«Мы, чьи подписи стоят под этим документом, призванные в 1692 году присяжными в Салем, где судили многих, кого подозревали в ведовстве, обращенном против
разных людей, признаем, что сами не в состоянии были понять или противиться таинственным наваждениям сил тьмы и князя воздуха. Однако, не обладая знаниями и не имея поддержки людей знающих, мы позволили убедить себя принимать такие свидетельства против обвиняемых, которые теперь, после долгих раздумий и бесед со знающими людьми, сами считаем недостаточными для того, чтобы лишить кого-либо жизни (Вт. 17, 6).
Вот почему теперь мы опасаемся, что стали орудием в чужих руках и навлекли, хотя и по невежеству и без всякого умысла, на себя и весь народ Господень проклятие невинно пролитой крови – грех, о котором в Святом Писании сказано (4 Цар. 24, 4), что Господь его не прощает, по крайней мере, как мы думаем, до Страшного суда.
А потому настоящим доводим до сведения всех вообще и выживших страдальцев в особенности наше глубокое понимание совершенной ошибки и скорбь по поводу того, что на основании таких доказательств мы осудили кого-то. Кроме того, заявляем о справедливых опасениях, что в свое время мы стали жертвами заблуждения и совершили серьезную ошибку, что глубоко нас тревожит и беспокоит. Смиреннейше молим прощения прежде всего у Бога, чтобы Он, Христа ради, простил наш грех и не вменял его более в вину ни нам, ни кому-либо другому. А еще мы молим прощения у всех пострадавших от того суда и просим тех, кто остался в живых, поверить, что в ту пору мы, не имея никакого опыта в делах подобного рода и ничего о них не зная, находились во власти сильнейшего наваждения, которое владело всеми.
От всего сердца просим прощения у всех незаслуженно нами обиженных и объявляем, что согласно нынешним нашим убеждениям ни один из нас ни за какие блага в мире не сделал бы того, что мы сделали тогда, на основании таких же доказательств. Молим вас принять наши извинения в качестве удовлетворения за нанесенную обиду и просим благословить наследие Господнее, чтобы можно было молить Его за эту землю.
Томас Фиск, старшина, Уильям Фиск,
Джон Бачелер, Томас Фиск-младший, Джон Дейн, Джозеф Эвелит, Томас Перли-старший, Джон Пибоди, Томас Перкинс, Сэмюэл Сэйер, Эндрю Элиот, Генри Геррик-старший»[1].
Письмо, как и положено письму, лежало в почтовом ящике. Мятый прямоугольник белой бумаги и криво наклеенная марка. Два котенка за двадцать копеек и немного чернил забесплатно. Чернила свивались в круглое пятно печати, которое смотрелось совсем уж нелепо: кто ставит печати на конверты без адреса?
– Аноним, – пробормотала Алена, поднимая конверт над головой. – Какая странная фамилия...
Косой пук света, пробивавшийся сквозь мутное окошко, пронзил розовым. Розовые створки раковины-конверта, розовая жемчужина непрочитанного послания. И чутье, подсказывавшее, что ничего хорошего ждать не стоит.
– Вот возьму и выброшу, – сказала Алена сама себе и даже огляделась в поисках урны. Конечно, таковой поблизости не нашлось, и конверт, по-прежнему запечатанный, отправился в сумочку.
– Выброшу, выброшу-выброшу-вы-бро-шу! – Алена считала слогами ступени и шла нарочно медленно, чтобы успеть убедить себя в правильности принятого решения. Но стоило переступить порог квартиры, как рука нырнула в сумочку и выловила конверт.
Алена точно знала, что находится внутри: полоска папиросной бумаги и несколько слов. Слова могли быть разными, но смысл всегда сохранялся. Вот и сегодня:
«Ведьма, 1 мая ты умрешь».
Ну что ж, в запасе оставалось почти три месяца жизни. И Алена впервые подумала, что, возможно, умереть – если, конечно, будет не очень больно – лучше, чем вот так вот жить.
– Нет, подруга, ты мне это брось! – Танька топнула ножкой, и бубенчики на сапожке звякнули, соглашаясь с заявлением. – Вот взять и позволить какому-то там хаму нервы себе трепать?!
Алена вяло пожала плечами. Наверное, она не хотела видеть Таньку. Или хотела? Или уже сама не знала, чего хочет.
– Ну... ну давай что-нибудь придумаем!
– Что?
Глупый вопрос. Алена уже думала. Всякое думала. Когда письма только-только начали приходить, решила, будто это чья-то глупая шутка. Потом думала, что шутка затянулась, потом... Потом как-то вдруг перестала злиться на шутника и начала бояться. Сначала неосознанно – скользящие тени на бетонной стене тупика, шаги за спиной, случайный прохожий, слишком уж внимательно ее рассматривавший. Постепенно страх прорастал в Алене. Страх диктовал смотреть внимательно на людей, которые рядом и не очень рядом. Страх требовал замечать взгляды и выражения лиц. Страх нашептывал, что вот тот мужчина, высокий, в бобровой шапке-ушанке, третий день ходит следом...
Танька щелкнула пальцами перед Алениным носом, выводя из ступора.
– Але, подруга, выйди из комы. Ты в милицию заявление писала?
– Писала.
Белый лист формата А4 и косые строки. Каждую приходилось выдавливать. А серый человек в серой форме, небрежно скользнув взглядом по истории Алениных мучений, произнес:
– Не наш профиль. Предъявить нечего.
– Нечего? – Танька фыркнула, сдувая рыжую прядку. – Предъявить им нечего?! Мишка, ты слышал?
Мишка, Татьянин супруг, молча сидевший в углу, кивнул. Слышал, мол. Возмущен.
Мишка и Танька друг другу подходят так же, как тяжелый валун подходит быстрому ручью, на берегу которого возлежит. Мишка – именно валун. И внешне похож: каменисто-квадратный, тяжелый телом, скупой на жесты и слова. А Танька – ручей, вертится-крутится, подтачивает Мишкину невозмутимость бурлением эмоций.
– А если детектива нанять? Нет? Ну... да, где у нас взять детектива. Слушай! – Танька прекратила метаться по комнате и, остановившись напротив Алены, ткнула пальцем в потолок. – Я придумала! Дом!
– Какой дом?
– Дом в деревне! Мишка, ну тот, который ты летом купил! Мы еще отдыхали там! Мишка! Ну реально же вариант! Смотри. Во-первых, там глушь адская! Твоему психу влом будет тащиться, а если и потащится, то вся деревня как на ладони. Чужаки просекаются сразу.
От волнения Танька принялась пританцовывать на месте.
– Во-вторых, черта с два он тебя найдет. Не додумается! В-третьих, если и додумается, то тут достаточно будет звякнуть Мишке, и он быстренько научит урода, как жить. Правда?
Мишка снова кивнул: научит.
– Ну что ты опять куксишься? – Танька, плюхнувшись рядом, обняла за плечи. – Что? Лучше тут сидеть и страдать? Да если так пойдет, то ты сама в петлю прыгнешь!
Алена пыталась думать. В нынешнем ее состоянии это получалось тяжело. Факты ускользали, тонули в свинцовой безысходности, нашептывая, что метаться бессмысленно, что деревня не спасет, а Танькины рассуждения нелогичны. И Алена радостно ухватилась за единственный аргумент:
– А с квартирой что?
– Да я присмотрю! Короче, выезжаем сегодня... нет, послезавтра, нужно будет кой-чего собрать. Никому не говори!
– Я не...
– Никому, Аленик! Если уж в подполье, то по полной. План такой. Появится твой псих раньше первого мая, Мишка с ним разберется. Не появится, тогда второго мая вернешься в город. Психи – народ обязательный, поломаешь ему план, он и отцепится...
– Таня права, – нарушил молчание Мишка. – Тебе надо уехать. Так будет лучше.
Влад не спал. Он вообще просыпался до рассвета – не то привычка, приобретенная за годы, не то изначальное свойство организма, – ловил минуты бодрствования и бездействия, когда тело еще отдыхает, а разум как никогда бодр и ясен.
Сегодня, как и все последние месяцы, все было иначе. Разум – машина на холостом ходу – порождал калечные образы и дикие мысли, сам же тянул их, достраивая подпорками условностей, и сам же разрушал. Разум был болен, а Влад беспомощен.
Перегорел. Нет, не так – выгорел. Как есть выгорел, дотла, до донышка, и теперь только пристрелить, чтоб не мучился. Не пристрелят. Ждут. Надеются. Робкой стаей держатся в отдалении, уговаривая, что кризис временный, что он, старый жеребец, просто раскапризничался, но скоро – совсем-совсем скоро – бездействие ему надоест, и все вернется на круги своя.
Им, тем, кто ждет, не объяснить про нынешнее состояние. Они скажут: депрессия. Нервное истощение. Они порекомендуют хорошего врача и хорошую клинику...
Влад сел в кровати – холодно. Сыро. И окно льдом затянуло. Печь топить пора. А потом готовить. Колоть дрова, хотя поленница уже под верх, но механичность работы избавляет от мыслей. Опять же за водой сходить. К колодцу или роднику, лучше к роднику – он дальше.
Телефон зазвонил в четверть седьмого утра. Надо же, пожалуй, он поспешил обвинять их в равнодушии: прежде Наденька никогда бы не проснулась в этакую рань.
– Владичек? Ты как, родненький? – ее голосок – медовые реки и сахарные айсберги – играл в беспокойство.
– Нормально.
– Владичек, я беспокоюсь.
– Не стоит.
Печь, приняв кусок тлеющей газеты, затянулась, как заправский курильщик.
– Владичек, три месяца прошло... – легкий упрек – айсберги столкнулись сахарными боками.
– И что?
– Ничего. Но это безответственно. Ты не можешь просто взять все и бросить.
За серым боком – надо будет мела добыть и попробовать выбелить печь – шумело пламя.
– Меня все знакомые спрашивают, что с тобой? А я не знаю, как ответить!
– Как-нибудь.
Наверное, она не заслуживает ни подобного разговора, ни подобного тона, но на другой у Влада не было сил. Между тем Наденька продолжала говорить, то присюсюкивая – сахарная пудра тающих в патоке айсбергов, – то становясь ехидно-жесткой. Влад что-то отвечал, невпопад и не особо задумываясь над ответом. Он слушал не женщину – чужую, случайную в жизни, – а пламя, разговорившееся за кованой дверцей. Голос пламени звучал приятнее.
– Нет! – голос в трубке звякнул металлом. – Так просто не может продолжаться дальше, Влад! Я хочу, чтобы ты вернулся. Ладно, пусть не сегодня, но на неделе... недели тебе хватит?
– Я не вернусь.
– Влад, я не шучу. Я уже не знаю, кто я. Я дважды переносила нашу свадьбу, о которой ты, дорогой, умудрился забыть.
Свадьба? Когда? Давно. Когда-то давно, когда разум был ясен, а мысли стройны и логичны, он сделал предложение Наденьке. И был счастлив. И она была счастлива.
– Извини.
– Ты ведь не раскаиваешься, – совсем другим, нормальным тоном – обиженная женщина – сказала она. – Все говорят, что ты сбежал от меня.
Неправда, не от нее. Точнее, не от нее одной, а от всех скопом.
– Мне больно. И я не хочу продолжать этот фарс... либо ты возвращаешься, либо...
– Что ты хочешь?
Список желаний оказался приличным. Наденька хорошо подготовилась к разговору, но даже она не ожидала, что Влад согласится на все условия.
– Пришли кого-нибудь с бумагами, – сказал он, радуясь, что этой проблемой стало меньше. – Я подпишу.
– Влад... – пауза, вздох и печальное: – Влад, тебе бы к врачу.
Наверное, да. Но, к счастью, в этой глуши врачей не было.
– Слушай, Надюх! А с документами пришли мне пару ведер краски.
– К-какой?
– Ну, – он огляделся. – Для пола. Для стен. И еще мела, такого, чтоб печку побелить.
– Псих, – буркнула она, бросая трубку.
Но краску прислала. Водитель, выгружая из багажника ведра, кисти, валики и тяжелый рулон прозрачной пленки – молодец Надька, обо всем позаботилась, – старательно отводил глаза. Водителю было стыдно за чужое безумие и за тех, кто этим безумием пользовался.
Наверное, в другой раз Влад поблагодарил бы его за сочувствие.
Могила находилась в той части кладбища, которая располагалась между остатками старой стены и стеной новой, отнесенной на двадцать метров в глубь парка. Матерые тополя, подобравшиеся вплотную к ограде, пластали ветки над рядами деревянных крестов и темных гранитных плит. Взъерошенные галки, рассевшись, как в театре, наблюдали за людьми. А люди почти не обращали внимания на птиц.
Люди решали проблемы.
– Вандалы, как есть вандалы! – Человечек в коротком сером пальтеце суетливо метался вокруг грязной домовины. – Вчерась все было тихо. А сегодня Петрович звонит, что так, мол, и так, Аркадий Сергеевич, вандалы...
Он вдруг поскользнулся на чем-то и, если бы не второй – высокий, в синей спецовке, съехал бы по влажной земле в могилу.
– Спокойно, – сказал третий ломким голосом. – Разберемся.
Этот хорош. Черная куртка с серебристыми бляшками, которые радостно посверкивали на солнце, лаковые штиблеты, уже измаранные кладбищенской землей, но все равно нарядные, серые брюки и серые же волосы.
Галки загомонили, обсуждая, что в человеке много птичьего. Особенно если с лица глянуть. Нос клювом выпирает, глаза круглые, выпуклые, а волосы слиплись мокрыми перышками.
Однозначно хорош.
Одна из стаи даже вниз слетела, приглядываясь. Боком подобралась к могилке – рыли неаккуратно, торопливо, разбрасывая мерзлую землю крупными комьями. Вон и на дорожку попало, и на соседние могилки, припорошило черным снежком пластмассовые веночки.
– Вандалы, вандалы... – продолжал вздыхать Аркадий Сергеевич, протирая личико платком. – Как так можно?
В гроб он старался не заглядывать.
– Несколько было, – заметил тот, что в куртке, присаживаясь на крышку. – Одному не вытащить. Хотя зачем он вытаскивал? Мог бы и там, внизу... или неудобно?
– Димка, ты не гадай, ты работай, – огрызнулся четвертый, до того бывший неподвижным и молчаливым. – Короче, Иванченкова Серафима Ильинична, пятьдесят пятого года рождения. Умерла пять дней назад... похоронена два дня...
Он склонился над вывернутым крестом.
– Тело незаконно эксгумировано...
Толстая. Тело повернулось на бок, уперлось животом в боковину гроба, и теперь локоть торчал.
– Писать – голова отрезана или голову отрезали? Или вообще отчленили?
– Пиши как-нибудь, потом разберемся, – рявкнул четвертый. – У нее и в груди кол имеется.
– Осиновый?
– А я что тебе, лесничий? Может, и осиновый... Димыч, слушай, мне кажется или от нее чесноком пахнет?
– Господи, господи... вандалы-то какие! Вандалы!
– Я ее нюхать не собираюсь!
– Оба, да ей в рот головку запихнули! Поглянь!
– Да иди ты! Гражданин, распишитесь тут. И вот тут. Да. И вы тоже. С телом что? Ну закопайте. Священника? Ну позовите, если охота... а что мы? Мы протокол составили, дело заведем, но...
Дальше галке стало неинтересно слушать.
«Мое почтение Вашей милости. Сегодня я получил письмо с приглашением приехать в город, называемый Грейт-Стаутон, для обнаружения людей, питающих злые намерения, коих я называю ведьмами (хотя до меня доходили слухи, что ваш викарий, по своему невежеству, настроен против нас). Тем скорее я намереваюсь приехать, чтобы услышать его необычное суждение об упомянутых персонах. Я знавал одного священника в Саффолке, который также проповедовал против их поисков с церковной кафедры, а потом был вынужден (по распоряжению судебной комиссии) с той же кафедры от своих слов отказаться. Я очень удивлен тем, что находятся люди (к тому же из числа священников), чьей обязанностью является ежедневно напоминать о грозящих ужасах всякому отступнику, который встает на сторону сих злонамеренных людей против истцов короля, вместе со своими семьями и состоянием пострадавших. Я намерен нанести визит в Ваш город неожиданно. На этой неделе я должен поехать в Кимболтон, но десять шансов против одного за то, что я окажусь в Вашем городе раньше. Однако не прежде, чем узнаю, много ли у Вас приверженцев такой скотинки и готовы ли жители оказать нам хороший прием и гостеприимство, как и в других местах, где доводилось нам бывать. Если же нет, то я махну на Ваше графство рукой (а я еще ни в какой части его не приступил к делу) и отправлюсь туда, где мне не будут чинить препон, а встретят со словами благодарности и заплатят хорошее вознаграждение. За сим откланиваюсь и остаюсь Вашим покорным слугой.
Мэтью Хопкинс»[2].
Дорога пылила. Дорога щедро подбрасывала под колеса колдобины и ямы, желтые валуны и черные трещины. Дорога издевалась над Мэтью.
– Скоро уже? – зевая во всю пасть, поинтересовался Стерн.
– Скоро.
– Когда?
– Отстань.
Мэтью Хопкинс стянул с головы шляпу и утер лоб. Жарило. Солнце – дьявольское око – добавляло мучений: пробираясь сквозь плотную ткань, кусало плечи да плавило тело. Щедро тек пот, привлекая рои гнуса, и в слаженном его гудении Мэтью снова слышались голоса.
Ведьмы. Снова ведьмы. Безумие мира, тлен души его, гниль преисподней, что, прорываясь исподволь, выплескивалась тьмою, отравляя все сущее. Сколько же их? Не одна, не две, не десять и не сто даже – тысячи тысяч, бессчетное множество тварей. И порой Мэтью начинало казаться, что усилия его – слабые человеческие потуги – тщетны.
– Жарко, – прервал размышления Стерн. Он выбрался из возка взопревший и красный, со следами расчесов на физии. Спрыгнул, потянулся, прихвативши руками за поясницу, и пояснил: – Ноет. К грозе. Поспешить бы.
Нэн послушно хлестанула кобылу веткой. Прибавил шагу и вислобрюхий мерин, на котором подремывал Нил.
Гроза, значит... откуда гроза, когда на небе ни облачка? Впрочем, ответ был ясен: они, паскуды, чуют приход Мэтью и, как обычно, тужатся, силятся остановить неизбежное. Сначала жара и гнус, мелочи, каковые человека, духом крепкого, не остановят. А теперь вот гроза.
Когда ударили первые струи, хлесткие, ледяные, до Грейт-Стаутона оставалось еще мили две.
Гроза была страшна: небо ярилось, катало тучи, сталкивая друг с другом, высекая искры-молнии и рассыпая гул грома. Небо пороло землю. Водяные плети раздирали и красную глину, и серую пыль, мешая одно с другим. Небо желало стереть людей, каковые – упрямцы – продолжали ползти по узкой ленте дороги, прорываясь к лесу.
– Мама-мамочка... – немо хлопала губами Нэн. – Господи спаси...
Джон вторил, крестился криво, пытаясь знаком ветер обуздать. Взывал:
– Пресвятая Дева Мария, смилуйся...
А ветер рвал слова на клочья, швыряя в грязь. Скалился. Хохотал. Визжал на тысячи голосов. Хлестал лицо, грязными пальцами лез в рот, норовя добраться до нутра, вырвать, вывернуть, кинуть под колеса.
– Отступи! – слышалось Мэтью. – Отступи – и спасешься!
– Нет.
Он упрямо мотнул головой – шляпу унесло, мокрые волосы водорослями залепили лицо, затянули сеткой, вот-вот сомкнутся, повинуясь чужой, злобной воле, задушат.
Не бывать такому! Он сумеет, он выстоит, ибо чист духом и помыслами. Господь спасет. Господь милосерден. Господь всемогущ, и отродья тьмы не посмеют преступить волю его...
Белая молния расколола мир надвое, разрослась древом гнева, а следом, оглушая, ухнул гром.
– Мэтью...
Едва успел отскочить – мимо, одичалый, ошалелый, пронесся мул, на спине которого мешком бултыхался Нил.
– Лошадей! Лошадей держите!
Джон висел на поводьях, пытаясь справиться с кобылой.
Животные беззащитны перед дьяволом. Животные. Мэтью человек. Мэтью...
Еще одна молния ослепительной вспышкой, насмешкой, голосом из преисподней:
– Ничтожество! Отступи! Поклонись! Признай!
– Нет! – закричал Мэтью Хопкинс, захлебываясь водой и ветром. – Нет! Я не твой! Я не...
В спину ударило, сбивая наземь, и снова ударило, прошлось тяжестью кованых копыт, вминая в склизкую землю, прорезало тело ножами колес.
И тьма захохотала.
Знаменитый охотник на ведьм Мэтью Хопкинс до Грейт-Стаутона не доехал.
Село. Перекрестье улиц, десяток домов. Парочка франтоватых, со свежей черепицей да лаковыми фасадами. Еще парочка деловитых, уже стареющих, но еще крепких стенами. Остальные – старики, грязные, с прогнувшимися спинами-крышами, с седыми клоками мха да трещинами на стеклах. Один так и вовсе по самые окна в землю врос, а на крыше поселилась троица молодых берез.
– Ты не смотри, что тут так, – поспешила с оправданиями Танька. – Тут на самом деле классно. Воздух свежий. И вообще...
Аленка кивнула: вообще так вообще. Пожалуй, ей было все равно. Он – тот, кто желает смерти, – найдет ее хоть в городе, хоть в деревне. И стоит ли прятаться?
– Пойдем, – Танька, вцепившись в локоть, потянула к дому, что прятался за шеренгой корявых яблонь. Не старый, не молодой, не разрушающийся, но уже и не новый. Никакой. Серая черепица, бляшки мха и сыпь рыжей плесени. Ставни из темного, разбухшего сыростью дерева. Осклизлое крыльцо да лужи под забором. Тощий кот на лавке прикорнул, прячется от капель.
– Брысь, – сказала Танька коту и ногой топнула. Кот не шелохнулся. – Ты, главное, печку протапливай, особенно в первые дни. И не раздевайся. Вообще-то да, холодно будет. Ну потерпишь. Правда?
Аленка согласилась:
– Правда.
– Вот и я про то. Лучше тут и чутка померзнуть, чем там, рядом с этим психом. А я тебе звонить буду. И Мишка заезжать станет. Ну не часто, часто он не сможет...
– Раз в три дня, – сказал Мишка, пристраивая пакеты под козырек крыльца. Он вытащил из борсетки связку ключей, на которой выделялся один – длинный и темный, погнутый на шейке, – и, оттеснив Таньку, завозился с замком.
Внутри дома было сыро и очень холодно. Руки тотчас онемели, ноги тоже, и Аленка испытала острое желание вернуться. Подумаешь, письма. Ну и что? Зато дома тепло и уютно. И отопление центральное, и туалет, и никакой необходимости с печкой возиться. И вообще до первого мая ей ничего не грозит...
– И не думай даже, – строго произнесла Танька. – Вернуться всегда успеешь. Попробуй хотя бы.
– Попробую.
Стыдно. Танька ведь переживает. Старается. Выход ищет.
– Мишка, дров принеси и...
Следующие несколько часов дом приводили в порядок. Чистили, мели, мыли, согревая ледяную воду на печке. Та же полнила дом чадом и белым дымом, от которого першило в горле, а на глаза наворачивались слезы. И Танька, вытирая глаза красной ладонью, бурчала, а Мишка вяло оправдывался, что он не виноват, что нужно было по осени дымоход чистить, а потом, завершая спор, сказал:
– И дрова сырые. Повысохнут – нормалек будет.
Танька согласилась.
Они уехали под вечер, увозя с собой шаткое спокойствие и оставляя прежние страхи, помноженные на непривычность места. Сначала Аленка бесцельно бродила по дому, трогала вещи, переставляла и возвращала на место, гладила горячий печной бок, переворачивала перины, разложенные на полке и уже почти сухие, ставила на огонь и снимала кастрюльку с водой.
Искала занятие.
Потом, случайно встретившись с отражением в зеркале, вымученно улыбнулась:
– Все будет хорошо.
Приезд соседей вызвал слабую вспышку интереса. И Влад, усевшись у окна, некоторое время наблюдал за тем, как пожилой «БМВ» ползет по грязи, ударяясь днищем о каменный хребет дороги. И за тем, как люди – две женщины в коротких полушубках и квадратный тип в кожанке – мечутся между машиной и домом, выволакивая тюки и свертки.
Жить собираются?
А хоть бы и так. Какое ему дело? Никакого. Но Влад продолжал смотреть.
Высокая блондинка отчаянно жестикулирует. Печальная брюнетка с лицом Пьеро, наоборот, двигается медленно, натужно, словно там, под шубкой, что-то сломалось. А вот парень держится в стороне от обеих.
Пойти, что ли, познакомиться?
Вместо этого Влад лег в кровать, повернулся лицом к стене и закрыл глаза.
...ай, человек, сбежать удумал? От себя разве сбежишь? – вихрем взметнулись разноцветные юбки, в лицо пахнуло дымом, а на глаза легли монеты. Холодные.
– Беги-беги, а от себя не сбежишь!
– Сбегу, – попытался возразить Влад. – Сбегу, старая дрянь!
Ведьма захохотала. Как это у нее выходит смеяться с закрытым ртом и еще трубку сосать? Никак. Это сон. Это кошмар. Давний-давний кошмар, который обострился, потому что у Влада кризис.
– А хочешь, я тебе, мил-человек, погадаю?
Ведьма перекатила трубку в угол рта и достала из-под юбки колоду карт. Старые, слипшиеся, с почти вытертыми рубашками, они заметались в темных руках, словно желая сбежать от хозяйки.
– Не хочу!
– А я все равно погадаю. Я добрая.
Карты легли на пол причудливым узором и ожили. Вот дама с россыпью монет над головой подмигнула и превратилась в Наденьку. Вот вторая, темная, с лицом Пьеро, скривилась, роняя слезы. Вот король безликий, но с пучком мечей в руке...
– Это не король. Это Рыцарь, – ведьма накрыла карту другой. – Ты ж у нас Рыцарь... смотри, смотри!
Он смотрел. Верхняя карта была черной, но постепенно чернота расплывалась, собираясь в центре. И вот уже смутная фигура обрела очертания. Человек? Человек. В черном балахоне.
– Это смерть, глупенький, – сказала ведьма Наденькиным голосом. – Это смерть. Скоро совсем. Хочешь скажу, когда?
– Уйди!
– Видишь тройку? Это значит, что через три... дня? Нет, пожалуй не дня. Недели? – Ведьма пыхнула дымом и, заткнув отверстие трубки пальцем, возразила себе: – Нет, не недели. Три месяца. У тебя еще целых три месяца! Не трать их попусту, Владичек...
Он очнулся как всегда – в холодном поту, онемевший и задыхающийся. Он скатился с кровати на пол, прижался лицом к доскам, втянул гниловатый их запах. Постепенно отпускало. Медленно. С каждым разом все медленнее, наверное, когда-нибудь его не отпустит вовсе. Когда-нибудь он так и останется лежать на полу.
Он сдохнет здесь. Инсульт, инфаркт, паралич. Неспособность доползти до телефона, позвать на помощь. Одиночество.
В город возвращаться надо, к Наденьке. Она согласится на примирение, она...
Пальцы на руке подергивались, ногу тоже полоснуло отходящей болью. Нет, Наденька не выход. Наденька быстро устанет играть в супругу при калеке и найдет выход. Нет, убивать она не станет, но кто сказал, что смерть – это самое страшное?
Влад поднялся на четвереньки – левая рука еще не слушалась. Может, все-таки, пока не поздно, самому все решить? Пулю в висок и адью, господа. Влад ведь подготовился. Пистолет имеется. Бумага гербовая для посмертной записки. Не хватает только смелости.
На карачках он дополз до печки, просто потому, что она теплая и думалось рядом легче.
Как вариант, можно киллера нанять... Мысль вызвала неожиданный прилив злости:
– А хрен тебе! Три месяца, значит? Три месяца – это много. За три месяца я что-нибудь да придумаю. В монастырь уйду. Все отпишу. Примут. Они знают, как с ведьмами обращаться... на костер! Всех на костер! Или вешать еще... а когда хоронят, то осиновый кол. И голову отрезать, а в рот чеснока, чтобы не встала. Ведьму в ад! Н-ненавижу!
Печальные лики святых с упреком взирали на Влада. Им была чужда ненависть, а в нем не осталось места для любви.
Супруг Серафимы Ильиничны, ошалевший не то от горя, не то от свободы, уж который день кряду находился в запое. Но появление милиции вызвало некоторое прояснение в его голове.
– Фимушка? Моя Фимушка, – он сгорбился и, обняв пустую бутылку, захныкал. – Один я теперь, как перст. Бросила, сгинула... стерва!
Димыч уточнил:
– Кто стерва?
– Ну... дык она и стерва. И дура. В петлю лезть. Разве ж нормальный человек по пустяку в петлю полезет? Я ж ей говорил-то, брось! Нашла из-за чего страдать. А она все ходила-ходила...
Он повернулся спиной, разом вдруг утратив интерес к разговору, и побрел в квартиру. Димычу ничего не оставалось, как пойти следом. Хотя идти не хотелось: дело-то пустяковое, на копейку, а бумаг потребуется на рубль написать. И ведь ежу понятно, что не найдут они вандалов, да и искать не будут, потому что занятие это изначально бесперспективное. Но вот отреагировать обязаны.
– Значит, она повесилась?
– Кто? – Алкоголик обернулся, близоруко сощурившись. – А... Фимушка. Повесилась, бедолажка. Я прихожу, а она в гостиной. На галстуке моем. Хороший галстук был, нарядный. Вместе выбирали. Мне Светка потом говорит: дядь Саш, продайте.
– Галстук?
– Ага. Я тож удивился, а она мне, дескать, веревка, на которой кто-то повесился, счастье приносит. Тоже тварь! Где ж это видано, чтоб чужое несчастье кому-то счастье принесло?
Несчастье в квартире обитало, собиралось пылью по углам, выстраивалось шеренгами бутылок, расползалось беспорядком, последним бастионом на пути которого высилась горка с чешским хрусталем. На горку с противоположной стены строго смотрели фотографии.
– Она это, – пояснил дядя Саша, заметив Димычев взгляд. – Фимушка. Вот тут после института. А тут уже мы поженившись были. В Крым ездили. По путевке от профкома.
Сказал он это с законной гордостью человека, заслужившего награду.
– А это потом уже.
Лицо на фотографиях менялось. Становилось шире, круглее, обретая тяжелые складки подбородков, трещины морщин и оплывая щеками. Лицо старело вместе с Серафимой, но для дяди Саши, с восторгом в пьяноватых глазах, оставалось прежним: любимым.
– Мы ж душа в душу. Столько лет. Детей вот не было, а так... я ж без нее теперь никак. Скорей бы уж. А она повесилась. Как она могла?
Димыч отвернулся, ему вдруг стало стыдно за прошлое свое равнодушие.
– Из-за него... из-за тебя все! Из-за таких, как ты! Пришел теперь! А раньше где был? Где? Мы ж ходили. И она, и я. И к участковому, и к вам, и к начальству даже. А они мне говорят: нет оснований. Что, теперь появились?
Внезапная вспышка ярости закончилась слезами, которые потекли по грязному личику дяди Саши, а он даже и не заметил, что плачет.
Димыч же, отступив – мало ли, еще кинется псих, – спросил:
– Зачем вы обращались в милицию?
Основания или нет, но проверить он должен. Дядя Саша, вздохнув, ответил:
– Покажу. Жди.
Он вышел в соседнюю комнату и вернулся с конвертом. Обыкновенным конвертом, слегка мятым, надорванным с узкой стороны.
– Там. Внутрях.
Записка. На тонкой бумаге, которая того и гляди расползется в неловких пальцах Димыча. Всего два слова, не столько пропечатанных, сколько продавленных причудливым шрифтом.
«Сдохни, ведьма!»
Алена не могла заснуть до рассвета. Было холодно. Было неудобно – одряхлевшая за зиму кровать на каждое Аленкино движение отвечала скрипом, жалуясь на ревматизм в пружинах сетки. Было страшно: чужой дом подступал к ней, присматривался, тянулся тенями и звуками.
Шелестит. Шуршит. Будто бы шаги. Писк. Мыши? Мышей она не боится, а вот крыс очень даже. Вздох. Это не мыши и не крысы, но кто тогда? Тот, от которого она убегала?
Убегала и не убежала.
Стоит ли играть в прятки с судьбой?
Под утро, когда ночь стала расползаться мутным киселем, Алена все-таки задремала.
– Погадай, погадай! – Она совала колоду грязных карт старухе, которая от колоды отворачивалась и бурчала что-то в ответ. Но Аленка не отставала. Аленка была упрямой девочкой. Она забегала то с одной, то с другой стороны, заглядывала в темные старушечьи глаза, надувала губки и кривила рот, угрожая слезами. Наконец бабушка сдалась.
Бабушка? Ну да, это же бабушка. Аленка помнит! Аленка к ней летом приезжала. Но разве бабушка умела гадать?
Это же сон. И в нем костлявые, в плетении вен руки ловко управлялись с картами, разворачивая веером, выкладывая на столе узорами судьбы.
– Ждет тебя дорога дальняя, – нараспев, подражая цыганке, сказала старуха. – Дорога дальняя, дорога сложная, дом казенный, король червовый...