– Петя! – не выдержала Софи. – На что ты мне говоришь? О чем? На пароходе я плавала, а от Бельдерлинга у меня в школе опорный пункт и тетрадочка для наблюдений. Он вправду очень образованный и очень упорядоченный человек, но о чем мы? В чем ты меня убеждаешь? Как странно мы беседуем… Ты просил: поговорим о нас…
– Так я и говорю! – с обидой воскликнул Петр Николаевич. – Ты же сама просила описать. Я стараюсь, но чувствую: словно мои слова куда-то проваливаются. Я понимаю: не в том дело – ты правильно говоришь. Но как же разрешить?
С каждым мгновением Софи становилось все скучнее. Она с трудом удержала зевок, отвернулась, по-собачьи лязгнула челюстью и притворно закашлялась, прижимая к губам холодные пальцы.
«Авось не заметил… – подумала она. – Неловко как… Но что же? Это решается моя судьба, а мне как бы получается все равно. Почему так? В романах пишут: сердце колотится, дыхание спирает, а у меня – что ж? Почему я такая бесчувственная? Вон как бедный Пьер волнуется… Разве согласиться? Пожалеть его, радость доставить… Он же славный, в сущности… Чтоб уж ни о чем не думать, и чтоб… чтоб больше не было ничего…»
– Ах, Петя! Я не могу так! – с внезапным раздражением вскрикнула Софи и вдруг, противу только что пришедшим мыслям, ощутила теплые слезы, щекочущие веки. – Оставим это сейчас! Оставим! Прошу вас! Довольно!
Петя испугался, задрожавшей рукой теребил застежку крылатки.
– Простите, Софья Павловна! Простите! Я расстроил вас! Я, право, не хотел…
– Оставьте, Пьер! – Софи шмыгнула носом, дернула головой, стряхивая слезы, поморгала. – Никто не виноват. Пойдемте в дом. Там нас, должно, уж ищут, – и она решительным шагом, подобрав юбку, зашагала по аллее. Петя с унылым видом плелся сзади, не решаясь предложить руки. Так их и заметила Мария Симеоновна, только что прибывшая вместе с Модестом Алексеевичем из своего имения Люблино.
В зале было душно, пахло свечным нагаром и бессмысленным послеобеденным спором. Кошка каким-то образом утащила с обеда кусок антрекота, спряталась с ним под пуф и теперь, урча, расправлялась с мясом, неприятно оскалясь и терзая его зубами и когтями. Все видели кошку, и все скрывали это друг от друга. Если б кошку увидел Туманов, то, пожалуй, сказал бы, что она похожа на горничную Лизу.
– Помилуйте, старых писателей не может быть много, а старых поэтов не может быть вообще. Вы ведь, душечка Софи, конечно, стихи пишете? А как же? – Арсений Владимирович победоносно и вместе с тем лукаво оглядел собравшихся и клюнул остреньким носиком в сторону насупившейся Марии Симеоновны. – Муза ведь все больше про любовь, шепчет и навевает, а какая у старости любовь? Одна подагра да геморрой, извините меня, душечка, мы ведь тут с вами все люди чертовски демократические… да-с… иногда даже тошно делается…
– А что ж, по-вашему, люди зрелых или даже преклонных лет уж и любить не смеют? – подмигивая всем по очереди и стараясь придать своей реплике тон развязной фривольности, вступил в беседу Модест Алексеевич.
– Отчего же не смеют? Смеют, конечно. Но только, извините за каламбурчик-с, сумеют ли? При общей изношенности организма и идеалов, по облетании всех юношеских лепестков и выветривании флюидов, на какую же любовь изволите рассчитывать-с? Разве что к расстегаям и малине со сливками… – Арсений Владимирович с причмокиванием отхлебнул кофе из чашечки.
– Ну, это уж вы, батенька, загнули! Загнули, признайтесь! – ринулась в бой Мария Симеоновна. – Я так уверена, что человека не года старят, а деловые качества или отсутствие оных качеств (она отчетливо произносила «какчества» и «какчеств», а Петр Николаевич при этом морщился, словно принимал хинин). Ежели человек деятелен и бодр, то ему все доступно. Все доступно, я утверждаю! Сколько нонче молодых людей вялых, ни до чего не охочих. Ништо им не в радость, все тягостно… Разве это жизнь, это молодость – я вас спрашиваю, батенька Арсений Владимирович!
Ответа не последовало. Глаза старика тут же подернулись пленкой, он, вздрогнув, огляделся, словно не понимая, где он, зачем, и что с ним. Все собравшиеся понимающе закивали головами, смущенно перемигиваясь: «Что, мол, возьмешь со старого человека?!»
Софи спрятала улыбку, и подумала, что после поблагодарит Арсения Владимировича за вовремя оказанную поддержку. В его забывчивость и отключенность от мира она не поверила ни на минуту. Софи помнила: еще когда она была маленькой девочкой, «отключался» он всегда вовремя и полностью сказав то, что хотел, а окружающие так же качали головами и лицемерно вздыхали.
Сколько лет Арсению Владимировичу, точно не знал никто. Если спрашивали его самого, он кокетливо жмурился и, покачивая крупной, покрытой пегим пухом головой, говорил, что даже в жизни мужчины наступает предел, когда говорить о возрасте уже моветон, а, впрочем, он и забыл свои года, потому что какое значение может иметь всеми позабытый и выживший из ума старый сморчок… После этого все бросались говорить ему комплименты, а он таращил водянистые глаза и прямо-таки лучился удовольствием, как старая, выползшая на свет и тепло костра жаба.
Старожилы уезда помнили, что именно Арсений Владимирович, будучи уже в полной силе, собирал Лужское ополчение на Крымскую войну. Многие помнили его мировым судьей и гласным по уезду. Ныне он спокойно доживал свой век в небольшом имении на берегу озера Врево, держал с помощью преданного управляющего (сына бывшего денщика) две пасеки, ежегодно сдавал в аренду четыре небольшие дачки и имел с этого достаточный доход. С помощью огромной лупы на костяной ручке Арсений Владимирович читал выписываемые в имение газеты («Русский инвалид» «Неделя» «Санкт-петербургские ведомости» и еще что-то), находился в курсе всех важных государственных дел, слыл отчаянным либералом, очень этим гордился, и во всех спорах принимал сторону наиболее радикального из высказанных мнений.
Гриша принес черную лаковую гитару с орнаментом и стал ее настраивать, склонив голову набок и оттого сделавшись похожим на сеттера. Ирен и младшие братья жались к нему, некрасиво отмахиваясь от гувернера, пытавшегося их увести. Наталья Андреевна кидала в их сторону строгие взгляды, Аннет уныло склонилась над комодом и водила по нему пальцем, словно гоняла по вышитой салфетке какое-то насекомое.
Гриша настроил инструмент и запел, отбивая ритм небольшой ногой в мягкой туфле.
– За дачную округу
поскачем весело́
за Гатчину и Лугу,
в далекое село…
Песню слышали в первый раз. У Гриши был резковатый, но приятный голос.
– Там чаша с жженкой спелой
Задышит, горяча,
Там в баньке потемнелой
Затеплится свеча,
И ляжет, (снится, что ли?)
Снимая грусть-тоску,
Рука крестьянки Оли на жесткую щеку…
(Городницкий, «Дуэль»)
– Однако ж, Григорий… – Модест Алексеевич выразительно покосился в сторону дам и детей.
Арсений Владимирович рассмеялся дребезжащим старческим смехом и по-мальчишески показал большой палец.
– Это студиозисы развлекаются? – спросил он.
– Никак нет, – улыбнулся Гриша, мотнув подбородком в сторону Пети. – Это вот Петр Николаевич сочинили. Шарман, правда?
– Петя, это… это так необычно… и хорошо, – с удивлением и удовольствием сказала Софи. – Я не думала, но ты… ты, наверное, большой поэт будешь. Я рада… честное слово… рада…
Петя засмущался под ее похвалами как гимназист-приготовишка, Наталья Андреевна возмущенно фыркнула, и тут же перевела взгляд на кошку, а Мария Симеоновна недовольно нахмурила густые мужские брови.
– Стишки – это… – помещица покрутила в воздухе толстыми, унизанными кольцами пальцами, но, видимо, не сумела сыскать достойного и достаточно емкого определения. Поэтому перешла к другой теме. – Делом надо заниматься, вот что я вам скажу, господа, делом! В этом и смысл, и лекарство от всех хворей, и красота, и молодость, ежели пожелаете. Вот так я думаю, и никто меня переубедить не сможет! – Мария Симеоновна выжидающе оглядела всех выпуклыми, зеленоватыми с коричневыми крапинками глазами, но желающих ее переубеждать в зале не обнаружилось. Наоборот, Модест Алексеевич с удовольствием подхватил тему:
– А я вот тут как раз машинку хотел выписать… Мирон! – окликнул он лакея. – Принеси-ка мне из кабинета «Ведомости», что на бюро лежат! Поживее! Вот здесь… Еще утречком хотел с Вами посоветоваться, Мария Симеоновна, да как-то к слову не пришлось. Вот, вот: «Департамент торговли и мануфактуры объявляет, что такого-то числа поступило в оный прошение от инженеров компании «Брандага и сын» о выдаче трехлетней привилегии гражданину Сигизмунду Оппенгейму на машину для чистки кишок». Вот! Перспективная вещь, я так понимаю!
Гриша расплылся в улыбке и подмигнул Софи, Аннет тяжело вздохнула, как недоенная корова в стойле, а Мария Симеоновна достала лорнетку и внимательно изучила объявление.
– Я так понимаю, ввиду производства колбас… – Модест Алексеевич кивнул. – Следует – на паях. Вы думали? – Модест Алексеевич покачал головой. – В наше время надо мыслить экономически. Бельдерлинга – отметаем, он все под себя гребет, остаемся мы с вами, Березины и Кроммы. Старый Кромм как раз весной удачно прикупил трех йоркширских свиноматок, помните, я вам говорила? Он, верно, заинтересуется. Обсудим… Сейчас, мне думается, другим наши беседы неинтересны…
– М-м, голубушка Мария Симеоновна! – ласково прищурилась Наталия Андреевна. – Что ж поделать! Не все так прогрессивны, чтоб находить машину для чистки кишок лучшей темой для послеобеденной беседы…
– Провинция… Лень…Старосветские помещики…Лишние люди… – пробормотала себе под нос Мария Симеоновна.
Гриша, услышавший ее, не выдержал, рассмеялся и тут же выбежал, сделав вид, что подавился кофеем. Вслед за ним выбежали Ирен, мальчики и степенно удалился гувернер. Заметив открытую дверь, за всеми пустилась наевшаяся кошка. Снова очнувшийся Арсений Владимирович улюлюкнул ей вслед и стукнул об пол резной ореховой палкой. Кошка подпрыгнула на бегу и выгнула спину.
Октября 10 числа, 1889 г. от Р. Х.
имение Калищи, Лужский уезд.
Здравствуй, моя дорогая подруга, милая Элен!
Дела мои продвигаются таким образом, что неопределенность положения моего не разрешается, а лишь запутывается все больше и больше. Одна радость: начались занятия в школе, и теперь промеж ежедневных многочисленных дел и делишек мне нет времени на всякие раздумья и терзания. Лишь за письмом к тебе я могу подумать о своей странной доле и сомнениях, которые по этому поводу испытываю. Знаю: ты уж и имени Туманова слышать не хочешь, а все ж буду опять писать о нем. Прости. Но это после.
Справили именины Сережи. Собралось наше «дружное» семейство, да Арсений Владимирович, да Петр Николаевич с маменькой, да еще несколько гостей. Нападали на меня за мою литературную часть: мол, что дельного может написать столь молодая особа, которая и жизни не знает? Наш вечный Арсений Владимирович ловко мою молодость защищал. Ты все спрашивала меня про Гришу: что ж он не влюбляется? Могу порадовать: влюбился, да так, что язык не поворачивается выговорить, в кого, и при каких обстоятельствах. Надеюсь, что все остынет само собой. Для курьеза могу сказать, что и тут косвенно приложил руку Туманов.
Огорчил меня разговор с маменькой. Даже не сам разговор (в нем все то же, что и прежде), сколько какие-то печальные флюиды, вокруг него проистекающие. Ты знаешь, несмотря ни на что, я маменьку люблю, и за нее переживаю. Она женщина еще нестарая, но как-то последнее время опустилась, поблекла, словно исчез какой-то источник, ее питающий. В чем дело, как разгадать? Странно, но что-то похожее происходит и с Аннет. Очень странный у меня с ней случился разговор, путаный, нервический. Она словно обвиняет меня в чем-то, ее касающемся. Я не могу этого понять, не могу помочь и оттого еще больше мучаюсь. Ты, Элен, женщина замужняя, семейная, может, тебе легче разобрать – что здесь? С Модестом Алексеевичем у них по-видимости все в порядке, племянник-крошка – здоров и прелестен. Насупротив меня, никаких приключений Аннет никогда не ждала и не искала. Что ж с сестрой? Чего она вянет?
Ирен же, напротив, (ей уж исполнилось 14) смотрит на меня, как на оракула, и ждет, по праву младшей сестры, каких-то наставлений. Откуда я ей их возьму, если со своей жизнью не могу разобраться?!
Итог «семейного вечера»: отчаянная ссора с Гришей, непонимание с сестрами и маман, тяжелое и бессмысленное объяснение с Петром Николаевичем, и, в довершение всего, слезы младшего брата Алешеньки, который как-то не по-детски глубоко верует в Спасителя, и очень страдает от моего атеизма. Воистину, я словно Роком уготована на роль этакого возмутителя спокойствия, нарушителя всех и всяческих канонов и уложений. Кто бы знал, как меня это все тяготит, и как бы я хотела стать обладательницей если не твоей душевной гармонии (на это я, зная себя, не рассчитываю ни в коей мере), а хотя бы спокойствия и выдержки, как у моей петербургской подруги и наставницы Матрены…
Утомившись от всего этого, чувствуя себя совершенно вымотанной и на грани нервного припадка, я вознамерилась уехать в тот же вечер по-английски, предупредив Модеста Алексеевича, как хозяина дома, что мне нездоровится. Муж Аннет, несмотря на все его недостатки, человек весьма здравомыслящий, и едва глянув на меня, не стал уговаривать остаться, а лишь велел кучеру взять меховую полость, чтоб унять лихорадку, и дал мне в дорогу бутылку яблочной наливки из своих погребов. Я, ты знаешь, вина почти не пью, потому что действует оно на меня не лучшим образом, но в тот момент его участие показалось мне едва ли не умилительным. Он один ничего не хотел от меня, не требовал, чтоб я немедленно изменилась, а просто принимал все как есть, и пытался, сообразно со своим разумением, облегчить мое состояние.
Меж тем еще со второй половины дня погода была тягостной, словно отвечающей моему настроению и чувствам. В воздухе будто разлили густой холодный сироп, и он томил, и пачкал горизонты, и мешал вздохнуть полной грудью. Еще до того, как мы с Тимофеем переехали плотину, природа разрядилась от этой тяжести, и разразилась ужаснейшая осенняя гроза, с ледяным дождем и диким ветром, срывающим листву и даже ветви с деревьев. Справа слышался рев озерных волн, слева – завывания ветра в деревьях старого парка, по крыше кареты безостановочно стучали капли дождя, ветки, каштаны и желуди с дубов. Лошади ржали, пугаясь всплесков молний и ударов грома, а Тимофей, мужик положительный и богобоязненный, непрерывно крестился и предлагал вернуться в усадьбу. Я и сама склонялась к тому же, как вдруг, перед самым въездом на плотину… Ах, Элен! У меня и сейчас, когда я пишу тебе, мурашки бегают по коже и ладони становятся противно влажными, так, что приходится откладывать перо и протирать их салфеткой.
Возле плотины путь нашему экипажу преградил всадник. Его конь, видимо, взбешенный ожиданием и буйством природы, увидев нас, взвился на дыбы. В раскатах и голубых разливах холодного огня молний он выглядел поистине мефистофельски. От увиденного меня затрясло еще сильнее, пришлось закусить зубами вонючую шкуру, чтоб не сорваться в припадок.
Всадник меж тем спешился, струи дождя буквально лились с его шляпы и куртки странного покроя, расшитой кожаной бахромой. Тимофей слез с передка и угрожающе покачиваясь, направился к нему.
– Софья! Ты здесь? – крикнул незнакомец. Я тотчас же узнала в нем Туманова, и, не удержавшись, застонала от досады.
– Как вы здесь? Почему? – закричала я в ответ, сделав знак Тимофею, чтоб не вмешивался.
Туманов готов был впрыгнуть ко мне в карету, но мне вдруг показалось это неприличным, и я выскочила под дождь сама.
Разговор, который состоялся между нами, можно было бы назвать бредовым, как будто вели его два сумасшедших из лондонского Желтого Дома. Гроза, которая все никак не утихала, добавляла театральности и грохота. Чтобы услышать друг друга, нам приходилось почти кричать, хотя мы стояли вплотную, и я чувствовала кожаный запах его странной одежды, спиртного и его собственный запах, который запомнила еще с той ужасной ночи, когда Туманова ранили, и я тащила его через трущобы Васильевского острова. Конь Туманова непрерывно ржал, Тимофей что-то бормотал (должно быть, ругался, прикидывая, как будет отчитываться за происходящее перед Модестом).
Касательно содержания (которое тебе, конечно, крайне любопытно) могу сообщить следующее: Туманов, который привык добиваться своего любыми путями, задет тем, что я сбежала от него, и хочет непременно меня вернуть. В любом качестве и за любую возможную плату. С точки зрения психологии и физиологии мне такой тип мужчин ясен абсолютно, и так же абсолютно неинтересен. О чем я ему и сообщила, а так же о том, что он меня очень разочаровал, ибо изначально представился мне личностью более значительной. Он был в бешенстве, и в какой-то момент мне показалось, что он сейчас набросится на меня, невзирая на присутствие Тимофея. Однако, когда разговор коснулся Гриши (подробности этой истории я сообщу тебе как-нибудь в другой раз), все сразу изменилось. Здесь я и сама не все поняла, но, к моему счастью, он вдруг почувствовал себя чем-то задетым (хотя мне уж казалось, что я никогда от него не избавлюсь), вскочил на своего бешеного коня и ускакал в ночь, обрызгав мне грязью подол.
После Тимофей мне что-то говорил, но я наконец сдалась на волю припадку, и только визжала:
– Домой! Домой!!!
В конце концов, он согласился и повез меня в Калищи, к моему милому домику, где и сдал прямо на руки кудахтающей, как наседка, Ольге.
Два дня меня не отпускала нервическая лихорадка, но я не велела Ольге звать доктора, потому что верю в то, что человек сам может справиться с болезнью такого происхождения. И правда: не прошло и недели, как моя школа и мои ученики полностью излечили меня от этого недуга. Права маман ненаглядного Петеньки: «Делом надо заниматься, господа, делом! Дело все болезни лечит!» – Прикупить, что ли, машину для чистки кишок?
Итог: человек этот страшит и тревожит меня. Я не понимаю его чувств, мотивов его поступков. Он не похож ни на «людей из общества», к общению с которыми я привыкла с детства, ни на «простых» людей, с которыми я тоже почти всегда находила общий язык. Хорошо, если это демонически-театральное его появление в моей жизни – последнее. Тогда можно надеяться, что я забуду его, как забывают ночные кошмары. А если он, не получив желаемого, и дальше будет преследовать меня? Что ж мне делать?
Вразуми меня, только не говори, что я должна немедленно обвенчаться с Петром Николаевичем. Сама понимаешь, какая у меня реакция на замужество, как на способ разрешения всех жизненных проблем. Будь снисходительна.
Приветы и поцелуи всем.
Навсегда твоя. Софи Домогатская.
В тысячный, наверное, раз Софи устыдилась своих мыслей. – «И вовсе сестрица не похожа на моль! – строго сказала она себе и тут же подумала с любопытством. – Интересно, это у всех людей в головах столько гадостей или только у меня? Вот, к примеру, у Модеста или у маменьки – как? И что обо мне на самом деле Пьер думает? На что я ему кажусь похожей? Должно, после сегодняшнего, на мегеру…»
Аннет нахмурила и без того невысокий лоб. Из всех детей Натальи Андреевны и Павла Петровича высоколобыми получились через один: Софи, Гриша, Сережа. Темные волосы отца и светлые глаза матери унаследовали почти все, лишь Аннет до замужества носила косу цвета выбеленной соломы, да Сережа имел цыганистые, лукавые глаза отца.
– Что, у вас с маменькой опять разговор был?
Софи молча кивнула.
– И что ж?
– А что ты ждешь, Аннет? Чего хотела?
– Тебе как, правдивый ответ или, как выражается твой любимый Арсений Владимирович, политесный?
– Помилуй, Аннет! – удивилась Софи. – На что мне от тебя политесный ответ?! И что ж за правда?
– Изволь. Я жду, когда ты, наконец, перестанешь надрывать маменькино сердце и позорить семью…
– Позорить семью?! Я?! – Софи, не удержавшись, вскочила с кресла, уронив расшитую крестом думочку, которую держала на коленях. Аннет продолжала сидеть с прежним унылым видом. Никаких чувств не отражалось на ее бледном, словно полинявшем лице. – Чем же это я позорю? Кто сказал? Объяснись, сестра! Я учу детей, сама себя содержу, пишу, ни в каких постыдных делах не замешана… Изволь!
– Вот! Вот! – шепотом закричала Аннет. Ее голос как никогда напомнил Софи шипение некрупной, но ядовитой змеи. Из-за того, что она по-прежнему не поднимала головы, казалось, что воздух и слова выходят через ноздри. – Я содержу! В этом все! А мы, значит, не содержим, мы все – хуже тебя! Ты и Гришу, которого говорила, что любишь, не преминула пнуть. Этим же… Кто содержит… Он, если хочешь знать, плакал сегодня в диванной. Плакал! Говорил, что бросит Университет, работать пойдет… Ты этого хотела, да?!
– А что ж дурного в том, если кто-то работает? – холодно уронила Софи, которой, хотя и с трудом, но все же удалось совладать с собой. – Пусть даже и Гриша. В нашем положении ему давно взрослеть пора…
– Что тебе до нашего положения, Софи! – с искренней горечью воскликнула Аннет. – Ты ведь ни о ком, кроме себя, сроду не думала. Как и отец, – правильно маменька говорит. Ты всегда на него похожа была. Внутри, как снаружи.
– Допустим, – холодный, отстраненный тон нелегко давался Софи, но так казалось правильным. – Я похожа на отца. Я думаю только о себе. Но что ж с того? Мы с тобой и Гришей – взрослые люди. Нам и следует думать о себе. Кто ж другой будет о нас думать? В чем ты меня обвиняешь? В том, что в шестнадцать лет я не захотела ради благосостояния семьи пожертвовать своей судьбой и выйти замуж за человека, который годился мне в деды? В этом может винить меня маман, но не ты…
– Отчего же не я? – Аннет казалась обескураженной. – Ты же знаешь…
– Что спустя два года этот «подвиг» совершила ты? Знаю. Но это был твой выбор. Ты могла поступить так, как сочтешь нужным, мой пример показал тебе это…
– А как же маменька, дети?…
– Ты хочешь теперь убедить меня в том, что принесла себя в жертву семье? Я не верю тебе, Аннет. Я же помню, что тебе самой хотелось замуж. Неплюев просто оказался самой выгодной из возможных партией. Конечно, ты не могла его любить. Но тебе, да и маменьке, так хотелось опять быть богатыми, хотелось управлять имением, иметь свой выезд, слуг… иметь то, к чему вы привыкли, то, что вы считали нужным иметь. Я, как ты видишь, сделав свой выбор, всего этого не имею. И признайся: ты, Аннет, ни за что не поменялась бы со мной… В чем же я теперь перед вами виновата?
– Ты… ты ни в чем не виновата, Софи. Ты во всем права… Ну, так и подавись этой своей правотой! – из прозрачных глаз Аннет брызнули прозрачные слезы, словно клоун в цирке сжал резиновую грушу.
– Аннет! Аннет! Что с тобой? – всполошившись, Софи подбежала к сестре, попробовала положить руку ей на плечо. Аннет резким движением отбросила ее. – Ну, Аня, что же это? Что ж ты так плачешь? Что-то случилось? Скажи мне! Модест Алексеевич обидел тебя?
– Модест Алексеевич никогда меня не обижает, – всхлипывая, пробормотала Аннет, и Софи, обрадовавшись, что сестра отвечает, тут же задала следующий вопрос:
– Может, с Николашей чего?
– Здоров…
– Так что же, Анюта?
– Ты не понимаешь, не понимаешь! – Аннет по-детски терла глаза сжатыми кулачками. На скулах ее тут же выступили красные, неровные пятна. – Ты не хотела никогда знать! Тебе бесполезно… Ты говоришь, я по расчету замуж пошла… А сама… У тебя есть идеи, ты по ним все делаешь… Так ведь не сама же ты это придумала. С чужого голоса! Эта твоя ужасная подруга! Она про все знает, как надо, а у самой на чулке дыра! Она как сноповязальная машина у Марии Симеоновны… Хлоп! Хлоп! Повязали, сложили! Хлоп! Хлоп! Следующий! А люди? Человек где, я тебя спрашиваю? Разве вы… ты когда-нибудь думала про то, как Петр Николаевич чувствует, как маменька, как я…
– Но причем ты-то?! – не выдержала, наконец, Софи. – Аннет, милая, я и впрямь не пойму тебя. Мы сестры по крови, это да, но у нас давно разная жизнь, разные взгляды, мы ж с тобой и не разговариваем почти. Я же тебя не обсуждаю. Тут ты права, я и не думаю об этом. Зачем? И как тебя касается моя жизнь, мои идеи, мои подруги? Бедная Матрена, ты ее и видела-то раз с четвертью, а уж готова на нее всех собак понавешать…
– Я ж говорю – с тобой бесполезно! – Аннет всхлипнула в последний раз и распрямилась так резко, словно ее развернуло судорогой. Узкие плечи подались назад и в вырезе платья стали видны белые вершинки ключиц и голубая впадинка между ними. – Ладно, как знаешь. Пусть так. Только помни: тебе тоже воздастся. Я знаю, ты ни во что не веруешь, но это все равно, потому как Он все видит…
– Ах, Аннет, оставь! – Софи досадливо махнула рукой, такой оборот разговора казался ей наиболее докучным. – Кстати, я хотела сказать… про Алешу… Не стоит его смущать рассказами о моем неверии. Он, невесть за что, любит меня, и Бога любит, и вы с маменькой лишь ему страданий добавляете… Пожалейте, не втравливайте его в наши разборы, он ведь еще совсем малыш…
– Сама пожалей хоть кого-нибудь, а потом других призывай! – резко ответила Аннет, поднялась и вышла из комнаты, покачивая плечами.
Некоторое время Софи сидела, опустив лицо в сложенные лодочкой ладони. Откуда-то пришла кошка, урча, потерлась об ноги, потом запрыгнула на диван и попыталась просунуть усатую головку меж согнутых локтей. Софи погладила кошку. Та заурчала громче, выгнув спину, и явно наслаждаясь лаской. Кошкина настойчивость отчего-то показалась неприятной, Софи почувствовала, как по спине под платьем побежали противные холодные мурашки.
– А жалела ли я и впрямь хоть кого-нибудь? – подумала она. – Детей, животных… Пожалуй. А взрослых? Похоже, что и нет. Они представляются мне сами ответственными за то, что с ними происходит. Значит, и жалеть не за что. Выходит, Аннет права? Когда ж так случилось? Неужели я родилась такой бесчувственной? Нет, наверное, все началось с папы… Я тогда не сумела его пожалеть… И никто не пожалел меня… И… Впрочем, что теперь вспоминать! Прошлого не вернешь, надо жить сегодня, завтра… Сегодня… У меня уж больше нет сил, а еще может Гриша прийти… Или Петя… И надо будет с ними опять разговаривать… Уехать разве? Прямо сейчас… Взять вещи, сослаться на нездоровье…
Решившись, Софи взяла свечу и направилась наверх, в «свою» комнату, которую ей всегда отводили для ночлега в Гостицах. В комнате горничная Агаша стелила постель.
– Не трудись, Агаша, – сказала Софи. – Я сейчас уезжаю.
– Сейчас?! – изумилась Агаша и выпрямилась, уперев кулаки в крутые бока. – Почто ж так? Нехорошо задумали, барышня! Нехорошо! Гроза будет, у меня с утра все кости ломит. Да и ночь скоро… Нехорошо!
– Я ж не советуюсь с тобой, – Софи пожала плечами. Она знала, что прислуга в доме Неплюева относится к ней без особого уважения. Знатная барышня, которая выбрала долю нищей земской учительницы и тянет с выгодным замужеством, казалась им… глуповатой, что ли? Впрочем, у них свой взгляд на мир, и – Бог им судья!
– Я просто сообщаю, чтоб ты лишней работы не делала. Иди вниз, Агаша, вещи я сама соберу.
Когда Агаша ушла, и Софи принялась складывать нехитрые пожитки в кожаный саквояж, который всегда возила с собой, в дверь осторожно постучали. Неужто Гриша?! – нешуточно испугалась Софи. За дверью оказалась Ирен. Она стояла на пороге и молчала. В мерцающем свете свечей Софи разглядывала сестру. За последний год она вытянулась и, пожалуй, подурнела. Рукава синего домашнего платья с детскими оборочками были ей коротки. Нос казался слишком длинным по сравнению с невысоким лбом и небольшим подбородком. Губы, впрочем, были полные и яркие, красивой формы.
– Что ж, Ирен. Видишь, я уезжаю, – не выдержала Софи. – Голова ужасно разболелась. Боюсь припадка. Дома Ольга заваривает какую-то траву, мне сразу легчает. Придется ехать…
– Не ври мне пожалуйста, Софи, – голос у Ирен тоже сменился, стал низким и шел теперь словно откуда-то из оформившейся груди. – Я знаю: они тебя все вынудили. Но я – за тебя. Скажи: что мне делать? Я хочу ехать учиться, но они говорят: не надо. Есть учительница, и гувернер уроки дает, и фортепиано, и все… Модест Алексеевич… Он, знаешь, наверное, согласился бы. Он ведь хороший человек, добрый. Ты знаешь? Он не только с сыном, с нашими мальчиками занимается больше, чем папа. Я же помню все. А он радуется, говорит: наконец-то Бог семью послал. И дети сразу готовые. Я думаю, Аннет повезло. Правда. Если б со мной так, я бы постаралась его полюбить, понять, чем он живет. А Аннет себя изводит, от злости чахнет. Злится на меня, на тебя, на братцев, на Марию Симеоновну даже, что он с ней все время проводит…Бог с ней! Но матушка и Аннет… Они хотят меня здесь держать, а потом – замуж. Мальчики поедут учиться, а я… Они боятся, что я стану как ты… Софи! Мне… Мне душно здесь! Если б ты знала, как душно! Что ж делать?!
– Ирен, рассуди, – Софи старалась говорить осторожно, чтоб не спугнуть младшей сестры. Разница в годах меж ними считалась велика, Ирен с младенчества была молчалива, а после смерти отца и исчезновения Софи и вовсе замкнулась в себе. Так что никакой близости, как, к примеру, с Гришей, у них никогда не было. Сейчас она смотрела на длинные, узкие ступни и кисти Ирен, на ее бледный лоб как на что-то чужое, неясное. – Тебе теперь не надо решать ничего окончательно. Расти, умней, читай книги, наблюдай жизнь. Она сама подскажет. Ты сейчас сама себе противоречишь. Гляди, твой совет Аннет: постараться понять, полюбить человека, с которым свела судьба. Говоришь, что на ее месте поступила бы так. И тут же: не могу, душно! Учиться, поверь, можно по-разному. Если такое будет твое окончательное решение, кончишь курсы, никто тебе помешать не сумеет. Но ведь это не один путь…
– Хорошо, я подожду, – кротко вздохнула Ирен, сразу напомнив Софи себя прежнюю – молчаливую, тихую девочку с толстой темно-русой косой. – Только можно тебя попросить…
– Конечно, Ирен! – горячо откликнулась Софи.
Сочувствие к этой, в сущности, незнакомой ей девочке вдруг затопило ее всю, чуть ли не слезы на глаза навернулись. Бедняжка! Ведь она же не привыкла, не может ни с кем поговорить, и так и живет, страдая от этого выдуманного ею удушья. «Кого ж это мне жалко? – тут же строго вопросила себя Софи. – Ирину? Или себя?» – Ответа не нашлось.
– Конечно же! Сделаю все, что в моих силах.
– Ты не могла бы составить мне список книг… таких, которые надо прочесть… для развития… Я бы прочла. Я же сама не знаю, и спросить не у кого… Может быть, у тебя или твоих… знакомых что-то найдется…