«Свет мой, зеркальце! скажи,
Да всю правду доложи:
Я ль на свете всех милее,
Всех румяней и белее?»
А.С. Пушкин, «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях»
Клара Батори расчесывала волосы. Чудесной шалью лежали они на плечах, обнимали руки и ласкали длинную шею. И любовник, наблюдавший за Кларой, не выдержал, протянул руку, желая прикоснуться.
– Нет, – сказала Клара, отстраняясь.
– Ты прекрасна!
– Да.
– Жаль, если эта красота пропадет, – произнес он, пожирая ее взглядом. – Вы, женщины, как цветы. Быстро увядаете.
Рука дрогнула, и седой волос соскользнул на ладонь.
– Жаль, что нет способа сохранить твою красоту, – продолжил глупец и злой насмешник. И Клара зажмурилась, не желая видеть лица его.
– Есть способ, – ответила она, сама того не желая.
Есть. Темные дороги открыты тем, у кого хватит смелости ступить на них. И платить за каждый шаг.
– Тогда почему ты не используешь его? – он жесток, ее случайный спутник. Он задает вопросы, которые Клара сама боится задать себе. И даже факт, что поутру этот человек навсегда исчезнет из Клариной жизни, не приносит успокоения.
Он исчезнет, а сказанное останется.
– Потому что… потому что цена высока.
А выигрыш ничтожен. Кого ради хранить красоту? Ради очередного престарелого супруга, который жив лишь потому, что Клара боится подойти к пропасти? Или ради случайных красавцев вроде нынешнего? Ради себя самой?
– Хочешь, я расскажу тебе одну историю? – Клара села на кровать и провела гребнем по волосам любовника. – Давным-давно пришли на эти земли братья Гуд Келед. Грозных даков они привели с собой, и крепко сели на этих землях, обласканные королем. Дал он им имя Батори, сиречь храбрый, и право возводить замки. Дал пленников безмерно. Дал золота и серебра. Долго были вместе братья. И дети их тоже друг друга держались. И дети детей. Крепко вросли в скалы Венгрии. А знаешь, почему?
– Нет.
– Потому что прежде, чем семена нового рода сеять, щедро полили землю кровью. Так всегда бывает. Многие деревни и города они вырезали, многих дев замуровали в камень замков, ибо верили не в Бога, но в богов, а они были темны. И однажды встретилась на пути братьев женщина нагая да черноволосая. В руке ее был камень, в волосах росло дерево, а на плече сидела птица. И сказала она: щедры вы были к богам. И щедрыми будут к вам боги. Сколько отдали, столько и отдано будет. Полтысячи лет стоять дереву рода Батори. Но срок пройдет – и рухнет, ибо нельзя купить вечность, как нельзя купить жизнь. И поклонились братья, поблагодарив женщину. И одарила она их истинной тьмой и способностью зреть грядущее. То ли награда, то ли проклятье…
– И что?
– Ничего. Срок подходит. Ждут темные дороги, того ждут, у кого хватит духу дойти до конца, заглянуть за дверь запертую и вернуть подарок. Без этого не будет новой жизни. Ты замерз? Иди ко мне, я согрею тебя.
Наутро его жизнь согрела Клару. И грела, пока длилась скоротечная лихорадка, переплавляя жар из одного тела в другое. Глупый насмешник умер, так ничего и не поняв. А Клара сделала еще один шажок по темному пути.
Она была очень осторожна.
И знала, что не решится дойти до конца. Как знала и то, что вот-вот появится на свет дитя из рода Батори, у которого будет больше смелости и меньше страха. Она дойдет до края и смело шагнет в бездну.
А бездна примет человека, и тьма сольется с темнотой.
Этот путь уже прочертили звезды. А перечить звездам – не в силах человеческих.
И Клара спрятала гребень в шкатулку, а шкатулку – в тайник: всякому дару – свое время. Всякой судьбе – своя нить.
Всякой смерти – свой час.
Да будет так.
Она лежала перед Адамом нагая и беззащитная. Розовые пятки разведены, а большие пальцы ног соприкасаются. Узкие щиколотки кажутся неестественно хрупкими, колени же выделяются этакими желтоватыми яблоками с мелкой россыпью синяков.
Адам перевел взгляд выше, на плоский живот и раздутую грудную клетку. Под тонкой кожей явственно проступала решетка ребер, а темные точки сосков казались бархатными мушками.
– Здравствуй, – сказал Адам, убирая с лица соломенную прядь. – Извини, что не поверил.
Девушка не ответила. И данный факт был логичен: мертвецы в принципе не способны поддерживать беседу. Но с другой стороны, нельзя было сказать, что они молчат.
Девушка, к примеру, улыбалась. Яркий свет лампы стер краски с ее лица, и даже волосы сделались неестественно белыми, словно нарезанными из бумаги, и лишь губы остались вишнево-красными, набухшими и совершенно неправильными.
Раскрыв чемоданчик с гримом, Адам провел пальцем вдоль ячеек, пытаясь на глаз определить оттенок.
Он не станет лезть в это дело.
Он просто выполнит свою работу.
Он вымоет тело. Оденет – платье белое, невестино, с россыпью крахмальных розочек. Обует. Уложит волосы и нарисует лицо. А после отойдет в тень, как всегда…
Но девушка улыбалась. Ее и девушкой-то назвать сложно. Сколько ей? Пятнадцать?
Не нужно заглядывать в документы. Но взгляд уже выхватил нужную графу. Четырнадцать. А сестре и десяти не было.
– Это не моя вина. Я просто… – Адам замолчал и отвернулся, чтобы не видеть этой улыбки. Захлопнул чемодан – щелкнули сердито замки. Сел за стол. Уставился на белую доску.
График заказов. И рядом второй – похорон. Старое фото за стеклом и его, Адама, мутное отражение на глянцевой поверхности.
Мертвый взгляд, в котором не упрек – обвинение: ты же знал, Адам. Ты мог помочь, но отвернулся. И то, что отворачиваешься во второй раз – это нормально. С сумасшедших спрос невелик. Поэтому заткни свою совесть и работай. Завтра в девять ее заберут, и ты выкинешь из головы этот эпизод, как выкинул прошлый.
Или не выкинул? Та, прошлая, от чьего имени ты открестился, точно так же лежала пред тобой, беззащитная в мертвой своей наготе. И ты, уже обмыв тело, осторожно – ты всегда осторожен с мертвецами – убирал влагу с кожи. Бумажные полотенца разбухали и скатывались, ты комкал их, швыряя в урну, одно за другим. Ты не смотрел на лицо, ибо ненавидишь глядеть в лица мертвым детям.
Обычный день. И дверь открылась обычно, без предупреждения, вот только весенний запах чайных роз казался чуждым в твоем логове. Он на мгновенье перекрыл и формалиновую вонь, и хлорный смрад, и тухлую смесь бальзамических растворов.
Удивил. Заставил оглянуться и замереть.
– Здравствуйте, – сказала та, которая принесла запах. – Меня зовут Таня. Таня Красникина. Я старшая сестра Ольги.
Ты поморщился, потому что не желал знать имя покойной.
– Можно, я тут посижу? Я тихонько.
– Нет.
Но она все равно села на твой стул, и ты не знал, как прогнать ее. Разглядывал, по ходу отмечая черты сходства: ямочки на щеках, вздернутый нос и вросшие мочки ушей. Голубые глаза. Светлые волосы. Родимое пятно, почти скрытое в левой брови.
– Алина сказала, что вы самый лучший, – ей быстро наскучило молчать. – Она всегда покупает только самое лучшее, иначе смысла нет.
– В чем?
– В том, чтобы покупать. Вы сделаете Олю красивой?
Сделает. Она уже красива, нужно лишь показать эту красоту.
– Я одежду принесла. Я знаю, что она дала вам другую, но… Ольге то платье не понравилось бы…
Белый шифон, крахмальные розы, приметанные наскоро. Подкладка из скрипучего искусственного атласа и изморозь серебряных узоров по рукавам и горловине.
Второе платье проще. И не подходит для мертвеца.
– Я знаю, – поспешила сказать Татьяна. – Я знаю, что другие нужны, но… вы же лучший! Сделайте, пожалуйста! Я заплачу!
Она вытащила кучку мятых долларовых купюр и с отвращением вытряхнула их на стол. Скривилась презрительно, хотя в глазах блестели слезы. Ты молчал. Ты хотел, чтобы эта девочка в полосатом свитере ушла. Она была безумна в своем горе, которое старательно прятала, и ты боялся, что проснется собственное твое безумие.
– Или мало? Я больше могу! Пожалуйста.
– Хорошо.
Платье оказалось великовато. Пришлось ушивать прямо на теле, и Татьяна, осмелев, помогала. А ты наблюдал исподтишка и привычно держал дистанцию.
– Ее убили, – сказала Татьяна, сделав последний стежок. Нитку она обкусывала, а хвост наматывала на мизинец. – Олю убили. И меня убьют.
– Кто?
Какое тебе дело? Девушку еще загримировать надо. Тебе и вправду заплатили по высшему разряду, привычно купив лучшее.
– Она. Мачеха. Она нас ненавидит. Притворяется доброй, а на самом деле ненавидит.
– Ты можешь ошибаться.
Татьяна мотнула головой и закусила прядь волос. Пожевав, выплюнула мокрую и измочаленную.
– Нет. Ошибаться не могу. И доказать не могу. Ничего не могу. И Оля умерла. Она Оле волосы расчесывала… а теперь мне расчесывает. Значит, я тоже скоро умру.
Два факта не имели прямой связи. Но вряд ли девушка восприняла бы это в качестве аргумента.
– Скажи кому-нибудь.
– Говорю. Тебе. А ты не слушаешь. Тебе ведь все равно, так? И тому, который из милиции, тоже все равно. А знаешь почему?
– Почему?
– Потому что она привыкла покупать все самое лучшее. И яд тоже. Его не найти… а нет яда – нет отравления. И нет убийства. И… и, я пойду, да? – спросила она. И ты кивнул, радуясь, что этот разговор закончен.
Вот только запах чайных роз долго еще тревожил покой твоего мертвого царства.
На следующий день ты поднялся в зал, и из-за прозрачной перегородки наблюдал за родственниками. Татьяна в черном наряде была строга и не похожа на себя вчерашнюю. Как непохожа и на женщину с изможденным лицом. Правда, из-под вуали ты видел лишь острый подбородок и узкие губы, которые вяло шевелились, повторяя молитву. Но и по ним, а еще по напряженной шее и рукам понял – на пределе.
Вот жмется в тень еще одна женщина в черной блузе и широкой, колоколом, юбке. На волосах ее лежал черный платок, а в руках были гвоздички, перетянутые траурной ленточкой. Рядом стоял мужчина. Он был плотен, одышлив. Явно с больным сердцем и, пожалуй, печенью. Потел и тер лоб клетчатым платком. Родственник? Если так, то дальний. За ним сонно переминался с ноги на ногу долговязый юноша в костюме с чужого плеча, и девица чуть постарше Татьяны. Этой явно было скучно. Она то и дело поглядывала на часы, а желваки по лицу ходили, выдавая желание зевнуть во всю пасть.
Тебя подобное неуважение злило. Но ты смотрел на остальных, сам не понимая, чем тебя вдруг заинтересовали эти похороны.
Дальше все обыкновенно. Речи. Слезы – громко рыдала женщина с гвоздиками. Прощание. Первой к гробу подошла дама в шляпке, за ней – Татьяна и суетливым стадом подтянулись остальные. И ты ушел, не дождавшись завершения. Ты знал, как оно будет: Аннушка нажимает на рычаг и гроб вползает в открытую пасть печи. Сомкнуться заслонки-губы, загремит «Реквием», заглушая скрип лебедок и рев пламени. И родичи спустятся на первый этаж. Там уже накрыт поминальный стол, скорбными тенями скользят официанты, и ждет своего слова священник.
Его ты выбирал тщательно и, как Янка считает, цинично. Наверное, она права.
Она во всем права.
– Что я мог сделать? – Адам все-таки решился повернуться к Татьяне. – Скажи, что? Обратиться в милицию? С чем? С твоим рассказом? Да если хочешь знать, такое постоянно рассказывают! Знаешь, почему? А потому что верить не хотят!
Татьяна улыбалась, и на выжженном светом лице эта улыбка казалась издевательской.
– Никто не хочет верить в то, что смерть просто случается. Что вчера заснул, а сегодня уже не проснулся… когда убили – можно обвинить. Можно ненавидеть. И не так больно. А вот когда сам, то… – Адам швырнул о стену кружку. Алюминиевая, она лишь звякнула и отскочила.
Тоже Янка купить посоветовала, когда он в очередной раз порезался.
– И даже теперь… что я теперь сделаю? Ничего! Нет, сделаю. То, что должен. То, за что заплатили.
На глаза попалось белое платье с искусственными розами. Тане бы не понравилось, но теперь нет того, кто принес бы нужную одежду.
– Я опять сошел с ума, – сказал Адам, загребая горсть волос. Дернул. Стало больно, но не стало легче. А раньше помогало. И Янка смеялась, говоря, что так он облысеет.
– Я опять сошел с ума! Из-за тебя, слышишь?
Татьяна продолжала улыбаться, но спокойно: она добилась своего.
Мертвецы, они такие, всегда своего добиваются.
Ящик с инструментами был рад избавиться от пыли. Адам сменил халат. Надел перчатки. Маску. Потянулся было к диктофону, все еще лежавшему в специальной ячейке, но передумал.
Хватит и того, который на мобильнике.
– Татьяна Павловна Красникина. Четырнадцать лет… – голос сбился, и Адам остановил запись, пытаясь отдышаться.
До десяти считать. Медленно. Как Янка учила. А потом от десяти. И на каждый счет сгибать и разгибать палец. Заодно есть время передумать и бросить все…
Татьяна Павловна Красникина нахмурилась. Кажется. Всего-навсего кажется. Он ведь сумасшедший. И галлюцинации – дело нормальное.
– Телосложение нормостеническое, пониженного питания. Длина тела… около ста пятидесяти трех сантиметров. Кожные покровы бледно-желтоватые, холодные на ощупь. Трупных пятен не наблюдается. Мышечное окоченение почти полностью отсутствует во всех группах мышц.
С каждым словом говорить становилось все легче.
– Кости свода и лицевого отдела черепа на ощупь неподвижны, без деформаций, целы. Волосы на голове светло-русые, длиной до пятидесяти сантиметров. Глаза прикрыты веками. Роговицы прозрачные, темно-карего оттенка.
Пришлось сделать паузу. Две кнопки: стереть и продолжить. Продолжить.
– Глазные яблоки упругие. Зрачки расширены до полусантиметра. Наблюдается незначительный экзофтальм… – здесь Адам снова остановился, но уже для того, чтобы внимательнее изучить находку, и спустя несколько секунд добавил к записи: – Сосуды слизистых оболочек век с мелкоточечными темно-красными кровоизлияниями. Выделений из рта, носа и ушей нет.
Пожалуй, она даже слишком чистая.
И пахнет… конечно! Запах! Цветочное мыло, словно… словно ее после смерти уже искупали. Зачем? А главное, когда? И почему тот, который был до Адама – а он был, и следы его рук – черный шрам на грудине, схваченный крупными стежками – не обратил внимания на запах? Или обратил, но…
Янка считает, что Адам параноик. Но на сей раз подозрения его имели все шансы оправдаться.
– Извини, – сказал он Татьяне, берясь за ножницы. Нитки, стягивавшие шов, разлетелись на раз, выставляя потемневшее нутро.
Работать будет сложно, но Адам справится.
Он ведь лучший. Во всяком случае, когда-то считался лучшим.
Мэри кидала камушки. Она специально часа два ходила по берегу, выбирая плоские и гладкие, а теперь, забравшись на насыпь, кидала. Камушки пружинисто скакали по сизой поверхности воды, а после беззвучно и обреченно уходили на дно.
Небо развесило тучи, словно мамка грязное белье. И в прорехи их выглядывало солнце, тусклое, как старая лампа на лестничной площадке.
Скучно.
Мэри вздохнула и посмотрела на часики. Еще сорок минут. Она с ума сойдет от тоски. Или утопится. Точно. Как камушек. С разбегу кинется в воду, пролетит несколько шагов, взбивая брызги толстыми подошвами «гриндерсов», а после бах – и нету…
Облака-простыни дернулись, хлопнули влажно и потекли на землю холодной водой. Ну вот, теперь и прическе конец. А Мэри на то, чтобы волосы дыбом поставить, полтора флакона лака извела, не говоря уже о времени.
Полчаса.
Под навесом сухо. Дождь нудит, как училка, выговаривающая за очередной прогул. Вздрагивают листья корявой березы, а капли в песок уходят. Только черноты становится больше. И все равно тоска…
Двадцать минут. Дождь усиливается. Гудит ветер, высвистывая на трубах теплоцентрали городскую мелодию. Уставшая береза сыплет листья, прикрывая корни от хлестких ударов.
Десять… Если он опоздает, Мэри сделает то, что обещала. Она всегда делает то, что обещала. Мэри – человек принципов.
Пять.
На циферблате сверкают камни, а вот браслетик, наоборот, простенький, выполированный до тусклого блеска, но неприметный.
Он вынырнул из мутной пелены, отряхивая капли с волос, и сказал:
– Привет.
– И тебе привет, – ответила Мэри, изо всех сил стараясь не улыбаться. Какой же он все-таки красивый! Обалдеть просто. Особенно вот так, близко. Близко она к нему еще не подходила… и теперь вдруг оробела. Мэри тысячу раз представляла, как это будет: они встретятся. Мэри заглянет в его глаза, и он поймет, что именно Мэри и никто другой – его истинная любовь.
На всю жизнь и даже больше.
Глаза бледные, с темным ободком по краю роговицы, а зрачки – черными каплями. Как камушки на воде.
– Значит, это ты была?
– Я.
Он разговаривает с ней! Смотрит на нее! И, верно чувствует то же, что и Мэри – сладко замерло сердце, а руки вспотели.
– И чего ты хочешь?
– Я? Я хочу быть с тобой.
– Чего? – его удивление непонятно и злит. Это ведь так просто: быть вместе.
– С тобой, – повторила Мэри, поглаживая браслет. – Быть. Навсегда. Я тебя люблю… ты не думай, что это глупость. Я действительно тебя люблю! С первого взгляда. Ты пришел, и я сразу поняла, что… мы предназначены друг для друга!
– Кем?
– Судьбой! Миром! – она вдруг поняла, что слова закончились, что рассказать о собственном мучении, о зависти, которую она испытывала, глядя на Таньку Красникину, не сможет. Как и об унизительном желании стать Красникиной. Или хотя бы немного на нее похожей.
– Послушай… как тебя звать-то?
– Мэри… Мария.
– Маша.
– Мэри! – даже ради него Мэри не согласиться изуродовать имя. Хватит, ее и так всю жизнь уродовали, пихали в какие-то рамки, обтесывали по тупому образцу идеальной девчонки. Маша – туповатая, добрая и готовая всем помогать. А Мэри – хитра и цинична.
Совсем разные люди. Как можно не понимать?
И он понял. Сел рядом. Достав портсигар, протянул Мэри. Она взяла. Сигареты внутри забавные, тоненькие и коричневые. Пахнут корицей.
– Послушай, Мэри, – он отворачивается и смотрит на реку. И Мэри смотрит, пытаясь уловить то, что видно ему. Узкая лента в бетонном желобе русла. Песчаные берега. Дождь. Грязные ручьи и грязные же листья, которые не тонут, хотя должны бы. – Ты хорошая девчонка…
Конечно. Красникина была дурой. Красивой, отлакированной дурой. И он не мог не видеть ее тупости.
– …но я люблю Таню.
Сволочь!
– Неправда.
– Правда.
– Нет! Я знаю! Я видела! Да, я все видела! И я…
– Ты ничего не видела, – он хватает ее за руку и выкручивает. Больно! – Сядь. Слушай. Ты следила за мной? И за ней?
Да! Следила! И что с того? Это унизительно, но любовь не знает унижений!
– Ты следила за нами, – он заставляет Мэри сесть. Говорит спокойно, равнодушно даже. – Ты видела, как мы поссорились. Я был неправ. Теперь я понимаю, что был неправ. Таня очень переживала из-за Оленьки. А я не понимал. Мне казалось, что это ненормально так переживать, будто она сходит с ума или уже сошла, но… теперь я схожу с ума. Я тебя отпущу, но обещай выслушать.
Мэри кивнула и, когда он разжал руку – на запястье остался широкий красный след, – спросила:
– Зачем ты ее убил?
– Я?
– Ты. Вы поссорились. Я слышала. Ты ушел. А потом вернулся. Ты заставил ее что-то выпить. Угрожал, что если она не выпьет, то между вами – все. Она согласилась. Выпила. А на следующий день умерла.
– Это было успокоительное! Я хотел, чтобы она наконец заснула!
Оправдывается. Кричит. Пускай. Он причинил Мэри боль после того, как Мэри призналась в своей любви; рискнула прийти на встречу с убийцей? Сама готова была пойти на преступление ради него? И вот после всего этого он ее отверг?
Маша бы плакала в подушку, а Мэри отомстит. И будет хохотать, глядя на его мучения. А потом, уже после суда, подойдет и, заглянув в глаза, скажет:
– А все могло быть иначе!
– Что? – спросил он, вырывая из мечты.
– Ничего. Ты ее убил. Если успокоительное, то зачем ты так старательно мыл стакан? Дважды или трижды. А потом еще салфеткой протер. Чтобы отпечатков не осталось, да?
Мэри знала, что права, и ей приятно было видеть страх на его лице.
– И часики… красивые, правда? – она подняла рукав, демонстрируя находку. – А она их выбросила. Зачем? Ты подарил, а Танька взяла и…
– Отдай.
– Не-а. Я их нашла. Теперь они мои.
– Нет.
Упрямый. И пускай. Мэри тоже упряма. Он растоптал ее сердце, и значит, сам навлек на себя будущие беды.
– Ты ей был не нужен! Никто не нужен! И вообще она ненормальная! А еще гребень украла! Мой гребень!
Он не позволил договорить. Вскочив, схватил за горло. Сдавил пребольно, и Мэри, растерявшись, забилась в его руках. Она дергалась, пытаясь разжать пальцы, и хрипела.
Когда затихла, почти потеряв сознание, он отпустил. Выбросил из-под навеса на дождь и, наклонившись, снял часики. Постоял – Мэри видела его силуэт в мареве дождя. Носком ботинка повернул голову на бок и громко, чтобы наверняка услышала, сказал:
– Будешь про меня и Таньку гадости говорить, прибью. Поняла?
Мэри поняла. Мэри ушла, выпуская Машу, и уже Маша плакала, мешая слезы с дождем. А он ушел. Влажно чавкали по грязи ботинки. Звук стихал, а после и вовсе исчез. Маша кое-как поднялась. Саднило горло. С мокрых, слипшихся прядей стекала вода, прямо за шиворот. И джинсы тоже промокли. И трусики. И вся она, от носа до пяток.
Мама рассердится.
И подружка ее обругает за попорченную блузку. И все это несправедливо! Нельзя любить без взаимности! Нельзя поступать так с теми, кто любит!
Маша, взобравшись на насыпь, с которой кидала камушки, села. Она сняла куртку, пальцами разодрала влажные пряди – чертов лак склеил намертво – и набрав в ладонь воды, плеснула на лицо. Потом просто сидела, позволяя дождю смывать грязь, и смотрела на реку.
Не услышала.
Когда дождь шумит, то ничего не слышно.
И теней почти нет. В какой-то миг стало очень больно – не сердцу, но отчего-то затылку – и Маша растерялась. А потом умерла.
И умерев, не видела, как убийца садится рядом и начинает расчесывать волосы. Старинный гребень застревает в склеенных лаком прядях, и убийца сердится, дергает, выдирая пряди. Подхваченная пальцем капля крови размазывается по длинным зубьям гребня. А сам он исчезает в пластиковом пакете.
Спустя четверть часа дождь смывает все следы.
Алина сидела перед зеркалом, придирчиво изучая свое отражение. Определенно, следовало согласиться на предложения доктора Манихова. Ботокс почти не помогает. Морщины на лбу отвратительны, линии щек утратили выразительность, а подбородок поплыл, намечая складочку.
Зато шея хороша.
И руки тоже.
Грудь вот не мешало бы поднять, но только поднять – никаких имплантатов. Живот плоский, мускулистый, но умеренно.
Алина знала, как важна умеренность.
А с ягодицами беда. Всегда были слабым местом. Пышные, но невыразительные, они охотно принимали лишние килограммы. И с бедрами делились. Но липосакция… Алина сомневалась.
В дверь постучали. Поспешно набросив халат, Алина крикнула:
– Войдите.
Анечка. Вошла боком, замерла на пороге, потупив глазки. Умная девочка, но порой переигрывает.
– А Сережи дома нет, – шепотом сказала она. – Ушел, и все. Я ему говорила, что теперь мы должны держаться вместе, а он ушел…
– Милая, ябедничать на брата – некрасиво.
На Анечкином личике мелькнуло раздражение. Неужели и вправду думала, что сумеет провести Алину? Мала еще.
– И где он? Ну ты же знаешь. Если бы не знала, не пришла бы.
– На свиданке. Вот прикинь, запалят его, и завтра во всех газетенках появится про то, что вместо траура он трахается.
Анечка нарочно язык коверкает, знает, что это Алину злит. И в чем-то она, конечно, права, но отнюдь Алина газет не боится.. Газеты напишут то, что она велит. Она заплатила.
– Чего ты на самом деле хочешь? – Алина, поплотнее запахнув халат, осмотрела племянницу. Молода. Хороша. Знает, насколько хороша, и думает, что за это ей все простится. Ей бы не племянницей – дочерью быть. Нет в Анечке ни уныния Галины, ни Витольдового шутавского куражу. Да и внешность иная.
Подгуляла сестричка, как есть подгуляла.
Анечка, присев на край банкетки, сложила руки на коленях. Глянула снизу вверх, ресничками захлопала. Того и гляди заплачет крокодильими слезками.
– Тетенька, милая, ну скажи, ты взаправду Сережку в Англию ушлешь?
Вот оно что. Алина с трудом подавила нервный смешок.
– Я думаю. Возможно. Он перспективный мальчик.
– А я? Как же я, тетенька? Я не перспективная? – крупная слеза, сорвавшись с ресниц, прокатилась по бархатной щечке. – Я тоже хочу учиться! В Англии!
…где полно диких миллионеров, которые спят и видят, как бы облагодетельствовать Анечку предложением руки и сердца, а заодно бросить к ее ножкам – хороши, бесспорно – все нажитые непосильным трудом миллионы.
А лучше миллиарды.
Все-таки Анечка не умна – хитровата, но отнюдь не умна.
– Ты останешься с родителями, – сухо ответила Алина, поворачиваясь к зеркалу.
– Тетечка, миленькая, ну это же несправедливо! Почему ему – все, а мне ничего? – Анечка, сложив ладошки, прижала их к острому подбородку. – Ну скажи папочке… он не будет против! Честно-честно!
Еще бы Анечка небось, уже переговорила с Витольдом, и тот, желая поскорей отделаться от назойливой доченьки, согласился. А Галина вообще спит и видит, как бы поудобнее пристроить чадушко.
– Нет.
– Н-но… но почему? У тебя же есть деньги! Есть!
– Не кричи.
– Буду! – Анечка, запрокинув голову, завизжала, затопала ногами. Алина некоторое время слушала, раздумывая о том, что лучше бы померла эта истеричка, чем Танюша, потом поднялась и отвесила хлесткую пощечину, приказав:
– Заткнись.
Анечка заткнулась, лишь всхлипнула громко. И щечку свою припухшую погладила.
– Ты считаешь себя умной. Самой умной, если начистоту. Ты считаешь себя красивой. Самой красивой. Нет, не перебивай. Тебе кажется, что стоит попасть в свет, и этот свет падет к твоим ногам. Такого не будет. Нет! Не смей перебивать.
Анечка послушно захлопнула ротик. Видит Бог, Алина устала от своей родни. С возрастом старые долги становились обременительными до невозможности.
– На самом деле ты – писюха.
– Кто?
– Писюха. Малолетка. Хорошенькая, но не более того. Склонная к истерии. Стервозненькая, но мелочно, поскольку у настоящей стервы должны быть мозги. А у тебя они напрочь отсутствуют. Молчать!
Анечка пискнула. Лицо ее полыхало багрянцем, но вряд ли это – признак стыда. Скорее уж Анечка злится. Ничего, сейчас разозлится еще сильней.
– Ты не умеешь себя вести. Более того, в твою головку даже мысли такой не зародится, что ты не умеешь себя вести. Ты хабалка. Точно такая же, как твои одноклассницы, которых ты презираешь. Ты просто одета чуть лучше и хочешь чуть большего, а в остальном разницы никакой.
– Я…
– Ты замолчишь и выйдешь из комнаты. И больше никогда не станешь заводить этот разговор. Тебе пятнадцать всего. Какая Англия? Повзрослей и поверь: я знаю, что лучше для тебя.
– А я знаю, что ты убила Таньку! – прошипела Анечка, облизывая губки.
– Что ты сказала?
– Что слышала. Думаешь, ты самая умная, да? Или самая хитрая? Нет, тетечка, не самая… и все, что ты тут сказала – это от зависти. Ты стареешь, тетечка. И ботокс не помогает, верно? И небось подумываешь о том, чтоб под ножик лечь, подкорректировать грамотно остатки былой роскоши…
Глаза Анечки полыхали праведным гневом и злостью. Глупенькая. Нашла слабое место, а ударить не сумела. Алина про себя все знает. В этом главный секрет – знать про себя. И если быть честной, совсем честной, то слабость станет силой.
– А я настоящая! Молодая! Красивая! У меня вся жизнь впереди, а ты хочешь, чтобы я тут с вами подыхала. Да мне душно! И тошно! Я свободы хочу!
– Хочешь – бери.
Алина провела щеткой по волосам. Жесткие. Но покрашены хорошо, блестят, переливаются… а раньше свои так переливались.
– Разве я мешаю тебе быть свободной? Ты хочешь в Англию? Пожалуйста. Оформляй документы. Поступай. Желательно, чтобы сразу со стипендией. А нет – подыскивай работу.
Анечка вцепилась в халатик, дернула, почти срывая с плеч.
– Ты что, не слышала? Я знаю, что ты убила Таньку! И как убила!
– Неужели?
– И ты… ты будешь делать так, как я скажу! Или сядешь. А если ты сядешь, то все денежки перейдут мамочке. Мамочка меня любит. Меня, а не Сережку!
Как скучно и предсказуемо. И ведь правда же. Сергея Галине любить не за что. Алина, отцепив пальчики Анечки от ворота халата, мягко произнесла:
– Пожалуй, этот вариант для тебя был бы более выгоден.
– Конечно, тетенька. Но мы ведь родственники. А родственники должны помогать друг другу. И любить друг друга. Я тебя очень сильно люблю. И я не хочу, чтобы ты села. Поэтому, если ты будешь меня слушаться, то…
– То?
– То все у нас получится. Правда-правда…
В крохотной комнатушке успело накопиться изрядно пыли, и Адам чихнул, дав себе слово сегодня же поговорить с уборщицей. Если он редко поднимается в наблюдательскую, то это еще не повод здесь не убираться.
К счастью, время еще было, а в шкафчике обнаружилась стопка отсыревших полотенец, которые Адам использовал вместо тряпки. Одна из стен комнаты была стеклянной. Собственно говоря, она и стеной-то не являлась – перегородка, прозрачная с одной стороны и черно-лаковая – с другой. Окаймленная пилястрами, украшенная мертвенно-бледными светильниками в виде лилий, она нравилась посетителям. А вот посетители редко нравились Адаму. Хотя, конечно, они не догадывались, что за ними наблюдают.
Яночка называла его извращенцем. И говорила, что только сумасшедший может получать удовольствие, наблюдая за похоронами. А он отнекивался, пытался рассказать о смерти и о жизни, о дуализме бытия и культурных традициях, которые есть прошлое, в настоящем отраженное.
Яночка смеялась.
Скрипнула дверь и в щели показалась виноватая физия Нелочки.
– Ой, Адам Сергеевич, вы уже… я думала, что вы позже… и вот… – Нелочка перетащила через порожек красную тушу пылесоса. – Я скоренько, а вы…
– Потом.
Ему не хотелось уходить. Он тяжело привыкал к смене обстановки, пусть и менять приходилось лишь комнату. И он успел обжиться, приведя эту временную нору в порядок. Нелочка, подобрав разбросанные полотенца, сунула их в черный пакет и шепотом поинтересовалась:
– Вам, может, принести чего?
Сначала Адам хотел отказаться, но в животе заурчало, напоминая, что ночью он не только не спал, но и не ел. И слюна, наполнившая рот, сделала слова вязкими:
– Будьте добры – чаю. И бутербродов каких-нибудь. Лучше, если с мясом.
Сунул руку в бумажник, вытащил купюру, не глядя, и вложил в мокрую Нелочкину руку. Боится. Все здесь его боятся и психом называют уже не в шутку. А и плевать.
– Уже пришли?
Нелочка затрясла головой, и рыжие кудряшки, выбившиеся из-под черного платка, заскакали. Надо будет сказать, чтобы перекрасилась. Рыжий – неподходящий цвет.
Пусть уж заодно и сатрапом считают.
Безумный диктатор, единоличный владыка всея похоронного бюро… смешно. Только смеяться Адам давно разучился.
Он просто сидел, разглядывая зал. Потом пил чай. Жевал бутерброды, принесенные уже не Нелочкой, но Ольгой. Она еще долго вертелась, пытаясь выспрашивать, а после просто стояла, поворачиваясь то одним боком, то другим. У Ольги была красивая грудь. И ноги тоже, особенно щиколотки. Чтобы подчеркнуть их Ольга носила туфли на высоких каблуках, и Адам, глядя на нее, удивлялся, как она не падает.