bannerbannerbanner
Двор на Поварской

Екатерина Рождественская
Двор на Поварской

Марта

Их третья подруга, которая часто высаживалась рядом с ними, была не менее странной и удивительной, под стать самой усадьбе. Внешне она держалась как графиня или княгиня, с прямой спиной и надменно посаженной головой, со следами былой привлекательности на кукольном личике в обрамлении одинаково выверенных кудельков. Жила она напротив через садик, где ежедневно выгуливала свою страшучую болонку Одетту, древнюю и всю какую-то желтую, видимо, из-за паркетной краски (или просто пожелтевшую, как книга от времени). Искусственный этот собачий цвет вечно вводил всех в заблуждение. А когда однажды соседка по глупости или невниманию отрезала у болонки челку, то та засела под большой обеденный стол с бахромчатой скатертью и смотрела на всех из-под бахромы своей псевдочелки – так ей было привычнее глядеть на мир. Потом болонка в одночасье сдохла, сожрав где-то отраву для крыс, а прямоходячая соседка вдруг следующей зимой стала выходить во двор в белой кудрявой шапке с желтоватыми подпалинами, точь-в-точь как была шкура у Одетты. Многие во дворе одно время были уверены, что хозяйка сделала шапку из своей мертвой собаки. Но Поля убеждала народ, что это не так, что шапку эту она давным-давно видела на Марте (как, оказывается, звали тетку), и на самом деле она бывшая балетная, очень добрая и всю жизнь всем помогала.

Марта Мещерская до революции


Марта Мещерская жила на Поварской с середины двадцатых и совсем даже не в подвале. К ней в комнату не надо было спускаться под землю, как почти ко всем обитателям двора, а можно было входить прямо и гордо, ничуть не пригибаясь. Именно она в свое время и уговорила Полю отдать свою старшую дочь, Лидку, в балетную школу, и теперь Марту с Лидкой объединяло бывшее балетное прошлое: пачки, пуанты, мозоли, репетиции, травмы, плетка классной дамы – в общем, было о чем поговорить. А Марте было что рассказать.

Великие князья часто устраивали смотр девицам из балетных школ под видом благотворительных аукционов или еще каких других благих дел, и вот на одной такой непринужденной встрече один из Его Превосходительств, или Высокопревосходительств (не знаю уж, кто именно – история об этом умалчивает), положил на красавицу глаз. Марта поначалу артачилась, но недолго: знающие люди объяснили ей, что если пойдет под князя, то получит партию Одетты в «Лебедином озере», хотя вовсе и не тянет на главную-то роль. Тем более что князь был настоящих царских кровей, и отказываться, тем более по молодости, в высшей степени глупо. Могут и вовсе отчислить из школы за бесталанность. Выбор был невелик, Марта с радостью пошла в сожительницы. А князь, кстати сказать, оказался на редкость благодарным и совестливым, даже влюбился в девицу, что среди царских отпрысков бывало редко. И если раньше созерцание «воздушных фей», или «несравненных балетных этуалей», приводило его в полнейший восторг, граничащий с экстазом, то теперь, полюбив Мартусси, как он ее называл, за какие-то такие, известные только ему качества, от других балетных дев отошел и полностью сосредоточился на ней одной. Для начала поселил ее в милом игрушечном особнячке, купленном специально недалеко от себя, и завалил Марту подарками. Поблескивающая настоящими бриллиантами Одетта была станцована, афиши были сохранены и вывешены в комнатах, и про танцы сразу было забыто – Мартусси забеременела. Носила тяжело, уехала с князем на воды, родила близнецов и вернулась в Москву уже не скоро – во всей своей уродливой красе расцвела Октябрьская революция. Князь был схвачен и расстрелян в 1918-м – было тогда у большевиков повальное увлечение стрелять царских отпрысков, чтоб не возникли снова, не дай бог.

Приехала Марта потом окольными путями, кое-как устроилась в театр билетершей, поменяв фамилию и скрыв подаренное ей князем прошлое. В начале тридцатых про нее прознали (родная сестра постаралась), взяли тихонько ночью и увезли, а детей-подростков отправили в приют, где один княжеский отпрыск вскоре помер в горячке. Потом ее чудом выпустили, она уехала в тьмутаракань, а много позже, прямо перед войной, вернулась в Москву. Пыталась узнать хоть что-то о сыне, но тщетно, под такой фамилией никто нигде не жил. Поселилась в нашем круглом дворе окнами на улицу и завела собаку. Но ежемесячно ходила в какую-то контору и оставляла заявление на розыск человека, ее сына.

Со слухом было у нее очень плохо, нелеченый отит привел к тому, что она почти оглохла в тюрьме, но, как ни странно, хорошо воспринимала только страстный шепот. Слуховой аппарат покупать отказывалась, потому что боялась, что как только купит его, то сразу же и умрет, а деньги будут потрачены впустую. Лидка потом много позже ходила к ней, чем-то помогала по кухне, шила ей, перешивала и перелицовывала вещи, часто беря меня с собой. Обстановка у Марты была аскетична, за исключением богатого резного дубового стола с восхитительной темно-бирюзовой плюшевой скатертью, расшитой переплетающимися ветками невиданных лилий и кувшинок. А в центре скатерти летали, совсем как живые, несколько милых парашютиков, оторвавшихся от одного полулысого вышитого где-то с краю одуванчика. Я всегда, с остервенением ковыряла их пальцем, пытаясь если не сдуть, то хотя бы куда-нибудь их отодвинуть, но они вечно мозолили глаза. По краю скатерти шла длинная пепельно-серая шелковая бахрома, под которой болонка Одетта и сиживала в свое время. Стол этот я хорошо помню, он был тогда для меня как целый город с основательными мощными ногами, выточенными, казалось, из цельных стволов дерева, с очень детально вырезанными звериными мордами, человечьими лицами, листьями и не помню уже чем еще. Марта с Полей и Лидкой о чем-то болтали, я ползала под столом и изучала его. Он был хорош до невозможности! Выяснилось, что помимо несусветной красоты, он еще служил своеобразным сейфом: в каждой ножке были потайные кнопочки, с помощью которых можно было открыть искусно спрятанные дверцы (о которых, не зная, догадаться было почти невозможно). Причем открывались эти дверцы с мелодией – на каждую ножку своя музыка. Этот стол был удивительным произведением искусства, одним из подарков князя Мартусси. Много лет, пока Марта странствовала, стол простоял в дворницкой бывшего Мартиного особняка, а когда вернулась, верный татарин-дворник отдал ей эту махину беспрекословно и даже помог перевезти стол в новое жилье. Видимо, про тайные сейфовые ножки стола не прознал и про спрятанные в них бриллианты тоже. Именно бриллианты в изделиях – кольцах, колье, серьгах – лежали валом безо всяких футляров, кучей, как семечки на рынке. Четыре ножки – четыре кучи бриллиантов. Хотя, вру, попадались там и серьги с изумрудами и, помню, чудесное колье с опалами, которое отсвечивало оранжевыми, абсолютно живыми всполохами, словно рядом горел маленький, но очень яркий костерок. Марта, как Лидка рассказала мне потом, во время войны давала ей кольца для продажи, чтобы она могла Алле, моей маленькой тогда маме, купить еду. «Всегда нужна какая-то маленькая вещь, которая много стоит», – говорила она, протягивая Лидке кольцо за просто так.

Всю жизнь Марта раздавала бриллианты направо-налево, что нередко вызывало недоумение. Вот она и разбазарила все свое наследство, отдавая по роскошному кольцу дворовым своим подругам просто в качестве подарка на день рождения, 8 Марта или Новый год. Поля с Милей поначалу гордо от подарков отказывались, мол, ни к чему это, что за прихоть, неприлично, на это дом можно купить, но Марта однажды на свой день рождения усадила их за праздничный стол, налила водки, положила перед ними по колечку драгоценному и прикрикнула:

– Молчите! Вот молчите и всё! Дайте мне сказать! И не думайте, что я такая дура или сумасшедшая разбрасываться сокровищами, нет! Копить и беречь мне их теперь не имеет смысла, не для кого, одна я осталась. Сыновья сгинули. Кто у меня есть? Никого, кроме вас. Да и лет мне уже порядочно. Так почему же вы мне отказываете в удовольствии дарить вам эти блестяшки? Почему вы хотите, чтобы я умерла и оставила все эти богатства в столе нашему советскому государству, которое отняло у меня детей? Почему вы не хотите, чтобы я радовалась, отдавая это вам? – Мартины глаза наполнились слезами, она встряхнула головой и закончила: – Не считала бы нужным – не дарила бы! И оставьте все ваши ах, охи и благодарности кому-нибудь другому. А будете в следующий раз отказываться – крепко меня обидите! Всё! Я все сказала! Теперь надевайте по каратику, и будем пить за мое здоровье!

– Права ты, наверное, Марта, – сказала Поля. – Ты хозяйка, мать моя, тебе и решать. Но мы все равно тебе удивляться будем, а как иначе? Чтоб на свой день рождения да такие подарки гостям делать – уму непостижимо! Вот ведь баба!

Так и раздавала всю жизнь, улыбаясь. Ароше на переезд кольцо подарила, когда он съезжал, Сусанне на ремонт, Севе Башко на длительное санаторное лечение после войны. А Киреевским да Миле просто так, от любви! Вручала и говорила:

– Цыц! Просто цыц, и всё!

Так на палец и маме насадила, алмазное, торжественное, на свадьбу ведь, а как же! А еще два под конец жизни – Поле и Лидке, бриллиантовые, в платине, искусные и очень изящные, княжеские, тоже просто так, на память, беспричинно. Одно, маленькое, у меня до сих пор, другое пожар сожрал.

Однажды, в конце сороковых, Марта пошла на рынок, а вместо овощей притащила домой какую-то мелкую нищенку, грязную, оборванную и пьяную, как и она сама. Два дня они не выходили на свет божий, Поля с Милей заволновались, стукнулись к подруге, решив, что дело неладное. Но Марта сразу же открыла, деловая, раскрасневшаяся, решительная, с засученными рукавами и боевой, криво повязанной на голове косынкой. Спиртным от нее совсем не пахло.

– Ne vous enquietez pas, дамы, – вдруг обратилась она к ним по-французски. – Всё в порядке, завтра выйдем, ждите, – и закрыла прямо перед их носом дверь.

Поля с Милькой не могли успокоиться, все гадали да спорили, что это с Мартой, зачем вдруг французский, почему такая благотворительность – пьяниц домой водить и приют давать, никогда за ней подобного не замечалось. Строили догадки, судили-рядили, так и разошлись по подвалам в мучениях.

 

Наутро же застали Марту с приблудной теткой на их любимой скамейке, лузгающих семечки и радостно смеющихся. Обе были как стеклышко, начищенные, намытые, словно что-то важное вот-вот должно было произойти в их жизни. Незнакомка была отполирована так, что можно было ее в подробностях рассмотреть. Собственно, подробности были все прикрыты Мартиным платьем в горошек, а на лице чужачки надо остановиться особо. Следы алкоголизма хоть и были чуть заметны на слегка опухшем лице, но интеллект в ее глубоких глазах еще сиял, и видно было, что пока не все для нее потеряно. Она, видимо, даже в молодости не блистала какой-то сногсшибательной красотой. Совсем нет. Но даже теперь держалась богиней с манерами мальчика. Ее надменная головка была очень коротко стрижена. Даже в своем возрасте она приковывала к себе взгляд необычностью и мальчишеской угловатостью. На левой щиколотке блестел медный широкий браслет.

Поля с Милей переглянулись и встали, насупившись, напротив баб, не понимая, злиться им или радоваться.

– Ну познакомь нас, мать моя! А то мы уж не знали, что и думать, как увидели, что ты нищенку в дом тащишь! Решили, прибила тебя! Или ты ее! Караулили, чтоб не сбежала, – сказала Поля, рассматривая Мартину знакомую.

– Я ж просила не беспокоиться, бабоньки! Садитесь, знакомьтесь! Это Олимпия, подруга моя по молодым годам, училась со мной в балетной школе. Я как на рынке увидела ее, сначала даже и не признала. Лежит, рассупоненная вся, бормочет всякие глупости, руками машет, словно чертей отгоняет, глаза закатывает. Я остановилась: помрет ведь сейчас человек, а ты и помочь не сможешь! Вдруг вижу, браслет на ноге медный, как у одной подружки моей по балетному классу. Нечасто такое украшение увидишь, запомнила. Посмотрела ей в лицо попристальней и узнала: точно она, Липа!

Заговорила Олимпия. Слушать ее было любопытно, голос чуть с хрипотцой, низкий и задумчивый.

– Не Липа я, Олимпия, неужели постоянно надо просить? Липа – это дерево, Олимпия – богиня! А поскольку при рождении дадено мне было такое необычное имя, я еще девочкой решила, что буду не как все.

И стала рассказывать, что в детстве увлеклась Древней Грецией, стала носить тоги, браслеты на ногах, как древнегреческие богини это делали, выстраивала высокие замысловатые прически, которые, призналась, ей совершенно не шли при таком ее микроскопическом росте. Потом, повзрослев, отошла от древнегреческих глупостей, но браслеты на ногах оставила – мужчинам нравилось, было в этом что-то раболепное, подчиненное, невольническое.

– Видели бы вы ее в то время! Вся Москва на нее оборачивалась! – сказала Марта. – Перо в голову длиннющее воткнет, цветами украсится, накидку ядовитого цвета – малиновую, зеленую ли – набросит, под накидкой колышутся и шелестят шелка и кружева, бусы в пять рядов, серьги до плеч, на глазах стрелки до висков, и вышагивает врастопырку по-балетному, раз, раз. И сама хороша необыкновенно, непонятно, откуда существо такое на улице появилось среди серых одинаковых прохожих! А входит в класс – незаметная, прозрачная, носочек тянет, глазки долу, отличница, право слово! Два разных человека! А что ж ты так быстро ушла из школы? Не просто ушла – исчезла! Одна из лучших была! Маленькая, легкая, талантливая! – поинтересовалась Марта.

– Влюбилась, – просто ответила Олимпия.

– В того студентика, что под окнами ошивался? – удивилась Марта.

– Нет, в его отца, – скромно ответила Олимпия.

– Ух ты! И когда успела? – снова удивилась Марта.

– Успела вот. Чего теперь-то, ни отца, ни сына нет, убиты оба… – чуть с вызовом сказала Олимпия. – Сын увидел нас… Как… Как мы… Схватил пистолет и выстрелил. Я думала, что в меня целил, а он хладнокровно так спрашивает, пока вокруг отца лужа крови растекается и в ковер впитывается: «Будешь моей?» Вопрос такой дурацкий задал не к месту, меня аж передернуло. Я и выпалила: «Никогда!» «Жалеть не станешь?» – спросил. «Нет!» – сказала и стала смеяться. Нервное у меня это было, от страха. Сейчас, думаю, мне пулю в лоб – и покедова! А он, нет, не тронул. Посмотрел на меня собачьими глазами и выстрелил себе в сердце. Никогда не забуду, как он удивленно захлопал ресницами, словно не до конца верил, что умрет.

– Ооо, мать моя, после тебя выжженная земля остается… – горестно проговорила Поля. – Как ты с этим живешь-то?

– А я и не живу особо, так, переживаю. Жарюсь всю жизнь на холодном огне… Знать бы, знать бы…

Олимпия спокойно и жутко смотрела перед собой, какой раз уже вспоминая удивленные глаза того восторженного и влюбленного мальчишки, перечеркнувшего в одночасье и сгоряча и свою жизнь, и отцову, да и ее тоже.

– Ну и всё, и забрали они меня с собой. Вроде жива еще, ан нет, забрали. А вы, уважаемая, говорите, выжженная земля. Правы, выжгли меня. Насквозь выжгли. А потом еще арест, всё подозревали, но ничего не доказали. С чего мне было бы их убивать? Ведь бывает же на свете такая злая любовь? Бывает, стало быть. А я так и маюсь с тех пор, ни мужика, ни детей, одна медяшка на ноге от прошлой жизни осталась. Да и снять уже не могу, вросла. Вот как оно все повернулось-то, Марточка, – Олимпия обняла Марту и закрыла глаза. Слез у нее уже не хватало, все накопленные давно вытекли. А так хотелось поплакать…

– Ну и что делать-то собираешься? Всю жизнь страдать? – вздохнув, спросила Миля. – Когда это было-то? При царе Горохе!

– Почти, отрекся уже, – уточнила Олимпия.

– Ну как ты себе жизнь-то сама закрутила! Что ж так на себе крест ставить! Нынче, понимаю, поздно уже, ничего не воротишь, но хоть работать бы пошла, делом каким занялась! – Миля трагично всплескивала руками, прижимая их к груди.

– Пыталась, уважаемая, кем только не была: швеей, секретарем, литработником, корреспондентом, официанткой до этого даже, но перевернула полный поднос на одного настойчивого посетителя, меня и погнали. Ну и пристрастилась, во время войны-то. Уехала в Куйбышев, работала в редакции «Волжской коммуны», почти все на фронт ушли, меня и взяли заметки писать. Вот и встретила там одного, когда заметку про кирпичный завод писала, он мне там про все рассказывал да показывал. Маленькая какая, сказал, как вы живете, такая маленькая… Сам видный, крупный, с чубом, очень внимательный. Стали жить вместе. Вот, думаю, бог, наконец, заметил мои страдания, послал счастье. А счастье оказалось с гнильцой. Обычная бабья беда – пьющий мужик. Беда-то в целом обычная, а для каждой бабы личная. А он неделю пьет, неделю винит себя и плачет. Как выпьет, так дела абсурдные делает: то рыбину огромную у рыбаков купит, заморозит под окном, потом пилит пилой и пристраивает по соседям, то кирпичи головой бьет, проверяет продукцию и весь радостный в крови домой приходит. Ну я и стала помогать пить, чтоб ему меньше досталось. Вот мы и начали: кто кого перепьет… Затянуло. – Олимпия снова прикрыла глаза, насупилась и замотала головой, что-то вспоминая.

– А однажды ждала его, ждала, под утро вышла во двор, а он на лавке мертвый сидит. Улыбается. Сердце, сказали. Сердце… Троих мужиков погубила, ни от одного не родила…

– Ну, мать моя, – Поля встала даже, полная решимости, – понимаю твое горе, понимаю. Но пить да горевать – самое простое, мозгов особых не надо, а ты выкарабкаться попробуй, жалеть себя и гнобить перестань, вот тогда и не зря все! Пока ты ругаешь жизнь, она проходит мимо!

– Правильные слова! Вот я и говорю, чтоб у меня пожила пока, куда ей деться, то на рынке, то на вокзале сколько лет, как только не сгинула! Не дело это, – стала кудахтать Марта. – Как вы думаете, девочки? И нам вдвоем с ней веселее будет, места всем хватит!

– А если пить обе начнете, я вас в милицию сдам, на то я Милиция и есть! – подытожила Миля со смехом.

– Шутки шутками, пить не дам! – грозно заявила Поля. – Двор у нас солидный, не простой, с историей, так что как хотите, а позорить не позволим!

Олимпия снова закрыла глаза, опустила лицо в руки, и плечи ее затряслись.

Олимпию во дворе оставили, Юрка-милиционер помог оформить какие-то временные документы, и она приступила к новой жизни. Бабы при ней никогда спиртное не пили, а под вечер выносили самовар к беседке, ставили на устойчивый самоварный столик и начинали чаевничать, обсуждая дела своего государства. Дела-то хоть и были мелковаты в масштабах Москвы, но имели важное стратегическое значение для двора: Сусанна, например, начала у себя ремонт и выставила ведра с красками из подвала во двор, ждала помощи от кого-то. Мало того, что они пожароопасны, так и еще Райкины близнята постоянно там ошиваются, не ровен час в краску нырнут!

– Я могу помочь с покраской, – предложила Олимпия, – красила как-то, это легко.

– Ну и славно, спросим. Теперь другое. У Равиля скоро день рождения, – продолжали товарки, – надо думать, что будем готовить, чем соседа поздравлять.

– Я сделаю фаршированную рыбу, он мою рыбу любит, хвалит всегда и даже голову каждый раз обгладывает. Только вот не знаю, карпа или щуку? – спросила Поля.

– Так это что попадется. У нас еще пока не совсем коммунизм, мы к нему только идем семимильными шагами. Это ты потом будешь выбирать между тем и этим, а сегодня бьют – беги, дают – бери! – резонно заметила Миля. – Сходи вон в рыбный на Никитскую и погляди, что у них в аквариуме плавает, из того фарш и сделаешь. А я пирог слеплю по соллогубовскому рецепту, они его лотарингским называли. Ох, ну слушайте, расскажу. Сейчас-то его в точности повторить не берусь, то мускатного ореха нет, то вообще муку по сусекам ищу, то сливочное масло не завезли, то мы с вами весь коньяк выпили.

– Мать моя, а коньяк-то зачем в пирог? – Поля всплеснула руками.

– Для вкуса начинки, для амбьянсу, можно сказать. Ты меня не спрашивай – как делали, так и говорю. Пирог-то сам по себе простой – тесто на сливочном масле, слоеное, а начинка не провернутая в мясорубке, а мелко нарезанная, в этом свой особый шик – курочка и белые грибы, приправы. А для склейки бешамелью все заливаю, на тесто раскатанное кладу, тестом закрываю и в духовой шкаф, ну вы знаете. Соллогубы делали такое всегда на Новый год и обязательно маленькое золотое колечко в начинку клали. Кому колечко достанется, тот и король! Сначала хозяева сами брали по куску, потом нам отдавали. Все звали в большую гостиную. Все должны были сразу и съесть, чтоб видно было, кому кольцо досталось. И ему тогда почести, подарки, угощения. Мне ни разу ничего подобного не попадалось. Но уж такой вкусный пирог получается, сама делаю всегда на праздники. Равильчик точно заслужил, какой мужик! Меня даже его страсть к кумысу не пугает, так хорош! Вот все, как надо у мужика, ну вот все, как надо!

– Ты у Розы спроси, все у него как надо или не всё! – вставила с усмешкой свое слово Марта. – Ишь, раздухарилась! Да, хороший мужик, хозяйственный, никто и не спорит, ты-то чего раскраснелась?

– Уж и раскраснеться нельзя! – засмеялась Миля и поправила гордый красный бант на голове. – Может, у меня приливы! Почем ты знаешь? А Розка не зря на него глаз положила, работящий, непьющий, отзывчивый!

– Когда это он отозваться успел, Миль? Или мы чего-то пропустили? – Марта копала все глубже и глубже.

– Да ладно тебе, Миля, ну чего ты в самом деле? – Поля вступилась за честь семьи, пусть даже и не своей. – Чего тебе везде грех мерещится? Уж и нельзя мужика похвалить. Марта, а ты чем Равиля порадуешь?

– А я наливочки своей дам черносмородиновой. Он не пьет, так для гостей пойдет.

Двор на Поварской держался на Поле, Миле и Марте, как мир на трех китах. Олимпия скоро отсоединилась, хоть и осталась «при дворе», – случилась у них любовь с Тарасом на зрелости лет. Как это произошло – сами понять не могли, но потянулись друг к другу, как мотыльки на догорающий чуть различимый огонек. Олимпия с удивлением принимала неловкое внимание Тараса, а он как ребенок радовался, что его замечают.

Всё и началось с Сусанны, которая с удовольствием согласилась на помощь Олимпии в покраске квартиры. Тарас как раз поливал китайки – время было жаркое, августовское, яблочки налились – и увидел, как новая маленькая жиличка со странным именем, которое он и разобрать-то не мог, в рабочих брюках явно не ее размера и свободной, уже заляпанной блузке, пытается приподнять полные краски ведра с воткнутой туда палкой для размешивания. Отложил шланг и подошел.

– Мммммм, – сказал он и взял ведра.

– Да я сама, что вы в самом деле! Справлюсь! – улыбнулась Олимпия.

– Ммммм, – был короткий ответ. Тарас тоже улыбнулся и по-доброму на нее посмотрел.

Так они и стали с тех пор переговариваться улыбками. Потом Олимпия начала Тараса подкармливать, надоело ей смотреть, как он перекусывает, сидя в тени и уничтожая белый батон, который изредка запивал кефиром.

 

– Что это за еда для мужика? – ворчала она с улыбкой, угощая его домашними котлетами. – Вам мясо надо, вон какой огромный человечище, а все на кефире с хлебом. Куда такое годится?

– Ммммммм, – улыбался в ответ Тарас.

Так и прикипели друг к другу, удивляясь сами себе и давно уже решив, что не может в их жизни случиться ничего подобного. Но вот случилось, и Олимпия вскоре переехала в соседнюю берлогу, к Тарасу и его метле.


У беседки во дворе. Поля с родственницей и Лидка с Валентиной, женой Арона. Начало 1950-х


Бабоньки, глядя на них, были счастливы, искренне, как за себя. Устроить жизнь двух таких хороших и, в общем-то, не самых до этого счастливых людей, – чему, как не этому, стоило радоваться? Оба пришли к ним за советом: сначала Тарас с бутылкой, на другой неделе Олимпия с пирожками. Тарас промычал что-то, обнял себя, закрыл глаза, улыбнулся, показал, как сильно любит. Палец указательный все держал перед собой – не то первая она у него будет, не то единственная, не то лучше всех, не то еще что. Дали ему благословение, вроде как он его просил, все трое головами закивали, обняли огромного мужика, а Миля даже заплакала от счастья.

Через неделю Олимпия подошла. Сунула бабам кулек с масляными пирожками и села молча. Потом сказала:

– Не знаю я, девочки, ох, не знаю. Страшно мне.

– Мы тебя уговаривать не будем, – заявила Марта. – Мужик он хороший, добрый очень, все к нему тянутся и защиты ищут. А ты сама сердце свое послушай, на нас решение не скидывай. Если появилась хотя бы тень сомнения, тогда воздержись. В общем, «dans le doute, abstiens-toi».

– Да боюсь я просто. Боюсь. Я ж как косой их кошу, мужиков-то… – опустив глаза, проговорила Олимпия. – А этот особенный, чистый, душа нараспашку, как у ребенка.

– Так и побереги его, любовью побалуй. В первый раз плоть играла, во второй раз глупость, а в третий раз, действительно, сердце послушай, и все хорошо будет, – посоветовала Поля. – Решение сама принимай, а мы поддержим.

На том и порешили.

Олимпия ушла в семейную жизнь, а бабоньки остались восседать на лавке у нашего входа. Мимо них запросто никто не проходил, все спешили, чуть кланяясь, поручкаться с каждой, звали уважительно, по имени-отчеству. За советом – к ним, с обидой на кого-то – к ним, почему тесто для пирожков не подошло – а к кому ж еще, даже как младенца назвать – и то к ним!

– Вот, дочка есть уже, Ноябрина, теперь малец получился, по-умному хотим назвать, – пришла Машка-Палашка, такая глупая кличка у нее была. – Решили Атеистом назвать, как думаете, что на это скажете, уважаемые, красиво звучит, правда?

– Так если решили, чего к нам пришла? Как решили, так и называй, – отрезала Марта.

– Мужу не нравится, мне так очень, я и пришла совета спросить. Красиво ведь получается – Атеист Николаевич, а? – выпрашивала Машка имя у женщин.

– А дома как ты его звать будешь, мать моя? – поинтересовалась Поля. – Атя? Ися? Клички какие-то собачьи получаются, не имя. А дети как потом над ним смеяться будут: вокруг Васи да Пети, а у тебя Атеист! Прав муж твой, Маша, как есть, прав!

– Так я ж выделить его хочу, мы ж с Колькой всю жизнь разнорабочими, а детей мечтаю выдвинуть хоть как, чтоб жизнь нашу не повторяли, вот и решила с имени начать…

– А девчонке твоей сколько уже? – громко спросила Марта.

– Шесть! Такая умничка, так по дому мне помогает!! – прокричала Машка в надежде, что Марта услышит с первого раза.

– Ты как зовешь-то ее?

– Ноябрина. Рина.

– Так приводи Рину свою ко мне, я ее грамоте обучу. Читать еще не умеет? – Марта строго посмотрела на Машку, хотя ответ знала заранее.

– Не, а пора уже? Я и сама еще не очень читаю.

– Так и я о чем, ты имена заковыристые детям придумываешь, а надо им мозги правильно занять, чтоб дело нашли нужное, а не грузчиками, как папка ваш. Грузчик Атеист – а? Звучит?

– А какое же тогда имя мальчонке дать? Вон, сосед у меня, Рим Марсович, а сына назвал Уралом. Получился мальчик Урал Римович, ведь красиво же? – захлопала глазами Машка-Парашка.

– Так Рим же наш башкир! У них так принято имена давать! А ты русская! Как, например, отца твоего звали? – спросила Поля.

– Алевтиновна я.

– Тааак. А мужнего отца?

– Федорыч он, Николай Федорыч, значит.

– Так вот дитё Федором и назови – и мужу приятно, и мальчишке хорошо! Имя-то какое звучное – Федор! Мать моя! Красота! Правда, девоньки? – Поля посмотрела на одну и другую в ожидании согласия.

– Имя славное, мне нравится, – согласилась Миля. – Простое, без претензий. Федор Шаляпин, например, а? Царь Федор Иоаннович, Федор Тютчев… Вот, а Атеистов известных знаешь? Ни одного!

– Ушаков, по-моему, тоже был Федор, – вспомнила Марта. – Кто еще, девоньки, ну-ка!

– Достоевского забыли! – хлопнула себя по коленкам Поля. – И художник мой любимый тоже Федя, но вы его не знаете, совсем молоденьким умер, а такие живые пейзажи рисовал.

– Так фамилию-то назови, может, и мы вспомним, – возмутилась Марта.

– Васильев, Федор Васильев, видела его в Эрмитаже, когда с Яшей там были. Стояла у картин, отойти не могла, как все нарисовал, так прекрасно, свежо, и небо меня поразило, такое живое небо, словно ветерок от картин дул…

– Васильева не знаю, – громко призналась Марта. – А ты, Миль?

– Тоже не слыхала, ну да ладно, девоньки, мы сейчас не про это. Ну как тебе Федор, Мань?

– А и вправду хорошо! Шаляпин ведь тоже Федя! Пусть Федькой малец будет! Спасибо вам, уважаемые за такой совет, низко вам кланяюсь, – Машка светилась улыбкой и представляла, как она обрадует мужа, который, может, хоть сегодня не станет ее колотить.

– Маш, девчонку свою ко мне присылай, учиться ей пора! – крикнула вслед Марта.

Машка кивнула и поспешила домой кормить маленького Федора.

Часто Марта или Поля (у Мильки никогда не было припасов, а тем более горячительного) выносили в центр двора бутылочку наливки, настойки на травах или просто кагора церковного, и тогда воспоминания шли активнее, картины всплывали ярче и насыщеннее, но вранья, плавно переходящего в правду, было намного больше. Скамья, сколоченная рукастым Тарасом специально для этой троицы в знак признательности за Олимпию, немного покряхтывала под тяжестью трех могучих женщин, не объемом брали – мудростью, хотя объем тоже был не из маленьких. Олимпию и близко к их пиршеству не подпускали, берегли. Чуть что, сразу Тараса звали, который просто брал ее за руку и уводил. Бабы разливали спиртное в Мартины хрустальные княжеские рюмашки, отставляли мизинчик, как на кустодиевских полотнах, и начинали. Обычно это так и было.

– Девочки, я имею тост! – сказала Миля, торжественно вставая. – Я счастлива наполовину! Потому что нет у меня моей второй половины! Ни детей, ни чертей, как говорит Поля! Моя вторая половина – это вы! И не крутите головой! Вы моя семья! И если что суждено, то пусть все плохое лучше на меня! Пью за вас, благодарна вам и вся ваша!

Она с чувством махнула рюмашку хреновухи, даже не крякнув для вида, перевернула ее, показав, что ни капли не осталось, и пристыдила Полю:

– Матушка, не позорься, давай-ка до дна! Мы ж не половинкины дочки! Ну, берите с меня пример!

Поля выпила, сморщилась до неузнаваемости и закашлялась от горечи:

– Ну, мать моя, это ж самое что ни на есть лечение, а не удовольствие! Вот отрава!

Марта засмеялась:

– Права, Поль! Это у меня на зиму припасено от простуды! Лекарство, точно! Зато забористо! Да чего уж там, мы битые, мятые, клятые, но живучие! Я обычно не вру, но сегодня клянусь! – Марта утерла чуть пьяную слезу. – Столько горя в жизни видела, столько бог на меня за что-то гневался, так кости мне перемалывал, так руки выкручивал, но вот оставил живой для чего-то. Думаю, сжалился под конец и подарил мне вас, чтоб душой отошла, а иначе не пойму. Пью горькую за вас, милые мои! А кто вас не любит – царствие тому небесное!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru