Она испугалась. Странное дело, она почти не боялась его, ни когда сидела абсолютно беспомощная, привязанная к стулу, ни слушая запись разговора, ни увидев фотографии. Не боялась. За свою жизнь он хорошо научился чувствовать чужой страх. У страха был металлический привкус на губах, алые молнии на белках глаз и блестящие капельки на верхней губе.
Локи пристально наблюдал за ней, особенно, когда отпускал. Человек, который тебя боится, способен на многое, испуганный человек опасен. И вот теперь она испугалась по-настоящему. Можно понять: одно дело, когда сумасшедший незнакомец рассказывает тебе страшную сказку, всегда успеешь сказать, что его история – не более чем выдумка. И совершенно другое, когда следы этой выдумки находишь в собственной квартире.
Она зажмурилась, словно испуганный ребенок.
– Открой глаза.
Она послушалась.
– Это ты нарисовал? Пока я спала? – Она спросила это с такой надеждой, что… Жаль было разочаровывать девушку, Локи вообще начал жалеть, что побеспокоил ее. В конце концов, можно было бы придумать что-нибудь еще, найти обходной путь.
– Нет. Она была здесь. Не веришь?
Белобрысая не ответила, но и так было ясно. Не верит.
– Краска старая. Подойди ближе, сама увидишь.
– Я… Верю. Что теперь?
– Теперь… Ты мне поможешь? – Вопрос существенный. Если она откажется, тогда… Тогда его план полетит к чертям собачьим. Она знает слишком много, чтобы в случае отказа просто забыть о его визите. Молчать она не сможет – пойдет в милицию, оттуда ее, естественно, пошлют. Но поведение… За ней ведь следили… А весь успех операции зависит оттого, как долго ОНИ будут оставаться в блаженном неведении. О нем никто не должен знать, пусть думают, что он не приехал. В конце концов, известно, что Ловец никогда не работает даром, но встреча не состоялась, Евгения не успела заплатить. Они вовремя устранили опасность. Думают, что вовремя. А эта… Она согласится. У нее выхода другого нет.
Мы снова сидели в кухне. И Локи опять обнимал обеими руками стакан с кофе. Не пил, грелся. Во всяком случае, у меня возникло впечатление, что ему холодно. А еще он говорил. Черт, он говорил какую-то ерунду, а я слушала.
Все дело в том, что ему нужна моя помощь. Одного разговора слишком мало, чтобы заинтересовать милицию. Да и сам разговор… Ничего конкретного, вопли истеричной впечатлительной женщины. Все объяснимо. Все. Даже надпись на выцветших от времени обоях в глупый цветочек. Надпись, найденная в моей квартире, за моим шкафом. Или не моим? Не важно.
Ему нужна информация. Много информации. О преподавателях, о директоре, о детях, об интернате, обо всем. Такая информация, которая со временем могла бы превратиться в улики, а, когда появляются улики, в дело вступают совершенно другие силы. Локи не способен добыть эти сведения. Он не трус – человек, который садится играть в карты с дьяволом, по определению не может быть трусом. Причина в другом: забор и колючая проволока, башнеобразные охранники и строгий пропускной режим. И еще то, что чужак внутри ТЕРРИТОРИИ виден сразу, там даже уборщики свои, проверенные.
У Локи не было доступа внутрь, зато он был у меня. Я – одна из них, воспитатель, пока только воспитатель, но Локи абсолютно уверен: такое положение дел продлится недолго. Очень скоро произойдет некое событие, которое определит мою дальнейшую судьбу и привяжет меня к ТЕРРИТОРИИ. И он хотел, чтобы я согласилась. Согласилась на все, что мне предложат. Я буду там, но я буду с ним, он обещает заботиться обо мне, обещает помочь, когда станет жарко. Локи обещает, что я не пострадаю.
– Нет.
Определенно – нет. Однозначно. Я не агент «007», в юбке или без оной, я не тяну на роль Джеймса Бонда. Затея Локи глупа – это самое мягкое выражение. Я не имею ни малейшего желания играть в шпионов или разведчиков. И то, и другое – словесные штампы. А я – не штамп, я – человек, и я боюсь, очень боюсь.
– Почему?
Ну как ему объяснить, почему! Я и для себя не нашла подходящих слов.
– Иди в милицию. Пусть они устроят проверку.
– Ничего не обнаружат. – Локи был отвратительно спокоен. – Всегда найдется доброжелатель, который заранее предупредит их о такой проверке. Всегда найдется глубокий незаметный подвал, куда можно убрать опасные игрушки, способные оскорбить взгляд проверяющего. Всегда…
– Я поняла!
– У тебя нет другого выхода.
– Это еще почему? – Умом я понимала, что соглашусь, но пусть он скажет, пусть я буду думать, что пошла на эту авантюру под давлением.
– Хотя бы потому, что если кто-то из них узнает о моем визите, ты умрешь. – Он сказал это так спокойно, словно сообщал о том, что записал меня на завтра к стоматологу. Господи, ну за что мне все это?
– Они хорошо меня знают. На твою беду, слишком хорошо. Пока они уверены, что меня здесь нет, ты в безопасности. Если я начну действовать сам, тогда… Они предпочтут зачистить все концы. Эта квартира – здесь творились странные дела… Страшные дела. Сама по себе она ничего не значит, но, в сочетании с другими уликами… Улики уничтожают. Тебя тоже уничтожат. Ты можешь описать того человека, который привозил деньги. Или ты могла что-то увидеть там, в пансионате, что-то, не предназначенное для других глаз. Или… – Локи отхлебнул кофе, обдумывая, что именно добавить после очередного «или». – Скорее всего, произойдет какой-нибудь несчастный случай. Например, взорвется газовый баллон.
– У меня нет газового баллона.
– Тогда ты уснешь в постели, не затушив сигарету.
– Я не курю.
– Всегда можно сослаться на утечку газа.
– Прекрати! – Мне и так страшно, а он тут сидит, пьет мой кофе и как ни в чем не бывало обсуждает, каким способом удобнее сжить меня со свету. – Если я начну тебе помогать, меня прикончат еще быстрее.
– Нет. Я скажу тебе, как себя правильно вести.
– Я не смогу.
– У тебя нет выбора. – Локи посмотрел мне в глаза. Нет выбора, он прав, абсолютно, совершенно прав. Я не смогу жить, как раньше, ходить на работу, улыбаться, сплетничать, распивать чаи, смотреть в глаза девочкам. Не смогу. Я ведь человек, а, значит, у меня два пути: или идти в милицию, или помогать этому странному человеку с разноцветными глазами и белой меткой в волосах. Милиция… Локи прав и здесь: они ничего не найдут. Это ведь так просто: не пускать внутрь, недолго, минут пятнадцать, ну, допустим, директора искали, созванивались, пытаясь выяснить, что происходит. А сами… Пятнадцать минут – это очень много, хватит, чтобы спрятать все, что не должны видеть чужие глаза…
– Я согласна. – Теперь мой голос звучал гораздо увереннее.
– Я рад. – Локи протянул мне шершавую ладонь. – Добро пожаловать в команду, не пожалеешь.
Черт. Я уже жалею!
Она согласилась, причем быстро, он даже не ожидал. Локи думал, что придется прибегнуть к более весомым аргументам. Например, рассказать о том, как умирала Евгения, или показать другие фотографии. Тех четырех девочек, юных, словно первая липкая листва, и мертвых, как мокрый весенний снег. Гера сказал, что, возможно, есть и другие, просто о них никто не знает. Он хорошо их прятал, очень хорошо. Двадцать лет прошло, а они знают только о четырех.
Но белобрысая сказала «да», и, значит, она никогда не увидит эти чертовы снимки. Ни к чему ей знать, за каким зверем он собирается охотиться.
«Это будет хорошая охота, – сказал Вожак, – но для многих из нас она станет последней». Пророческие слова, Локи чувствовал, что это будет его последнее дело, но… Alea jacta est.[4] Фигуры расставлены, партия начинается.
– О чем ты думаешь? – Хозяйка квартиры с зеленой дверью смотрела на него, как на чудо.
– Ни о чем, – соврал Локи. Говорить правду – слишком долго и утомительно, все люди говорят, что они думают «ни о чем», когда их спрашивают. Тяжело переводить мысли в слова.
– Так не бывает. Все о чем-то думают. А ты что, особенный?
– Особенный.
– Да ты вообще кто такой?
– Что именно тебе хочется узнать? – Локи не злился, ему было смешно.
– Как тебя зовут? Нормальное имя, а не эта кличка. Чем ты занимаешься? И вообще, откуда ты такой взялся на мою голову?
– Зовут меня Локи, просто Локи. Он – это я. Я – это он. Имена лгут. Локи – это не имя и не кличка. Это – моя суть. Занимаюсь я… – Тут Локи призадумался. Ну как ей объяснишь, чем он занимается? Ведь у его профессии даже названия нету. Кажется… – Я – ловец душ.
Да, так будет правильнее всего, в конце концов, не зря же его так называют.
– Кто?
– Ловец душ. Я ищу заблудившихся в вере и возвращаю их к Богу, или, на худой конец, к людям. Не понимаешь?
Белобрысая мотнула головой, как норовистая лошадь. Она вообще была похожа на благородное животное, не внешне – движениями плавными и грациозными, походкой, напоминающей не то танец, не то скольжение, точными и выверенными жестами. Они были такие стремительные и в то же время неуловимо ленивые. Нет, не лошадь, решил Локи. Кошка. Женщина-кошка. Кошки чрезвычайно умные существа, а она – не понимает.
– Секты. Я занимаюсь сектами, в последнее время их развелось очень много. Люди ищут бога, а попадают туда, откуда без посторонней помощи им не выбраться. Они и не хотят выбираться, как правило, ко мне обращаются родственники или друзья тех, кто попал в секту. Как к последней инстанции.
– И ты помогаешь?
– Не бесплатно. – Ореол героя ему совершенно не нужен, ему платят, он работает. Профессий много: кто-то строит дома, кто-то водит машину, кто-то лечит, а кто-то варит пиво или продает водку. Милиция ловит преступников, а он, Локи – заблудшие души.
– И много заработал? – Услышав о деньгах, она сразу нахмурилась, словно он заговорил о чем-то крайне неприличном. У нее вообще было очень живое лицо. Кстати, он так и не удосужился поинтересоваться, как ее зовут.
– Мне хватает. Как тебя зовут?
– Лия.
Лия. Красивое имя. В нем слышался звон китайских колокольчиков, крошечных фарфоровых звоночков, расписанных вручную, или радостный перестук капель дождя, скользящих по стеклу, или серебряный шум березовой рощи, запутавшейся в облаке солнечного света. Хорошее имя, и она тоже хорошая. Высокая, даже чуть выше его, стройная и светлая, словно одна из молодых березок в той самой роще. Ей бы на подиум, под колпак искусственного света, в футляр из искусственной красоты, а она сидит здесь, с ним, и от этого становится как-то радостно, что ли, хотя поводов для радости совершенно не предвидится. Все равно, душа пела, в такт перешептыванию острых листьев в форме сердечка. Почему он никогда раньше не задумывался, что у березы листья в форме сердечка? И хорошо, что не задумывался, о деле думать надо. О деле, а не об этой малознакомой девице со светлыми волосами и певучим именем Лия.
– Дай мне послушать еще раз, – попросила она.
– Зачем?
– Нужно.
– Ладно.
Она слушала внимательно, гораздо внимательнее, чем в первый раз. Слушала, по-птичьи наклонив голову на бок, и двигала губами, будто проговаривала текст на пленке. А возможно, и проговаривала, следом за Евгенией и за ним. Зачем ей это? Но Локи не мешал, раз попросила, значит, нужно.
– Еще? – Спросил он, когда пленка закончилась.
– Нет. Крысиный король – кто это?
– Если бы я знал…
– Но он существует? Существует на самом деле?
– Существует человек, который скрывается за маской Крысиного короля, и этого человека я должен найти. Человека и маску.
– Подожди! – Она выбежала из кухни – сорвалась с места и вихрем унеслась в комнату. Вернулась через минуту. – Вот! Это одна девочка нарисовала. Из моей группы. Совсем еще ребенок…
Это и так понятно. Линии неровные, но четко прорисованы, предметы крупные, никакого представления о перспективе, все в одной плоскости. Но маленькой художнице удалось передать главное: страх, ужас, боль и образ Крысиного короля. На рисунке был именно он, никаких сомнений. Значит, маска все-таки существует. Черт, не то чтобы Локи в этом сомневался, просто впервые он подобрался к НЕМУ так близко…
Того и гляди, добыча учует его и сама превратится в охотника.
Он рассматривал этот несчастный рисунок с таким видом, что я даже испугалась. Ни дать, ни взять, узрел перед собой великое полотно работы известного мастера. Или лицо врага, которого до сего момента в глаза не видел, но точно знал, что он существует. Последнее явно ближе к правде. Оторвавшись, наконец, от созерцания картинки, мой ночной гость аккуратно согнул листок пополам и засунул его в свой рюкзак.
– Пора спать, – заметил Локи.
– Пора. – Я не могла с ним не согласиться. Я бы и спала, давным-давно спала и видела бы замечательные сны. Следующий его вопрос поставил меня в тупик.
– Где тут будет мое место?
– В смысле – твое место?
– Где я буду спать?
– Понятия не имею. – Но точно не у меня в квартире, добавила я мысленно. – А где ты спал до этого?
– На улице, – спокойно ответил Локи, – в парке, на вокзале, где придется.
Все понятно. Бомжевал, как мог, потому и видок у него, мягко говоря, непрезентабельный, а теперь ко мне напрашивается. Не уж, я еще остатки инстинкта самосохранения не утратила, чтобы позволить этому типу обосноваться в собственной квартире.
Или утратила? Через полчаса я засыпала на мягкой кровати, которая, кстати, уже успела остыть, и мне пришлось свернуться в клубочек, чтобы не замерзнуть. А Локи устроил себе лежбище – другого определения не подберешь – среди остатков шкафа. Подушку, одеяло или хотя бы плед я ему не предложила – из вредности. Локи обошелся и так, сразу видно, что практика ночевок в самых разнообразных местах у него обширная. Вытащил из своего необъятного рюкзака не то огромный плащ, не то просто кусок брезента, закрутился в него, точно гусеница, которая превратилась в куколку, и мгновенно отрубился. Хорошо, хоть не храпел. А я все никак не могла заснуть. Нервное потрясение, наверное.
Кстати, Рафинад впервые в своей кошачьей жизни предпочел спать на полу и, устроившись где-то под боком у Локи, тихонько замурлыкал, предатель.
Свое собственное расследование Максим Ильич решил начать с интерната, в котором работала погибшая. Начальство в свои планы Морозов посвящать не стал, ибо чем меньше начальство знает, тем меньше дурацких вопросов задает.
За пять лет существования школы-интерната для трудных подростков горожане успели привыкнуть к непроницаемым серым стенам, за которыми, собственно говоря, и проводили все свое время воспитанники. Прежде чем стучаться в железную дверь, Максим Ильич постарался узнать о школе-интернате как можно больше. Обилием и разнообразием информация не радовала. Школа была заведением частным, находилась под государственным присмотром, естественно, но все равно, сегодня ведь какое правило – кто девушку кормит, тот ее и танцует, а кормился интернат не из бюджета. Официальным спонсором являлась Церковь Живой веры, иначе – Церковь обретения Благодати Божьей, вернее, российский филиал таковой, головная контора находилась где-то за рубежом, по одним данным, в Америке, по другим, в Англии, по третьим – вообще в Египте. Чем это иностранное учение отличалось от классического христианства, например, того же православия, Максим Ильич понять даже не пытался, богословские вопросы – не та тема, в которой хорошо разбирался бы обычный мент, выросший в духе коммунистического атеизма.
В Алиеве представители альтернативной веры, как они сами себя называли, или сектанты, как о них отзывался православный батюшка, выкупили участок земли, находившийся почти в самом центре города, и развернули строительство. Благо, на этом участке располагались лишь старые склады, построенные тут, когда место это центром города еще не являлось. Строили быстро, через полгода на месте складов возник комплекс двух-и трехэтажных зданий. А еще спустя месяц вокруг площадки протянулась глухая серая стена, надежно отгородившая комплекс от внешнего мира. Лишь скромная табличка, намертво припаянная к воротам, свидетельствовала, что здесь располагается школа-интернат для трудных подростков. Время от времени школу посещали самые разнообразные комиссии – такое заведение никак не может существовать без чуткого государственного контроля, но все проверяющие удалялись, полностью удовлетворенные увиденным. Однажды, в порыве энтузиазма, о школе написали в местной газете.
Вот, собственно говоря, и все. С одной стороны, не так уж и мало, а с другой? Максим Ильич считал себя закоренелым циником и давно уже не верил в благотворительность. Да и вообще, не нравилось ему здесь. Толстомордый охранник в темно-зеленой униформе долго не соглашался пропускать деда Мороза на территорию школы. Ни его слова, ни почтенный возраст, ни даже служебное удостоверение не произвели на него впечатления.
– Не положено! – И весь ответ. Но Максим Ильич отступать не собирался. Наоборот, оказываемое сопротивление лишь раззадоривало его. И он добился, чтобы охранник связался с дирекцией. Директором. Разрешение было получено, более того, Игнат Владимирович лично вышел на пропускной пункт, интересно, с чего бы? Вариант первый: желает таким образом показать, что к милиции он относится с почтением и уважением, что маловероятно. Вариант второй: если уж сыщик все равно приперся, то пусть лучше под присмотром побудет.
Через пару минут Максим Ильич был вынужден констатировать печальный факт: его опасения полностью подтвердились. Директор сего богоугодного заведения был мил и любезен, насколько можно быть любезным по отношению к человеку, которого ты совершенно не желаешь видеть. Он четко отвечал на вопросы, тщательно скрывая свое недовольство, и лишь изредка благородный римский нос его некрасиво морщился, словно его обладателю приходилось вдыхать нечто отвратительное.
– Мне сказали, – разговор проходил в личном кабинете Игната Владимировича, и от этого директор чувствовал себя гораздо спокойнее. Что ж, дома, как говорится, и стены помогают, – что дело закрыто.
Директору крайне не нравился его собеседник, ему вообще менты не нравились. А этот был как-то особенно неприятен: маленький, сгорбленный, словно карлик из сказки, лысинка блестит, а глазки холодные, цепкие, посмотрит – и как рентгеном просветит, до самых косточек.
– Закрыто, – голос у нежданного гостя был сиплый, будто простуженный, казалось, вот-вот товарищ милиционер начнет хлюпать своим носом с крупными черными порами, из-за которых несчастный нос казался большим и грязным, и вытирать сопли рукавом коричневого пальто, сшитого, наверное, еще при Андропове. Но нет, мент кряхтел, сипел, но вел себя прилично, только вот пальто свое снять отказался. Тоже мне, комиссар Коломбо, с неприязнью подумал директор.
– Тогда чем обязаны?
– Да так, некоторые детали уточняю. – Максим Ильич поудобнее расположился в мягком кресле. А кабинет у этого хлыща ничего, солидный. Вон мебель какая, тяжелая, деревянная, не то, что в его собственной комнатенке, которую кабинетом назвать язык не поворачивается. В комнатенке с трудом удалось расположить старый шкаф, стол и два деревянных, точнее, сделанных из вечного ДСП стула. Все поцарапанное, извозюканное и просто старое. А здесь – блеск, кожа, запах лака и полироли. Красота!
– Будем рады помочь следствию. – Сморщенный нос директора утверждал совершенно обратное, примерно следующее: будем рады, если вы уберетесь куда-нибудь подальше, например, к своему столу и колченогому стулу со сломанной ножкой. Ничего, успокоил себя дед Мороз, пусть думает, что хочет, мы люди не обидчивые. Дальше пошло по накатанной: вопрос – ответ, и внутренний детектор лжи на подхвате.
– Как давно вы знали потерпевшую?
– Около года.
– А точнее?
– Ну… – Хлыщ призадумался. – Примерно с мая прошлого года.
– Как вы познакомились?
– Обычно. У нас имелась вакансия, мы дали объявление в газету, она устроилась к нам на работу. Вот, собственно, и все.
– Так уж и все? – Максим Ильич хитро прищурился. – Она пришла, и вы сразу ее взяли?
– Не сразу, конечно. Было собеседование. Конкурс. Нам она понравилась больше других кандидатов.
– Нам – это кому?
– Мне и Светлане Игнатьевне, это моя заместительница.
– И ваша дочь?
– Нет, – директор устало улыбнулся, видимо, с этим вопросом к нему обращались неоднократно, – просто совпадение. У меня детей вообще нет.
– Ага, – дед Мороз пребывал в некотором смятении: не слишком приятно почувствовать себя дураком, хотя бы даже на мгновение. – И как ей у вас? Понравилось?
– Полагаю, что да.
– Так полагаете или – да?
– Да. Наверное. Ну, вы же сами понимаете, что в душу другому человеку не заглянешь. Женечка не жаловалась, работала хорошо, уходить никуда не собиралась, наоборот, мы планировали подписать трудовой контракт не на год, как обычно, а на три.
– Почему?
– Она была хорошим специалистом. Очень. Дети ее любили, доверяли. А наши дети – особые создания, к ним не легко найти подход.
– И как Евгения отнеслась к подобной перспективе?
– Она была не против. У нас хорошая зарплата и условия работы, мы стараемся не перегружать наших специалистов, помогаем, если что. Вот.
– Понятно. А какие отношения у нее сложились с коллегами?
– Не берусь судить, поймите, мы тут ни за кем не следим, но коллектив у нас очень дружный, сплоченный, и, если Женечка у нас прижилась, значит, и в отношениях с коллегами у нее все в порядке было…
– А в семье?
– Ох, – Игнат Владимирович извлек из нагрудного кармана белоснежный платок, украшенный вышивкой, и аккуратно вытер пот со лба.
Точнее, не вытер, промокнул, так же, как когда-то в сопливом детстве сам дед Мороз прикладывал тонкую розовую промокашку к тетрадному листу, чтобы убрать излишек чернил.
– Ну вы же должны быть в курсе, что Женечка – сирота. Нет, у нее имеется сестра где-то в Архангельске… Или в Мурманске, но в Алиеве – никого. Мы и хоронили-то ее сами. Бедняжка!
– Ясно.
Что бы еще такого спросить? Вроде все, что хотел, узнал. «Нет, – поправил самого себя Максим Ильич, – не что хотел, а что тебе позволили. И не узнал ты, старый пес, ничего, совершенно ничего, только почуял, как боится тебя этот надменный прилизанный тип в строгом костюме в тонкую полоску. Хотя, казалось бы, чего ему бояться? Кто он, и кто дед Мороз? Однако ж…»
– Мне бы еще с сотрудниками поговорить. С ее коллегами, так сказать…
Директор счел возможным откликнуться на его просьбу и даже предоставил для беседы собственный кабинет. Спасибо огромное!
Максиму Ильичу однажды довелось побывать на съемках фильма, на этих, как там правильно, пробах. Вот. И все происходящее до головной боли напонило, ему эти пробы. Он – режиссер, напротив – актеры. Он задает одни и те же вопросы и получает на них аналогичные ответы. «Да. Нет. Не знаю. Она была хорошим человеком. Любили. Ценили. Ни с кем не конфликтовала…» Да и учителя эти походили друг на друга, как две капли воды, не внешне, внешность – ерунда, внешность легко изменить, а душу или что там у человека внутри, ибо, как всякий атеист, в существование души Максим Ильич не верил, – но это изменить невозможно. Вот и преподаватели были такими же странными и недобрыми, как само это место. Они улыбались, вежливо кивали и даже не морщили носы, но… Оставалось ощущение недоговоренности и, более того, почти неприкрытой издевки. Тебе дают то, что ты хочешь услышать, или то, что им разрешили рассказать, не более, и прими это как данность. Не надо копаться. В конце концов, есть труп, есть убийца, официально дело закрыто. Что же тебе еще надо? Справедливости? Ну так нету ее, справедливости этой, вся повывелась. Израсходовалась.
Из школы Максим Ильич не вышел – вылетел, злой и раздраженный, хотя и сам понять не мог, отчего. Главное, решимости у него не поубавилось, наоборот, никогда еще после смерти Зары дед Мороз не чувствовал себя таким живым.
Он не видел, как после его ухода холеный директор интерната рухнул в кресло совершенно без сил, истерично мял кружевной платочек с вышитыми золотом вензелями и нервно курил, прямо в кабинете, чего раньше себе никогда не позволял. А потом, слегка успокоившись, закрыл дверь на ключ, извлек из сейфа сотовый и набрал номер, единственный номер, забитый в электронную память дорогой игрушки. Ответили сразу. ОН всегда отвечал сразу, словно ждал звонка. Игнат Владимирович обрисовал проблему и окончательно пришел в себя. Теперь все будет в полном порядке: его собеседник позаботится, чтобы неприятный старик в мятом коричневом пальто больше здесь не появлялся. У человека, чей безжизненный механический голос исправно отвечал на звонки, были свои методы решения проблем, и они еще ни разу в жизни не подводили. Знать бы, как зовут этого кудесника… Или нет? Лучше не знать. Меньше знаешь, крепче спишь, говаривала мама. Игнат Владимирович был совершенно с нею согласен.
Отключившись, он запер телефон обратно в сейф, потер виски, прогоняя слабую тень головной боли, которая не замедляла проявлять себя после малейшего волнения, и позвал Светланку. Нужно разрядиться. Да и с новенькой пора что-то решать.
Маска жадности. Год 1901.
Дон-динь-дон. День. Новый день! Хороший месяц – апрель. Природа морщится, жмурится, хмурит по-детски опухшее личико, непонятно, то ли она заплачет, громко, истошно, то ли улыбнется наивной беззубой улыбкой. Хороший месяц.
А вот его подопечные апрель не любят, дикари, что с них возьмешь, ни тебе поэзии в душе, ни красоты в глазах, только и могут, что жрать, как свиньи. А они свиньи и есть, маленькие злобные поросята, и все ведь назло делают: то блох подхватят, то вшей, то заболеют чем-нибудь совсем уж непонятным, приходится на врача тратиться. А как тратиться, когда каждая копейка на счету? Это томные барышни в модных туалетах, которые в Попечительском комитете заседают, пусть себе вздыхают. Ах, сиротки! Ах, несчастные! Ах, недоедают! Принесут раз в год корзинку с пряниками и пирожными и полагают, что долг выполнили. А с него за каждую голову спрашивают! Вон, в том месяце пятеро подопечных померло, так жандарм чуть душу не вытряс. Как да почему? «Почему, – спрашивает, – у тебя, Степан, дети в обносках ходят? Почему в помещении не натоплено? Почему они у тебя все грязные и голодные?» А сам глазенками по сторонам так и стреляет, так и стреляет! Высматривает, вынюхивает, а все ради чего? Да нет ему, толстому и усатому, до поросят этих никакого дела! Ему бы нарушение какое найти и взятку выторговать. А что у иродов этих малолетних никакого уважения ни к одеже, ни к обуви – раз надел и, считай, пропало, жандарм понимать не хотел. Не напокупаешься ж на всех одежи, пущай что есть, то и носют. И дрова нынче дорогие, в своем кабинете он и то еле топит, где уж тут весь дом обогреть. Есть хотят? Так то ж растут, они постоянно есть хотят, сколько ты их, уродов, ни корми. Но ретивый жандарм все никак не желал внимать доводам директора, не желал, пока не заполучил в свой карман хрустящую синенькую купюру и корзинку с толстым гусем, домашней колбаской и крынкой с медом. Взяточник!
Сам Степан Афанасьевич ни разу в жизни до взятки не опустился, он – человек честный, все, что нажил – результат его упорного ежедневного труда. Трудиться он любил и умел, и домашних своих заставлял, и этих, свинят, которые только и хотели, что жрать да спать целыми днями. Нет, не выйдет, недаром его директором сюда поставили, он здесь быстро порядок наведет.
Должность Степан Афанасьевич занимал небольшую, но и немаленькую, в самый раз по нему – директор сиротского приюта. Семьдесят шесть оглоедов под его опекой пребывали. Семьдесят пять, мысленно поправил себя Степан Афанасьевич, вчерась один снова помер, не иначе – для того, чтобы ему досадить. Всех своих воспитанников директор знал в лицо и по имени и всех не любил. Ничего личного, просто где ж это видано, чтобы страна, государство на таких вот упрямых и толстолобых, не способных к пониманию прекрасного, на малолетних преступников деньги тратило? И большие деньги, по пяти рублев на человека в месяц только на еду, а ведь еще одежа, обучение, самого приюта содержание и ремонт. В год хорошая сумма набегала, но Степан Афанасьевич был хозяином рачительным, экономным, зря деньги не тратил: было бы на кого их тратить, все тут – брошенные да незаконнорожденные.
Еще когда он был толстопузым мальчиком Степаном, а не солидным мужчиной, к которому иначе чем по батюшке никто не обращается, учитель домашний рассказывал презанятнейшие вещи про Древнюю Грецию. Дескать, там обычай такой был, что всех увечных, калек и просто ненужных детишек в пропасть сбрасывали. Тогда мальчик Степка очень расстроился и долго переживал, так ему этих греческих детишек жалко было, а теперь понял: правильный обычай, сколько денег можно сэкономить, ежели его в России принять? То-то же, а приходится ему возиться с этими отбросами общества. Ну ничего, он быстро сумел дело к своей выгоде поставить.
Экономить Степан Афанасьевич с раннего детства обучен был, а дожив до почтенного сорокалетнего возраста, усовершенствовался в сей хитрой науке до невозможности. Втайне профессором себя считал и весьма гордился этим. А что, ничем его наука других не хуже, даже лучше, выгоднее. Сами посудите: ежели в месяц на одного человека положено по пяти рублей на еду тратить, а Степан Афанасьевич в рубль двадцать укладывается, значит, три рубля восемьдесят копеек – его. Ерунда, казалось бы, но помножьте эти три рубля с копеечками на семьдесят шесть человек? Семьдесят пять, вот, помер один, и он, директор, прибытку лишился. Но и без него в месяц двести восемьдесят пять рубликов выходит. А в год? Три тысячи четыреста двадцать! Плюс оклад его немаленький, плюс денежки, которые на одежду положены: скажем, надо купит свинятам по костюму, а он купит материи подешевле и попрочнее, жена его раскроит, а детишки уже сами себе и сошьют. Заодно пущай к труду привыкают, потом только спасибо скажут!
К труду своих подопечных Степан Афанасьевич приучал с особым старанием. И огородик свой их разбить заставил, где малолетки копошатся под присмотром Зинаиды. Хороший огородик, тоже копеечку приносит. Те, кто постарше – у купцов или мастеров знакомых подрабатывают. Его, Степанова, задумка, и начальство за нее хвалило его, дескать, он не просто сирот кормит-одевает, а и профессию им в руки дает. И дети целый день при деле, и мастерам хорошо – платят сущие копейки. Но копеечка к копеечке – и, глядишь, не один рублик за год скопился. Вон, своя доченька подрастает, скоро замуж отдавать, так хоть приданое собрать можно будет. Хотя жалко, жалко денег! Туда отдашь, потом сюда, а там, глядь – и сам уже нищий. К деньгам Степан Афанасьевич относился с огромным уважением, ибо хорошо понимал, что настоящая власть – не у людей, а у этих разноцветных бумажек с приятным запахом и у медных крохотулек– копеечек.
– Степанушко, можно? – Зинаида робко постучала в деверь. Степан нахмурился, вот дура-баба, какой он ей «Степанушко», только авторитет подрывает, сколько раз ей говорено было, чтобы не смела его так называть! Степан Афанасьевич он, так зови по батюшке и со всем уважением.