bannerbannerbanner
Девочка с Патриарших

Екатерина Рождественская
Девочка с Патриарших

Полная версия

Вот такая легенда, а как оно было на самом деле, никто и не помнил. Но кровушка алтайская эта, природная, целебная и могучая, влилась тогда в семейную историю и приукрасила все потомство. Со временем, с поколениями, драгоценная эта жидкость разбавилась, но не утратила пикантности. Вот и в Варваре было что-то такое, что заставляло мужчин поворачивать голову ей во след, смотреть с восхищением, и не просто смотреть, а вглядываться, а потом ловить себя на мысли: а что это было-то?

Да и Нинке с лихвой перепало красоты, нераспустившейся пока, бутонной и очень обещающей. Они с мамой и папой жили в абсолютном счастье! Нина чувствовала это счастье, оно слегка покалывало виски и щекотало ноздри. Папа не мог пройти мимо мамы просто так, не коснувшись ее, не чмокнув в шею, не шепнув на ушко что-то особенное, Нинке еще непонятное. А еще они очень любили стоять, обнявшись, все втроем. Папа брал Нину на руки, подходил к маме и обнимал ее. Нина зависала на родных шеях, попискивая от удовольствия, а родители в эти мгновения откровенно и пронзительно смотрели друг другу в глаза, словно передавали друг другу какую-то очень важную, жизненно необходимую информацию.


А потом счастье куда-то улетучилось. У Нинки перестало щипать в носу и покалывать виски. Она не понимала, что происходит, просто не чувствовала того необъяснимого, что было раньше. Перестали молча стоять втроем, чуть покачиваясь, словно стараясь друг друга убаюкать. Когда папа приходил вечером с работы, то только Нина бежала к нему навстречу, а мама продолжала греметь кастрюлями на кухне или читать, отвернувшись к окну. И к тому же по вечерам мама с папой перестали вместе ходить в гости. Нина сначала этому даже очень обрадовалась: то мама, то папа все чаще и чаще оставались с ней. Она что-то такое чувствовала, но не понимала, как это ощущение себе объяснить: стало меньше радости, что ли? Мама перестала так весело и задиристо смеяться, папа больше не называл маму ласково Варюхой и перестал пристально и как-то по-особому на нее смотреть – он просто прекратил на нее смотреть вообще и все время отводил глаза. Внутри семьи происходило что-то необычное, хотя все вроде было почти как всегда: сначала мама будила Нину, собирала ее в школу и шла на работу, потом уходил папа, потом Нина одна возвращалась домой, разогревала обед, делала уроки и ждала родителей. Все как обычно, но детская кровь уже чуяла то, что никак не решались сказать родители.


Однажды вечером грустный папа зашел к ней в комнату, присел на краешек кровати и вместо того, чтобы в который раз почитать любимого «Маленького принца», сказал каким-то не своим голосом:

– Нинок, ты знаешь, как я тебя люблю. Ты уже большая, тебе целых девять лет, и я хочу, чтобы ты постаралась меня понять. Мне надо от вас уехать. Я мог бы придумать тебе разные сказочные истории, но скажу прямо, как взрослой. Твоя мама полюбила другого человека. Так случилось, и в этом никто не виноват, ни мама, ни я, и тем более ни ты. Я уйду жить в другое место, но я всегда-всегда рядом с тобой, ты должна это знать. Мама выйдет замуж за другого человека, но мы все равно с тобой будем часто видеться.

И все. А утром он поцеловал ее, взял свой маленький клетчатый чемодан, с которым обычно ездил в командировки, и ушел. С тех пор вот уже целых два года жил где-то параллельно.


Нина все еще сидела на своем насиженном месте и скучала, глядя в вечер. Мама еще не вернулась, а отчим красил в ванной волосы басмой и пел арию Ленского из оперы «Евгений Онегин». Нина арию не любила, не любила она и отчима.

Он завелся в их квартире год назад – ну, может, чуть больше. Переехал почти сразу после папиного ухода. Заявился уже с чемоданами, коробками, пачками книг, перевязанных бечевками, и даже лыжами, хотя стояло лето. К лыжам были прикреплены еще ботинки и палки, которые оказались довольно небрежно связаны в один букет, и когда мама попыталась прислонить лыжи к стене, тщательно выверяя центр тяжести, эта неуклюжая конструкция все равно рухнула на пол со звоном и грохотом поперек комнаты, как только мама отошла.

Нину эти лыжи ужасно тогда расстроили. Нет, даже разозлили! Не потому, что они вдруг заняли всю комнату, и не потому, что упали, – Нина испугалась другого: неужели этот чужой дядька собирается остаться до зимы? «Он тут будет еще и на лыжах расхаживать? И будет жить в нашей же квартире?? А если все-таки вернется папа, как тогда? Он увидит этого нового, и что? Как они уживутся?»

Нина злилась еще и на маму. Та как-то очень вскользь ей сообщила о том, что дядя Игорь переезжает к ним в квартиру – так, между прочим, провожая Нину в школу.

– Тебе он понравится. Он заботливый, добрый и очень умный. Ты можешь даже называть его папой, если захочешь. А еще у него есть сын, он старше тебя, но я уверена, что вы подружитесь.

И все. А вечером этот добрый и заботливый ввалился в квартиру со своими лыжами. У Нины даже времени не было привыкнуть к мысли об этом чужом дядьке, который так нагло вперся в ее пространство.

– Меня зовут Игорь Сергеевич, деточка. Мы с тобой поладим, – сказал он, противно потрепав ее по щеке холодной липкой рукой, а мама виновато улыбнулась.

Но самое ужасное в этом чужом никудышном дядьке было то, что он стал называть маму незнакомым именем «Чаровница».


Новость о разводе Вари с Вовой во дворе обсасывали долго. Бабы гудели: как можно было променять молодого, умного и обаятельного архитектора, Нинкиного отца, на полную ему противоположность – стареющего и лысеющего архитектурного начальника? Ни уха ни рыла, никакущий мужик по сравнению с Володькой, и чем он Варьку взял, непонятно. Может, бледностью своей, предложила Труда. Ведь бледность – признак аристократизма. Володька-то из тех, что попроще да поконкретней, а тут целый бледный аристократ, захихикала Труда. Ага, или просто бледный и больной, вставила свое Лелька, все аристократы вымерли давно, а кто не сам вымер, тех повырезали! На Лельку тогда шикнули: не дело это так говорить, резали, кого надо было резать, и дальнейшие обсуждения сразу пресекли, не переводя частные дела в широкомасштабные. В общем, думали-гадали и решили, что своим начальственным вальяжным видом взял, деньгами или властью. Власть-то штука привлекательная. Хотя старый конь борозды не испортит, но и глубоко не вспашет, говорили бабы. И если немного подождать, должно же в конце концов прийти понимание. Они все ожидали и ожидали, но понимание никак не приходило, хотя для них это было очень важно: а как же, это ведь объяснило бы Варькин поступок.

Бабрита решила, что это была страсть – обыкновенная бабская страсть, ничего больше. Супружеская жизнь, видимо, застоялась, наскучила, захотелось зигзага, вот Варька и свернула первая. Лучше безобразие, чем однообразие, хотя, конечно, к Варюхе это не относится, не такая она – так, просто присказка для красного словца, сказала Бабрита.

И бабы действительно млели от ритуального, даже какого-то сакрального процесса обсуждения всех этих мочеполовых проблем, от многочасовых посиделок под старой липой, хотя и прекрасно осознавали мнимую значимость подобных разговоров. Но сам процесс! Какой это был приятный процесс – разобраться в чужой личной жизни, поворошить белье, понадавать пустых советов и вообще посетовать на горькую бабью жизнь в принципе.

– Девчонке-то какой под дых, – качала маленькой головой Лелька-карлица. – Варька-то ладно, сейчас в неге, чего с нее взять, другим местом думает. А дите как? Что у нее в мозгах сейчас происходит? У Варьки-то голова пока не включается, а как первый шорох пройдет, она все сразу и усечет, а уж поздно будет, дочуре жизнь искалечат. Как можно было от такого Вовки девку забрать и этого старого пердуна в дом ввести? Ох, у меня прям сердце царапает, как вижу со своего балкона эту девочку на подоконнике. Сидит, худющая, три кило костей да ложка крови… Смотрит часами в одну точку, уставится и глядит незнамо куда…

– Ну да, и ты еще тут со своим неимоверным любовным опытом все по полочкам разложила. Ох, и помотало же тебя по чужим кроватям, можно подумать! А у тебя, что ль, не старый пердун был, клоун-то твой? Первый и единственный! Разве ж ты соображала, когда под рыжего лезла? Извини, конечно, что я со всей прямотой, но из песни слов не выкинешь! Это ж природа! А ты баба! Хоть и мелкоскопическая.

– А может быть, тело и дворняги, зато сердце чистейшей породы, – Бабрита всегда вступалась за Лельку.

– А то мы не знаем! Нашла от кого Лельку защищать! Ты что, обиделась? – спросила она Лельку.

– Нет.

– Сильно?

– Да.

– Здассьте-приехали! Да я любого за тебя прибью! Прекращай немедленно! Я что хочу сказать, – Труда на секунду замялась, пытаясь подобрать правильные слова и в который раз всем все растолковать. – Я не про то, что покаяться никогда не поздно! А вот согрешить можно и опоздать! Вот я, например, опоздала, и каяться не в чем! А я бы с удовольствием! Этому недодала, этому недодала, а тому и вообще не дала! Так и осталась в гордом одиночестве! А жить нужно так… – Труда прищурилась, словно увидела где-то вдалеке, как именно нужно жить, – чтобы было стыдно рассказать, но приятно вспомнить! Сейчас-то тебе, Лелька, легко говорить, надо – не надо, а коли страсть припрет, то думает все то, что ниже головы! А сама так бы и жила, если одной головой думала, то до сих пор не было бы ни котенка, ни ребенка, сплошной цирк зажигает огни! Да что тут говорить, беда с Нинкой, просто беда.

Тетя Труда одернула свой боевой халат по старой привычке, как это обычно делали школьницы перед физруком, перестала моросить руками и продолжала свои философские рассуждения:

– Хотя и Варьку по-женски можно понять. Баба-то вечно свой случай ищет, а тут вон какая возможность – начальник! Это уже, скажу я вам, совсем другие каблуки! Может, денежные проблемы у них с Вовкой начались, вон уже который год Нинку летом к бабушке отправляют, сколько на море-то вместе не ездили… Как говорила одна моя знакомая, мужчина без денег – это подруга.

 

– Да никогда Варюха деньгами не болела, – махнула рукой Лелька. – Ни-ког-да! Не может это быть причиной, чтоб дочку отца лишать!

– Много ты понимаешь! Могло – не могло! – вздохнула Труда. – Она даже и не сопротивлялась, мне кажется. Где твой хваленый еврейский ум? Подвернулся денежный, она и решилась. А может, и из-за дочки как раз. Кто знает…

– Ага, сопротивляется-сопротивляется, а потом раз – и на матрас…


До Вариного раскрытого окна часто доносились эти дурацкие поговорки и бабьи разговоры, выданные в приступе дурной правды. Она тихонько краснела, сидя на кухне, встряхивала головой и отворачивалась, отправляясь к своему солидному Игорьсергеичу.


Вскоре бабьи страсти во дворе утихли. Нинкин отчим перестал быть новостью и прижился вместе со своими лыжами. Он был тих, почти незаметен, с вязким в гнусавинку голосом, голым безбровым лицом с достаточно выразительными, но вечно полуприкрытыми глазами. Когда он с кем-нибудь разговаривал, то глаза и вовсе держал закрытыми, что было достаточно неожиданно и малоприятно. Приходя домой, он надевал домашнюю майку, полосатые пижамные штаны на подтяжках и садился работать. Иногда чертил что-то важное, иногда писал, но чаще просто читал, сильно слюнявя палец и громко перелистывая страницы. Его как бы не было. Обращался со всеми слишком вежливо, но Нину вниманием почти не одаривал, а сын к нему и вовсе не приходил. С мамой, бывало, он о чем-то ворковал, но и то только по вечерам, когда Нина ложилась спать.

Оказалось, что в общем-то он не слишком сильно мешал их давно устоявшейся жизни. Только ванную занимал надолго и смешно там фыркал. И еще пел. Репертуар его был невелик: ария Ленского из оперы «Евгений Онегин», и все. Может, он и знал что-то еще, но то ли эта маленькая ванная с гудящей колонкой навевала «Куда, куда вы удалились», то ли процесс смешивания басмы с хной по традиции сопровождался именно этим Чайковским, то ли он просто жалел, что куда-то удалились весны его златые дни и именно поэтому красился.

Голос его звучал тонко, даже приятно, шум воды тихонько аккомпанировал его музыкальному фырканью и вот, наконец, Игорьсергеич выходил из ванной в какой-то невероятной чалме из чертежной кальки, которой прикрывал впитывающуюся краску. Каждую неделю в течение целого часа он ходил в этом восхитительном головном уборе и смахивал на брата Снежной королевы, как если бы он у нее был. В этот час Нина его практически любила. Она по возможности чаще путалась у него под ногами, тайком бросала восхищенные взгляды и представляла, как бы он выглядел, например, в серебряном расшитом камзоле с кружевным жабо, в коротеньких атласных штанишках, белых чулочках, в серебряных ботинках с огромными пряжками, ну и всякое остальное – плащ, перчатки, шпага. Ей где-то попался такой рисунок красивого господина – то ли в сказке про Кота в сапогах, то ли в энциклопедии Брокгауза и Ефрона, то ли еще где, но Нина тогда навсегда его запомнила. А мятые полосатые штаны и старая майка Игорьсергеича совершенно не вязались ни с тем шикарным образом, ни с прекрасно-художественной чалмой на голове. Через час, когда помесь басмы с хной уже сделала свое черное дело, впитавшись не только в корни реденьких волос, но и в саму кожу, а может, даже в череп и в мысли, Игорьсергеич опять надолго занимал ванную, и через тонехонькую дверку раздавалось снова:

 
Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
 

Нина не очень понимала все эти странные вопросы, да и смысл арии в целом, но уже знала ее наизусть и часто напевала во дворе, качаясь на качелях. Куда-а-а, куда-а, – качалась она туда и обратно, – вы удали-и-лись, – и снова вперед и назад. Когда двор был пустой, Нина прибавляла звук. А однажды она получила дерзкий ответ на один из вопросов Ленского. Затянула, как водится, мечтательно мурлыкая и подражая отчиму, «куда, куда вы удалились…» – и вдруг услышала возмутительное:

– Пошли-и-и посрать и провалились! – это спел противный Васька, сосед из старого желтого домика со львами. Он задирал всех, не только Нинку, характер был такой. А в тот раз неслышно подкрался сзади, прикидывая, какую бы сделать пакость, а тут Нинка как раз и запела.

Теперь стоял сзади и ржал, как наглый конь. Нина сделала тогда вид, что безумно обижена, смерила Ваську надменным взглядом и ушла. Но с тех самых пор, карауля Игорьсергеича у ванной комнаты, она ждала миг, чтобы таинственным шепотом и обязательно так, чтобы никто не дай бог не услышал, дать ответ на первую музыкальную фразу его арии. И как шпион, стояла под дверью, победно и хитро улыбаясь.


С Васькой этим дворовым случались одни проблемы. Он был на два года младше Нины, но уже слишком борзый и на всех наезжающий. Он был сыном настоящей цирковой карлицы Лели, ровно в метр ростом, которая прижила от старого рыжего клоуна, еле выносила ребенка и чуть не умерла в преждевременных родах. И было почти невозможно представить, как смогли они оба выжить, мать и сын. Цирковое имя она носила звучное – Иоланта, но за кулисами все ее звали Лелей.

Леля была ассистентом дрессировщика и выступала в нелепом костюме с галунами. Она била хлыстом по арене, кричала своим птичьим голоском: «Бравушки, мои хорошие!» и смешно бегала за тиграми, переваливаясь, как уточка. Трижды за ее мученическую жизнь на нее нападали хищники и нещадно рвали ее маленькое тельце, трижды хирурги его подлатывали, и она снова выбегала вперевалочку на арену.

А потом у нее случилась любовь с рыжим клоуном, который после представления снимал свой рыжий парик и красный нос и превращался в прекрасного пожилого принца и удивительного рассказчика. И вот под один из своих волшебных рассказов он и обрюхатил храбрую карлицу, а потом перевез ее жить к себе в квартиру и вскоре помер, оставив Лелю с Васькой единственными наследниками.

Леля была на удивление доброй, и непонятно было, как в таком крошечном организме умещалось такое огромное сердце. Да и Васька не был злым – просто он привык с детства защищать мать, поэтому и предварял своей ершистой реакцией любые попытки ее оскорбить или осмеять. Везде ходил с мамочкой, именно так ее называя, боялся отпускать ее одну в люди и не обращал внимания на насмешки сверстников. Лелю во дворе любили, а Ваську-волчонка немного побаивались, но все же уважали.

Они жили в прекрасной квартирке с балконом на втором этаже старинного дома. Балкон был самым любимым Лелиным местом. Никто никогда не знал, когда она на него выходила, – ее просто не было видно, ростом она не дотягивала до перил, но большую часть летнего времени проводила именно там. Иногда над перилами торжественно проплывала лейка и сама поливала цветы – только тогда двор и понимал, что Леля сейчас на балконе и держит лейку высоко над головой. Одна лишь Нина из своего окошка видела, когда Леля выходила на балкон, поскольку закрыт цветами-вьюнами он был только с двух сторон, а со стороны Нины цветы не росли. Нина любила смотреть, как Леля делает там свою нешуточную цирковую гимнастику, как кормит клоунского говорящего попугая Жарика, сидящего в клетке, как садится на детский стульчик и начинает что-то штопать Ваське или вязать. А когда Леля видела Нину, то обязательно что-нибудь спрашивала у нее своим ангельским голосочком: про отметки, про маму-папу, про Буратинку на окошке, про бабушку в деревне… Даже сырниками угощала, вкусные они у нее получались. Нина любила свою соседку и совершенно ее не стыдилась. Да и во дворе все уважали Лелю, вся жизнь которой состояла из малых, но очень значимых поступков.


Мама, а Нинка любила звать ее мама Варя, теперь абсолютно не боялась оставлять дочку дома: совсем взрослая уже, убеждала себя и ее, одиннадцать, пусть на хозяйстве будет. И снова зачастила с Игорьсергеичем то в гости, то в театр, то к кому-то на дачу на все выходные. А Нинка с удовольствием просиживала одна на своем уютном подоконнике с книжкой, следила за Лелей с Васькой, за тем, кто качается на качельках, за теми, кто выходит во двор и кто уходит, подглядывала, как целуются под навесом у дома Бабритина поздняя дочка Нелька с красавцем военным в шикарной форме, как Майя выставляет под окна коляску с копошащимся Егоркой, как Труда вывешивает под липой линялое белье – в общем, наблюдала жизнь. А потом, когда темнело уже настолько, что все вокруг проглатывалось темнотой и двор как бы переставал существовать, Нина шла с дозором по гулкой квартире и тщательно проверяла, хорошо ли заперта дверь, после чего мыла свою тарелку с вечно недоеденным ужином, чистила зубы, как наказывала мама, и, еще раз заглянув во все углы, не притаился ли там кто, спокойно шла спать, оставив все-таки свет в прихожей. На всякий случай.


Вот и сегодня она сделала все как положено, помылась-почистилась, пофыркала в ванной и пошла к себе в комнату, погасив для разнообразия свет при входе и оставив гореть только лампу в коридоре. Дверь оставила приоткрытой – все-таки в светлоте спокойнее. Потом плюхнулась с размаху к себе на кровать и стала радостно подпрыгивать на попе под звонкий пружинный скрежет, отчаянно помогая себе руками, чтобы взмыться как можно выше, прямо до потолка. Но до потолка не получалось: попа оказалась тяжелее, чем хотелось, и отрывалась от кровати с большой неохотой. Потом Нина сняла платье и хотела уже было надеть ночную рубашку, но вдруг о чем-то задумалась и подошла к шкафу. Там среди яркой маминой одежды торжественно и немного в сторонке висела совершенно новая коричневая школьная форма с белым, в оборках, фартуком. Старую форму отдали кому-то из соседей во дворе, хотя она давно уже была стыдно-протертая. Новый черный повседневный фартук грустно болтался на отдельной вешалке: первого сентября он в школу не пойдет. Нина тронула оборки, провела рукой по шоколадной ткани платья и вдруг, решившись на что-то важное, бережно сняла форму с вешалки. А почему бы не примерить ее еще раз? Платье купили месяц назад, и Нина испугалась, что могла сильно вырасти за это время, ей все это говорили, и первого сентября форма может просто не налезть. Нина покрутила ее перед собой, приподняла и набросила, внырнув, как в воду, потом поправила кружевной воротничок-стойку и завязала белый праздничный красавец-фартук с этими сказочными оборками. Закрыла шкаф, чтобы увидеть себя в зеркале на дверце, которое всегда смотрело на нее с самого рождения, сколько она себя помнит. Форма вполне ладно сидела на ней, а стойка была дивно как хороша! Они с мамой долго выслеживали именно этот фасон: отложные воротнички ей совсем не нравились, выглядели простецки и слишком чопорно, как-то даже по-старушечьи, что ли. Нина с самого детства обожала рисовать принцесс и всегда почему-то делала им такие же воротнички, волшебные, кружевные, высокие, которые словно держали голову в гордом неприступном состоянии и не давали ей наклониться. Нина еще раз в восхищении взглянула на себя, но вспомнила про банты и метнулась к полке. «Ты так и будешь до десятого класса носить такие пышные банты?» – спросила ее на днях мама. «А почему нет? Это же очень нарядно! И потом, я же не в десятый класс хожу, а только в пятый!»

Нина, наконец, приладила их и снова застыла перед зеркалом. «Какая красивая! – подумала она. – Ну почему это не признать, это же не стыдно!»


Она и вправду была хороша: русокосая, тем более что мама с рождения еще ни разу ее не стригла, и за одиннадцать лет волнистые волосы выросли намного ниже спины. Нина даже не знала, какие у нее волосы на самом деле – сразу после ванны они почему-то выглядели прямыми и темными, но только раз в неделю после мытья, а все остальное время они были довольно светлые и волнистые. Волнистость эта усиливалась ежедневными косичками, которые расплетались только на ночь. Еще у Нины была удивительная, в маму, выкройка глаз – чуть раскосые, лучистые, но при этом светло-серые в голубизну. Эта необычная форма и цвет приковывали взгляд, и поначалу даже нельзя было понять, что именно привлекает в этой миленькой девочке помимо врожденной грации и хрупкости. И еще Нина все время улыбалась, даже родилась с улыбкой, словно обрадовалась, что наконец-то родилась, вспоминала мама, и с тех пор вообще редко хмурилась.

Нина покрутилась перед зеркалом, порадовалась своему отражению, несколько раз даже подпрыгнула – ей захотелось посмотреть, как вместе с ней подпрыгивают в волосах бантики. Наконец, раскрасневшись, остановилась, сняла с себя форму и, аккуратно расправив, снова повесила в шкаф. Пора уже было спать. Нина села на кровать, вынула из-под подушки аккуратно сложенную ночную рубашку, надела и сладко потянулась, откинув одеяло.

В этот миг в окошко кто-то тихо, почти беззвучно заскребся. Звук был почти неслышный, он скорее чувствовался, чем слышался, почти не нарушая привычную тишину. Нина вздрогнула, вскинула бровь и, затрепетав ресницами, посмотрела в сторону этого мышиного звука. Занавески были задернуты не слишком плотно, кусок уличной черноты все-таки проглядывал, и девочке почудилось, что кто-то там есть и смотрит на нее в щелку сквозь не до конца задернутые шторы. Она безумно вдруг испугалась, ее насквозь прошил ужас, но не потому, что кто-то стоял у ее окна, а что этот кто-то видел ее почти раздетой. И вообще она такого не ожидала: раньше никто и никогда не подходил к решетке так близко, для этого надо было специально шагнуть на крышу котельной, хоть и совсем невысоко от земли, но все же подняться.

 

Нина тихонько встала и на цыпочках подошла к окну, долго не решаясь отодвинуть занавеску. Ей даже не хотелось до нее дотрагиваться, словно это была гадкая и вонючая половая тряпка, которую вдруг повесили на всеобщее обозрение. Ей стало страшно: вдруг, стоит только до нее дотронуться, она приоткроет того, кто прячется за окном?

Снова кто-то заскребся, уже немного настойчивей чем раньше, словно требуя впустить. Нина явно различила – это был человек. Такой звук могли издавать только барабанящие пальцы, и девочка была в шаге от этого звука, отделенная только занавеской в зеленую полоску. Она, зажмурившись, стала мять тяжелый край ткани, чтобы хоть чуть привыкнуть к вдруг нахлынувшему животному страху, и безысходно закружилась на месте, заматываясь в занавеску, как в кокон. Она кружилась, обнажая комнату и подставляя ее под чей-то жадный взгляд, но не понимая этого. А тот, кто стоял за окном, с усмешкой следил, как задвигалась портьера, затрепетала, словно в нее, как в ловушку, попался маленький пугливый зверек, который еще не знает, что вскоре ждет его, но совершенно точно догадывается об этом своим звериным чутьем. В занавеске оказалось темно и пыльно, как в деревенском бабушкином чулане, даже еще темней. Нина приоткрыла глаза, потом крутанулась вокруг себя еще разок и занавес, как в театре, целиком открыл комнату.

– Выходи, малышка, выходи, я знаю, где ты!

Приглушенный голос незнакомца хорошо слышался в открытую настежь форточку, и Нине показалось, что он раздался возле самого уха, словно тот, кто говорил, прятался в занавеске рядом с ней. Нина вздрогнула от неожиданности.

– Ну что ты ведешь себя как маленькая, выходи-и-и-и, не надо меня бояться…

Голос его звучал убедительно и спокойно, совершенно безопасно – так обычно разговаривают врачи в детских больницах, чтобы показать, что укол – это совершенно не больно, а просто необходимо. Полосатая ткань надежно, как казалось Нине, защищала ее от того, что было ей в данный момент не очень понятно и вызывало опасение. Она подняла голову вверх и посмотрела из своего колодца на кольца, которые крепко держали ее кокон. Хотя… С другой стороны, ей было очень любопытно, кто же стоит у окошка, как он выглядит и чего ему надо. Девчонкина кровь вдруг взбудоражилась от мужского шепота, пошла волнами, неосознанно загорячела и пересилила ребячий пугливый разум. Нина подумала еще мгновение, отдалась инстинктам, дернулась и стала медленно разворачиваться. Она же не сможет стоять тут, спеленутая, целую вечность! Кокон становился все менее тугим, сковывал ее все слабее и слабее, пока не освободил девчонку из своих объятий. Занавеска колыхнулась, расправилась и выплюнула раскрасневшуюся Нину, оставив беззащитно стоять посреди комнатенки.


За решеткой, прямо на земле у старого сорняка, сидел мужчина, прислонившись к стене, и улыбался, глядя на эти смешные девичьи маневры. Просто улыбался, чуть склонив, как странная ночная птица, большую голову набок. В нем не было никакой угрозы, совсем никакой. «Какая может быть опасность в человеке, который так добро улыбается?» – подумала девочка. Потом улыбка его вдруг ушла, он вроде как с усилием поднял в секунду потяжелевшие веки и стал жадно высверливать девочку черными серьезными глазами-буравчиками. Ноздри его затрепетали, руки замяли край выпущенной сверху брюк рубахи. Сначала он посмотрел прямо в ее ланьи глаза, отчего Нине стало очень неловко, просто необъяснимо неловко, потом на рассыпанные по узким плечикам волнистые локоны, на все еще пристроенные в волосах бантики, на тоненькую цыплячью шейку с прозрачной молочной кожей, через которую просвечивала голубая кровь. Взгляд заскользил вниз по веселой ситцевой рубашечке с мелкими детскими кружевами и смешными зайчиками, а потом остановился на худых девчачьих ножках с изящно оформленной породистой щиколоткой.

– Какая ты хорошенькая!

Голос дяди был тихий и чуть хриплый, словно у него вдруг заболело горло.

– Не бойся меня. Как тебя зовут?

– Нина.

Она испугалась, конечно, но виду не подала, она же почти взрослая! Его улыбка была похожа на Нинину – все тридцать два зуба были в пределах видимости, и Нина сразу заулыбалась в ответ.

– А как тебе идет школьная форма, Ниночка! А какие бантики – глаз не отвести!

Дядя тихо говорил, и Нине нравилось то, что он говорил, да и голос его нравился.

– А вы не вор? – вдруг спросила Нина, вспомнив, почему папа поставил решетку.

– Нет, я специалист, – просто ответил дядя. – Хожу и проверяю, готовы ли детки к школе. Ты готова. Подойди ближе, я поправлю тебе бантик. Ты не забудешь снять их на ночь? А то сомнутся.

Нина послушно подошла. Дядя уже не казался ей странным, прическа необычной, а глаза злыми. Он протянул руку в окно, поправил бантик и тыльной стороной ладони погладил девочку по щеке.

– Иди спать, малышка, мы еще увидимся…

И еще раз посмотрел на нее, словно хотел запомнить для чего-то очень важного. Рассматривал он ее недолго, казалось, всего какую-то минуту, но цепко и внимательно, будто примериваясь к прыжку, а потом, еще раз улыбнувшись, вдруг сделал резкий шаг вбок, бесшумно соскочил с приступки и растворился в темном мертвом дворе.

Нина в общем не очень-то и испугалась, просто не ожидала увидеть чужого так близко, лицом к лицу. Она никогда не встречала его раньше, он точно нигде не попадался ей на глаза – ни на ее родной улице, ни в окрестных магазинах, ни тем более в их дворе, уж она бы точно запомнила. Дядька был немного странным, хотя таких много ходит по городу. Единственное, что очень его среди всех выделяло – черные, словно лакированные волосы и прямой, как стрела, пробор, который делил его голову на две равные части, будто кто-то что-то разметил, но еще не выполнил задуманное. Волосы были прямые, не по моде длинные, чуть достающие до плеч, какие-то неестественные и слишком уж сияющие. Чуть темные внимательные глаза, чуть длинноватый с тонко очерченными крыльями нос и чуть узковатые губы – в его лице было слишком много этого «чуть», какая-то недоделанность, неопределенность и недосказанность, какая-то ненастоящесть.


Нина простояла еще некоторое время у раскрытого окна, немного обомлевшая и застывшая от неожиданной встречи и разговора, потом закрыла форточку и резко, одним махом, задернула штору. Но вместо того чтобы лечь уже, наконец, в постель, она пошла на кухню подглядеть в окно, нет ли кого чужого у дома. Так, снова на всякий случай. Она включила свет, со светом ведь было намного храбрее, и выглянула в окошко. Но ничего не увидела, сплошная чернота, даже качели исчезли. Черная непроглядная вата, а не двор.

Зато из беседки маленькую девочку в уютной ночной рубашке с зайчиками было прекрасно видно.

Нина заснула в тот раз совершенно спокойно, ничуть не испугавшись, а скорее изумившись. Она тихонько убаюкивала себя, крепко зажмурив глаза и думая о школе, о Пашке, соседе по парте, который всегда подсказывает ей на математике, о физкультуре, которую она не любит, потому что там надо бегать по кругу и перетягивать дурацкий канат, обо всем простом и каждодневном. Потом все-таки снова немного подумала об этом дяде, но совсем немного – видимо, этот человек решил от кого-то спрятаться, могло же такое быть? Или что-то спрятать. Хотя вряд ли там, где все на виду. На самом деле она совершенно точно знала, зачем он залез на эту приступку и почему зашел в ее тупик. Он решил пописать. И не он первый, кстати. Около ее окна вечно пахло мочой, и было впечатление, что все дядьки с улицы ходили писать именно к ней под окна. Днем это было, конечно, невозможно, соседи не позволили бы, застыдили и прогнали бы, а вот ночью… Кто ж мог в это время уследить? А пройти в арку с улицы и сразу налево в тупичок – самое оно, если приспичит. Но такие никогда не шумели, а тихо журча, оставляли свою кобелиную метку и, сделав свое мокрое дело, скоренько ныряли обратно в арку, стыдливо оглядываясь и на ходу застегивая ширинку. Может, сорняк так сильно и рос благодаря удобрениям, подумала Нина. Вон как вымахал за лето: конец августа, и он уже выше ее ростом! Да, скорее всего он и питается одной мужской мочевиной, ее же полно в моче, не зря же она так называется. Она крутилась и крутилась в постели, пока наконец не заснула, не вспомнив даже, что так сильно ее вначале напугало.

Рейтинг@Mail.ru