бы ты хотела? Я скучал по тебе, я…
Слово за словом, идея за идеей. Он и сам сердился на себя за эту детскую настырность, за сбивчивую болтовню, но остановиться не мог. А голос разума, тоже наконец проснувшийся и спохватившийся, шепотом стыдил, напоминал издевательски: с ней так нельзя. Это же Сафира, мало того что взрослая, так еще и теперь с таким статусом. Она каждый день завтракает, обедает и ужинает с людьми совсем другого… уровня, наверное, так. С отцом, например. С важными суровыми жрецами. С невероятными художниками и строителями, с загадочными мастерами по цветному стеклу. С теми, с кем интересно. С теми, кто каждый день видит и делает что-то новое. А он.
– Милый, я, наверное, не смогу, – вздохнула Сафира, снова выпрямляясь. Глаз она не прятала, но голос звучал без капли ответного оживления. – Даже позавтракать.
…А он каждый день делает одно и то же. И вдобавок плохо воспитан.
– Храм, – продолжила она, теребя платье на коленях, – мастера должны наконец показать мне белую капеллу. Я спешу, вдруг что не так. Простишь? Это только сегодня.
Вальин, севший было, понурился, прислонился лопатками к подушке и натянул одеяло выше. Ну конечно, он так и предчувствовал: что-то было у Сафиры на лице, что-то не прежнее, что-то, что все чаще появлялось там и противоречило всем ее «скучаю», «люблю» и «только сегодня».
Но думать не хотелось. Проще было убеждать себя, что она страшно занята, немного зазнаётся, волнуется о своих планах, но скоро все обязательно наладится. Завтра. Через сэлту. Через прилив.
– Прощу. – Он постарался улыбнуться. В костях, особенно в позвоночнике, ныло и покалывало – теперь, поерзав, он это ощутил. – Почему же ты тогда тут, занятая моя?
– Не удержалась, дурачок, ну куда я без тебя? – Явно уловив обиду в голосе, она снова попыталась погладить его по волосам. Он фыркнул и увернулся. – Люблю на тебя смотреть. Как ты спокойно спишь. Как ты…
– … не мучаюсь? – на этот раз он спросил прямо. Должны же они были научиться об этом говорить. – Спасибо, правда.
Она кивнула, не став больше ничего выдумывать: никакого «красивый», никакого «быстро растешь». Благодарный, он потянулся к ней и обнял сам – такую нежную и чужую. Разделившую с ним столько боли, но почти не разделявшую новых радостей.
– Сафира, Сафира, – зашептал он ей в плечо, – зачем ты так боишься? Зачем за меня? У тебя теперь есть этот твой храм, всякие большие дела, ты важная такая.
– Дурачок! – повторила она, поймав в словах ревность, но вроде не обидевшись. – Храм – это другое. А еще… настоящим Храмом может быть только человек. Знаешь это? Ты тоже, может, найдешь однажды свой.
Звучало красиво, но словно откуда-то издалека. Вальин промолчал, только потерся щекой о ее ключицу. Сияющая Лува дарила миру утренний свет, стены из белого резного камня искрились, как жемчуг, в комнате было тепло, а Сафира сидела рядом. И больше Вальину сейчас не хотелось ничего. Он пережил пока мало пробуждений вроде этого. Без судорог и хрипов. Без крови на подушках. Без понимания: он снова подвел семью, подвел Сафиру, подвел Бьердэ. Тем, что не умер во сне и продолжает, словно какой-то нечистый дух, высасывать их улыбки и силы.
Морской хвори – его болезни – боялись все жители Общего Берега. Особенно, конечно, обремененные трудами рыбаки, виноградари, пастухи, но купцы и аристократы – тоже. Хворь приходила с ветрами: ветры эти, даря прохладу одним, терзали других, а жертв выбирали наугад. Кого-то они преследовали с рождения, на кого-то ополчались в расцвете сил или в старости. Казалось, не кончатся мучения больных, день за днем падающих в агонии, захлебывающихся кровью, закрывающих изуродованные лица. Но мучения заканчивались, едва возвращался штиль.
Лекарств не было – немного спасали только обезболивающие и обеззараживающие отвары; благовония, пробивающие нос; разогретая галька на грудь и теплые ванны. И даже уезжавшие от моря вглубь континентов оставались обручены с ним кровью, смрадом гниения и язвами, открывающимися всякий раз, как на покинутой родине начинали резвиться ветры. На двадцатый-тридцатый прилив недуга приходил последний сон. Король Кошмаров задувал тусклую свечу жизни, и лиловый отблеск переставал терзать изуродованный труп.
Так с рождения до пострига жил и Вальин, сколько его ни лечили снадобьями, сколько ни привозили чудодейственных артефактов. Живой и любопытный, он с трудом переносил прикованность к постели, бессонницу и боль. Хотелось вернуться к любимым играм или даже урокам, а приходилось лежать, молиться, как учат жрецы, и поглядывать на двери в надежде, что кто-то – хотя бы заботливый Бьердэ – заглянет. Но Вальину мало было разговоров с мудрыми медиками, мало фальшивой ласки Ширханы – новой графини, сменившей на престоле покойную мать. Брат не заглядывал: для него младшего давно не существовало. Не заглядывали дети знати, боясь заразы, хотя морская хворь заразной не была. А после восьмого прилива при дворе появилась Сафира.
Девушка родом из графства Холмов выросла среди пиролангов и, как и они, разбиралась во всем на свете. Она вовсе не хотела быть няней, а хотела строить здания – не те практичные и безликие, что возводили на ее родине, а настоящие приморские дворцы и храмы. Но вот она осиротела, у нее не осталось средств закончить обучение, и ее, отчаявшуюся, рекомендовали Энуэллисам. Она была двоюродной сестрой, или племянницей, или незаконной дочерью кого-то из придворных – Вальин не помнил, да и неважно. Важно оказалось, что Сафира увидела всего приливов на семь-восемь больше, чем он, и не успела превратиться в строгую жеманную женщину. Она понимала Вальина – например, как трудно днями и ночами лежать в постели без дела, как много в такие часы думается о плохом. Сафира стала нарушать правила: она тихонько уносила хрупкого мальчика на руках из дворца, а потом увозила на лошади в парк птиц, в сад фонтанов, в рощи – куда бы он ни захотел. А еще она знала тайную бухту, в которую не мог забраться ни один ветер. Песок там был мягкий, и там Вальин и Сафира строили замки. Они не походили на косые нагромождения, которые Вальин пытался возводить раньше, в одиночку. У Сафиры получались настоящие башни, и мосты, и галереи. Глядя на них, Вальин думал, как было бы здорово застроить так Ганнас. И даже улыбался, хотя давалось это, когда губы больше похожи на рваную окровавленную тряпку, тяжело.
Сафира, наверное, откладывала жалование: через два прилива она ушла. Вальин не держал ее; ему всегда казалось, что чем больше держишь кого-то, тем дальше тот попытается убежать. Он не плакал, прощаясь, но плакал потом, и очередная морская хворь прошла для него небывало тяжело. Часть язв не зажила, когда пришел штиль, оставила рытвины на висках, а один глаз начал слепнуть. Вальин не знал: Сафира будет возвращаться. Просто появляться вот так, иногда прямо в его комнате, гладить волосы, трогать лоб и говорить о больших, настоящих зданиях, которые теперь строит. И – когда есть время – снова строить маленькие, из песка, в бухте. Жаль, не сегодня.
– А что все-таки за храм? – спросил он, уже умывшись, причесавшись и одевшись. – Правда, что ли, темный? Народ такие ужасы говорит…
– Да, – отозвалась Сафира. Она стояла у окна и задумчиво глядела в морскую даль. – Храм Вудэна. Первый в городе. Даже жрец уже выбран.
– Повелителя Кошмаров и Последнего Сна? – Вальин старательно застегивал посеребренные пуговицы на синем, расшитом крапивой жилете. – Разве он не самый страшный из богов? Зачем его славить здесь? У него есть свои «поганые места».
Сафира обернулась, качнув медными волосами, и посмотрела словно бы с удивленным упреком. Вальин взгляд выдержал, но, защищаясь, пожал плечами – мол, я ребенок, что я еще могу думать? Тут же на себя рассердился: ну как так можно, то строит из себя большого, то перестает отвечать за свои слова. Щеки загорелись.
– А разве ты… – тихо начала Сафира, – когда боль разъедала твои кости, не звал его порой как избавителя? Звал. Я слышала, утешая тебя. Так почему не почтить его?
Вальин потупился. Опять пришлось напомнить себе, что нельзя сердиться. Ни на нее, ни даже на себя.
– Я не зову больше Вудэна. – Это он сказал твердо, даже строго, снова подняв голову. – Я хочу жить. Умирать страшно, я же ничего не успел.
Сделать. Узнать. Почувствовать – ну, кроме боли. Сафира все глядела на него усталыми зеленоватыми глазами, густо подведенными сурьмой. С таким взглядом она всегда казалась намного старше, чем на самом деле. И дальше. И беззащитнее.
– Мы ведь все зовем его, когда нам больно. – Она сцепила руки, и на коже ярче зазолотилась хна. – К некоторым он приходит, избавив от страданий, а некоторых щадит, не слыша опрометчивого зова. И то и другое – милосердие. Нет? Что было бы, приди он к тебе, задуй он твою свечу? – ее голос дрогнул. Наверное, она думала об этом не раз.
– Может быть, – задумчиво отозвался Вальин. Он окончательно решил не спорить, по крайней мере сейчас, пока даже храм этот не видел вблизи. – Ты стала слишком умная, Сафира. Извини. Сдаюсь. Все это так сложно… Но я обязательно пойму, я обещаю.
Он действительно порой не понимал Сафиру, с этим приходилось мириться: она была вольной птицей, полной сил; он – пленным хворым птенцом. Но она хотя бы говорила, причем о том, что было для нее важным, говорила, не боясь осуждения. Как блестели ее глаза, как блуждала по лицу улыбка, сменяясь иногда сумеречной задумчивостью. Как заражал ее восторг. Как хотела она какой-то своей справедливости, и Вальин готов был впустить эту справедливость в сердце вслед за ней. Смерти он боялся – да что там, даже смертью ее почти не называл, вслед за большинством предпочитая менее страшные слова «последний сон». Но, может, он правда еще не понимал о ней чего-то; может, не понимал и простой народ, шептавшийся в порту и на площадях о том, что приглашать Короля Кошмаров в чистый светлый город – скверная идея. Отец, Сафира, Бьердэ – люди, которых Вальин считал самыми умными на свете, – ведь думали по-другому. И верховный король вроде думал, иначе бы подобного не разрешил. Так зачем ссориться впустую? И вообще, пусть Сафира рассуждает о гадком Вудэне, пусть рассуждает о чем угодно! Вальин готов был слушать вечно, чувствуя себя особенным. Готов был что угодно поддерживать, веря, что Сафира это не забудет, даже когда станет великой. А еще после всех этих «ты становишься красивым» он не переставал надеяться, что, может быть.
– Сафира, слушай, а ты выйдешь за меня после моего шестнадцатого прилива? – выпалил он. – У тебя будет всего лишь двадцать третий. Я… ну.
Слова вырвались сами, внезапно, и голос от волнения взлетел до писка. Хороший ли это был способ перевести непростой разговор о непонятных вещах? Вальин тут же испуганно прикусил язык и захотел влезть под кровать, но Сафира оживилась, засмеялась – заплясали рыжие змейки-локоны, зазвенели монеты на поясе. Подойдя, она вытянула руки и принялась перезастегивать Вальину пуговицы: одну он ухитрился пропустить. Он опять покраснел, глядя, как движутся ее ловкие пальцы.
– Ох, милый, милый, чего ты, заманчивое же предложение! – Она поправила заодно и брошь на его рубашке – обережный треугольник из черненого серебра.
– Выйдешь? – Обнадеженный, он даже привстал на носки, но Сафира уже отстранилась и опять погрустнела.
– Ты же будешь жрецом Безобразного. Жрецы Дараккара не женятся.
О, с этим-то он, как ему казалось, давно разобрался. Не так он и держался за сан!
– А я, как выздоровею совсем, скажу, что отслужил свое и больше не хочу быть…
– Тс-с-с! – Прохладный палец коснулся его губ, и по спине пробежали вдруг мурашки. Вальин замолчал, почувствовав странное: будто совершил какую-то непоправимую ошибку или застыл в шаге от нее.
– Что? – прошептал он, не смея шевельнуться. – Ты обиделась, что ли?
Сафира нахмурилась. В ее глазах не осталось ни мягкости, ни игривости. Очень медленно она опустила руку и сжала на монетном пояске в кулак.
– Наш мир прост, юный граф. Очень, и, приглядывая за ним, боги дремлют. Но когда ты обманываешь их, они сразу открывают глаза. Если, – она пристальнее взглянула ему в лицо, – ничего не случится, твой путь определен, и лучше с него не сбиваться. К тому же… – Но тут ее тон резко переменился, перестал пугать. Сафира улыбнулась, щелкнула растерянного Вальина по лбу и в шутку шамкнула челюстью. – Малыш, я же стара и больше люблю здания, чем людей. Много философствую. Дружу со Смертью.
– Ничего ты не старая! – возмутился он, а в глубине сердца порадовался, что странное напряжение между ними растаяло как дым. Ну их, вредных богов. – Я тебя люблю. И пусть ты строишь храм этому, с щупальцами… может, и моему богу потом построишь? – Он замолчал. Сафира уже не глядела на него и, казалось, больше даже не слушала. – Эй. О чем ты думаешь?
Она опустила руки, голову тоже. Ее настроение снова резко переменилось, всю фигуру словно облили серой краской. Наконец, точно решившись, она шепнула:
– Я… Люди будут злы на меня. Да?
– За что? – Он поймал блеск глаз в завесе рыжих кудрей и пожалел обо всем, что сказал. Ну конечно. Это он ее расстроил своими богохульствами.
– За этот храм. Они боятся Вудэна, как и ты, – и, может, не зря. Они не готовы.
«Не готовы…» Вальин повторил это в мыслях и снова вспомнил простых ганнасцев. Добродушных торговцев и вечно озабоченных рыбаков, приветливых виноделов и сыроваров, оружейников, ювелиров, бесчисленную бравую стражу. Блистательных баронов, чьи дома отбрасывали длинные тени. Художников, скульпторов, архитекторов. Их дети исповедовались иногда Вальину. Взрослых исповедовали его наставники. От них и долетали все эти слухи: о Кошмарище, как уже прозвали замысел отца и Сафиры; о жреце с некой темной, под стать Вудэну, судьбой; о ритуалах, которые в Кошмарище будут проводить. Пить кровь. Убивать зверей. Хорошо, что только зверей; задумай кто-то построить, например, храм Варац, которой иногда приносились в жертву хворые младенцы, – точно быть беде! Вальин понимал, чего боятся люди. Например, что брезгливые светлые богини вроде Лувы и Парьялы отвернутся, что начнутся беды: мор, неурожаи. С другой стороны, почему? Так ли они не любят угрюмого брата? Вальин, хотя и не особо дружил с Эвином, ни за что не отказал бы ему в уютном крове – а брат никогда не говорил, что больного младшего нужно гнать в шею. Так, может, и не случится дурного, если у Вудэна будет храм в Ганнасе?
– Милый?… – тихо окликнула Сафира. Похоже, она боялась молчания.
И Вальин ободряюще ухватил ее за руки – тонкие, длиннопалые, в россыпях золотых веснушек. Он бы поцеловал их, но не решился. Даже отец не делал так с мачехой.
– Я не буду ни злиться, ни бояться! – просто уверил он. – И отец… он же тебя нанял, он тебя и защитит. Ему нужен храм. И, значит, нужна ты.
Ее глаза потеплели, пальцы сжались в ответ. Пожатие это искорками пронзило грудь. Стало ясно: он все сказал правильно. И все правильно понимает.
– Да… я не решилась бы взяться за такую работу для кого-либо, кроме него.
И все же прозвучало это так, что Вальин не на шутку забеспокоился.
– Он нравится тебе больше, чем я? – насупился он. – Я обещаю! Я тоже поумнею. И чем-нибудь прославлюсь! Хочешь, я велю тебе застроить храмами весь город?
Он ждал смеха, ждал привычного «Дурачок!». Но Сафира уже разорвала их неловкое пожатие и отступила на шаг, устало расправила плечи. Свет вызолотил ее волосы, а на лицо легла глубокая тень, похожая на вуаль. Опять она медленно уходила в себя.
– Дело не в уме, Вальин… дело в боли. Той, которую знают лишь правящие и, может быть, родители неблагодарных детей. Как хорошо, что она – не твоя.
Сафира снова поглядела в окно, на выступающий за ярусами белых, серых и голубых домиков мыс. Там, за розоватой черепицей и живыми изгородями, темнели возводимые из черного камня стены. Три башни. Три купола, которые расписывал мастер-иноземец. Средний, самый высокий, сиял пока еще холодным фиолетовым маяком-свечой, помещавшимся под самым шпилем. Вальин знал: скоро этот свет, облаченный в великолепное граненое стекло, зажгут впервые. На него будут глядеть все в Ганнасе, на него полетят мотыльки и души. Будет так красиво.
И так страшно.
– Сафира, я очень скучаю по тебе.
Она еще слышала это, с зажмуренными глазами входя в прохладную тень. Она не решалась поднять голову, только нервно облизывала пересохшие, зацелованные соленым ветром губы. И одновременно она очень хотела увидеть белые фрески, ведь запах – влажная смесь песка, масла, шафрана и апельсиновых косточек – шептал: они готовы. Но как страшно… это ведь значит, пути назад совсем нет. Поэтому – пока слова, успокаивающе теплые, горькие. «Сафира, я очень скучаю по тебе».
Там, в замке, их сказали двое: мальчик, которому она привычно помогла застегнуть пуговицы жилета, и мужчина, его отец, которому так же привычно позволила расстегнуть на ней платье. Остериго был сегодня настолько нежен, что Сафира в очередной раз проиграла, изменила себе. Она задержалась дольше, чем хотела, и лежала рядом, и пила сладкое персиковое вино из бережно подносимого серебряного кубка, и обводила пальцем выгравированных на стенках крылатых лисиц. Остериго не хотел отпускать ее, почему-то сегодня – особенно не хотел. Ее тяжелые рыжие пряди покоились на подушке поверх его столь же тяжелых черных. Медь и зола. Огонь и ночь.