bannerbannerbanner
Хризантема императрицы

Екатерина Лесина
Хризантема императрицы

Полная версия

Кружатся розовым туманом лепестки сливы, а ветер робко руки гладит, дышит в лицо цветочным ароматом. Весна пришла в Маньчжурию.

Это была очень далекая весна, случившаяся много лет назад, когда все казалось иным, невозможным, но желанным, когда весь мир был против маленькой Орхидеи. Насмешлив, презрителен, полон церемоний и церемониалов, правил и установок, он отводил Ланьэр совсем иную роль.

Где он теперь? У ног ее, все еще послушный, ждет приказа, любого, лишь бы исполнить, лишь бы нарушить затянувшееся молчание, лишь бы убедиться, что она еще жива.

Жива.

Недолго уже. Закрыть глаза, позволить вспомнить всех, по очереди... ушедший отец... слабоумный брат, сестрица и мать, подарившая жизнь и имя.

Орхидея... она всегда ненавидела эти цветы, слишком изысканные, слишком прекрасные, чтобы не напоминать о том, что сама Ланьэр имени не соответствует.

Давно это было. Кто осмелится назвать Орхидею по имени? Кто решится вспомнить, кем она была когда-то? Милостивая, Благодетельная, Главная, Охраняемая, Здоровая, Глубокая, Ясная, Спокойная... титулов много, не запомнить всех, да есть ли в том нужда, кроме той, что позволяет остаться еще на миг...

Величавая, Верная, Долголетняя, Чтимая, Высочайшая, Мудрая, Возвышенная, Лучезарная, последняя великая правительница из династии Цин, императрица Цыси, маньчжурская Орхидея престола Поднебесной. Ядовитый цветок Сянфэна.

Сам виноват, не она избрала этот путь, она лишь не увидела иного.

А лепестки кружатся, кружатся, заволакивают глаза розовым туманом, и знает Цыси – нет их на самом-то деле. Откуда сливовому цвету взяться в ноябре? Но знание не спасает, и в мимолетных фигурах, сложенных ветром, вновь приходят лица.

Сянфэн, Сын Неба, Дракон, супруг ее бестолковый, он и сам не понял, как много дал, как много позволил... Сянфэн любил свою Орхидею.

И последним указом приговорил ее к смерти.

Дурнушка-Цыань, завистница-Цыань. Цыань, чтившая законы... Цыань, посягнувшая на власть и провозглашенная Великой Императрицей Восточного Дворца. Цыань ненавидела Орхидею, но была слишком наивна и слишком слаба, слишком доверчива, слишком... беспомощна.

Цыань не исполнила указ супруга.

Не стало Великой Императрицы Восточного дворца. И не нужен оказался титул Императрицы Западного. Зачем, когда императрица отныне одна?

А вот Тунчжи, ее-чужой ребенок, к которому Цыси так и не смогла привыкнуть. Дитя, рожденное для власти и ради власти, дитя, даровавшее годы спокойствия. Дитя, не способное остаться ребенком. Зачем он вырос? Зачем потребовал большего? Не с ее ли молчаливого согласия ему были открыты все двери к наслаждениям как дозволенным, так и запретным? Он рос покорным, он рос послушным... но все же рос. И вырос.

Свадьба. Алутэ. Будущий наследник. Грядущая опасность и решение, которое далось нелегко. Но... что ждало Цыси в будущем? Тишина и забвение в отдаленном уголке Ихэюань? Возвращение в молодость, в то ненавистное время, когда Ланьэр зависела от чужой милости? Нет, не могла она этого позволить.

Ушел Тунчжи... ушла Алутэ... и нерожденный владыка Поднебесной с нею.

И ветер, укором скользнув по губам, приостановил пляску несуществующих лепестков. Зачем он мучит ее? Почему не даст уйти? Снова лица? Уже из сумрака и тени сплетенные...

Любимый Ли Ляньин, единственный, кто был по-настоящему близок, кто понимал, кто видел в императрице женщину, а в женщине – императрицу. Но предал, предал... променял... его смерть приписывают руке Тунчжи. Пусть так, ведь неважно кто, важно, что предательство не осталось безнаказанным.

А вот Гуансюй, еще один непослушный мальчик... родной, много ближе, много роднее, чем полагают некоторые. Его Цыси любила, ему позволяла многое, даже мятеж простила – она милосердна. А он затаил злобу из-за той девчонки. Неужели не понимал, что любой проступок должен быть наказан?

Гуансюй обрадовался бы, узнав о ее смерти, но не бывать тому, он первым преступил порог небытия, проклиная и повинуясь. Что ж, пусть будет так, ведь то, что свершилось, уже неизменно. Будущее же... будущее ускользает. Будущее для живых, а для тех, кто стоит на пороге, – безвременье.

Но древний обычай велит поделиться мудростью, и Цыси, собравшись с силами – расстаться с этим дряхлым телом будет даже в радость, – прошептала:

– Никогда не допускайте женщину ко власти. Никогда не позволяйте евнухам вмешиваться в управление государственными делами.

Да, так, пожалуй, будет хорошо.

Превозмогая боль и слабость – никто не увидит слез Великой – она вытянулась в кровати, повернувшись лицом в южную сторону, туда, где несуществующий ветер сплетал косы из призрачных лепестков.

И 15 ноября года 1908 Великая Императрица Цыси, в течение сорока трех лет правившая Поднебесной, отправилась в «мир теней» на семьдесят четвертом году жизни.

14 ноября того же года скоропостижно скончался ее племянник Гуансюй, который должен был занять трон, а наследником, согласно последней воле Цыси был объявлен двухлетний Пу И, ставший последним маньчжурским императором.

Впрочем, для нашей истории это не имеет ровным счетом никакого значения.

Леночка

Позже Леночка никак не могла вспомнить, когда же она встретилась с Феликсом. Почему-то этот факт, мелкий, совершенно незначительный, но вот ускользнувший из памяти, казался ей очень и очень важным, и оттого Леночка снова и снова принималась перебирать события того дня.

Понедельник? Нет, определенно нет, в понедельник она опоздала на работу и получила выговор от Степан Степаныча, раздраженного не столько опозданием, сколько похмельем. Понедельник был злым днем, запомнившимся обидой и пролитым на юбку клеем, от чего обида разрослась до размеров вселенной.

Тогда, наверное, вторник? Возможно... во вторник Степан Степаныч был тих и благостен, за голову не держался и только через каждые полчаса чаю просил, непременно зеленого и чтобы с лимоном. Тонкие кружочки на блюдечке, слой истаивающего сахару и конфетка из «секретных» запасов. Степан Степаныч сидел на диете и... нет, совершенно неважно это, главное, что во вторник ее отпустили раньше и Леночка прибежала домой засветло, значит, тоже не могла познакомиться с Феликсом.

Значит, среда? Директорский слет, суета, совещание, затянувшееся до неприличия, и чай уже черный, в бумажных пакетиках с хвостиками-этикетками, с «представительской» тяжеленной сахарницей, с бутербродами, печеньем, конфетами, фантиками, крошкой, грязной посудой, постоянными просьбами скопировать-распечатать-принести-унести-найти... нет, в среду Леночка вымоталась до такой степени, что и слона не заметила бы, не то что Феликса. Феликс – маленький. И настырный. И еще та сволочь, если можно так сказать о том, кого не существует.

Четверг и пятница. В четверг был день рождения Нонны Леонардовны, с шампанским и тортиком от нее, розами да коробкой конфет от коллектива и белым конвертиком от Степан Степаныча. И Леночку потом все дергали, выспрашивали, сколько же там, в конвертике, лежит, а она хихикала и отговаривалась незнанием. Ей не верили, и вечер закончился совсем-совсем грустно. А Феликс?

Пожалуй... пожалуй, четверг подходящий день. Ну да, она торопилась домой, не потому что опаздывала или кто-то ее ждал, а потому, что ей было приятно торопиться в свою собственную квартиру. Было в этом что-то особенное, непередаваемое и хотелось встретить кого-нибудь, неважно кого, лишь бы спросили:

– Леночка, ты куда бежишь?

А она бы, сдерживая улыбку, сделала бы серьезное-пресерьезное, «представительское» лицо и ответила:

– Домой, – сердце бы радостно екнуло «да-да-да, домой, к себе домой», а Леночка сказала бы: – Я же только неделю как переехала. Да, повезло, конечно: дом пусть и старый, но такая планировка... такие площади... Ремонт, конечно, нужен, но...

– Тетенька, если будете ворон считать, свернете себе шею, – вихрастый белобрысый мальчишка нагло забрался в мысли. – Мне нянька так врет. Она – идиотка.

– Нельзя так говорить, – Леночка тогда удивилась, потому что, во-первых, маленьким мальчикам в такое время полагалось сидеть дома, и вообще не сидеть, а лежать в кроватках. Во-вторых, им точно не полагалось грубить взрослым, ну а в-третьих, сам вид его – короткие шорты на широких лямках, белая майка с Винни-Пухом, очки с толстыми стеклами и белой резинкой, завязанной на дужках узлами – был нелеп и никак не увязывался с увесистой книгой, которую мальчишка держал в руках.

– А что можно? – буркнул он, захлопывая книгу. – Ковыряться в песке? Сюсюкать?

– Н-не знаю.

– И я, – он вздохнул и, поправив съехавшую лямку, поинтересовался. – А ты новая тут? Из третьей квартиры, да? Будем знакомы, я – Феликс.

И руку протянул, а Леночка, пребывавшая в ступоре, пожала горячую и липкую ладошку.

– Леночка.

Вот именно так, не церемонной Еленой Сергеевной, не по-европейски свободной от отчества, но не менее солидной Еленой, а бестолковой и домашней Леночкой.

– Ну что, пошли чай пить, – предложил Феликс. – Только к тебе, а то меня нянька спать загонит.

– А...

– Бэээ. Дура она. И ты, кажется, тоже.

Наверное, следовало его отчитать, строго и по-взрослому, а лучше отвести к няньке и пожаловаться, что мальчик дурно воспитан, а еще лучше – пожаловаться родителям и потребовать сурового наказания, но... Но Леночка вдруг обиделась – она вообще очень легко обижалась – и ответила:

– Сам дурак.

– Я не дурак, – Феликс спрыгнул с лавки и кое-как пристроил книгу под мышкой. – Я – гений.

Ну да, четверг, совершенно точно, это случилось в четверг! Потому что на следующий день Леночка ездила покупать обои, но и до поездки случилось несколько событий, неприятных или же просто странных.

 

Брат

Она казалась совсем глупенькой, эта девочка из третьей квартиры. Круглое личико, пухлые губки, наивно распахнутые глаза, голубые – он точно не знал, но полагал, что голубые, потому как блондинистым дурочкам иных не полагается. А эта, из третьей квартиры, была блондинкой, кудрявенькой, как французская болонка, такой же суетливой, тяготеющей к кружевным блузкам и строгим серым юбкам. Секретарша? Менеджер? Консультант? Учительница младших классов?

Ему понравился первый вариант – секретарша. И с начальником спит, потому что влюблена и надеется увести того из семьи, а начальник ее просто и незамысловато трахает, и понять его можно: как тут устоишь перед такой блондинисто-голубоглазой, розово-воздушной, кружевной, беспомощной, но с бюстом третьего – а то и четвертого размера.

Нет, соседка из третьей квартиры была хороша. Очень хороша.

С ней следовало познакомиться поближе, и тогда, кто знает... Он будет узнавать ее потихоньку, голос, жесты, запахи... особенно запахи. От женщины всегда пахнет тем мужчиной, с которым она спит. Он даже придумал, что за соседкой из третьего этажа тянется шлейф из кофе, коньяка, сигар и туалетной воды «Dark Core» – агрессивной и потому пошлой.

Он изменит ее аромат. И саму ее тоже.

Жизнь снова стала интересной.

Фрейлина

Ромашка, определенно ромашка. Matricaria inodora или нет, Matricaria matricarioides. Вульгарная, обыкновенная, ничем непримечательная обитательница пустырей, обочин дорог и офисов. Сладенькие духи, сладенькая розовая помада и сладенький искусственный румянчик на щечках, из шкуры вон, лишь бы привлечь внимание. И ведь привлекает, ах эта обманчивая свежесть полевых цветов... Одна радость, что приедается быстро.

– Леля, ну что ты к окну прилипла, это просто неприлично!

Неприлично при ее статусе жить с этим убожеством, если б знал, как она его... нет, не ненавидит, это для него чересчур, брезгует скорее. Шурочка – Stellaria media, в просторечье – мокрица, сорнячок-с, с виду слабенький и беспомощный, а попробуй выведи.

– Леля, Лелечка, у тебя опять голова болит? – почуял, что она не в настроении, заюлил, заелозил. – Ну хочешь я Лелечке массажик сделаю? Или кофею?

Не хочет, ни массажику, ни кофею – ну как можно в его возрасте присюсюкивать? – хочет, чтоб он убрался, вместе с лысинкой своей, одуловатою мордахой да постоянными попытками услужить.

И почему она за него замуж вышла?

Из-за нее, из-за старухи – вот уж и вправду редкий цветок – и собственного страха.

– Леля, – Шурочка попытался обнять, прижался щекой к спине, задышал сипло, по-собачьи. – Леля, а как тебе эта девочка, из третьей квартиры? По-моему она миленькая... давай ее на ужин пригласим?

– Зачем?

– Ну просто так. По-соседски. А я грудинку приготовлю, с красным вином и базиликом, а еще...

Еще Леле совершенно не интересны его кулинарные изыски. Господи, ну как можно быть настолько ограниченным существом, чтобы ничем, кроме кухни, не интересоваться? Она ему о Рембрандте, а он – о севрюжьих спинках.

– И тебе будет с кем поговорить... – продолжал ныть Шурик.

Леле? Говорить с ней? О чем? Она – ромашечка, простая и неинтересная, чуть подтолкни в нужном направлении и сама все выболтает. А если... ну конечно, как ей раньше в голову не пришло. Пожалуй, это будет забавно.

– Ты умница, – поцеловать Шурика в лысинку, стереть со щеки жирное пятно – вот неряха – и озвучить то, что пришло в голову. – Давай устроим вечер, для всех. И девочку эту позовем, и Милослава, и Вельских, и...

– И Императрицу тоже?

Глупый вопрос! Конечно, ведь ради нее все и затевается! Ради нее и ради посмотреть, сколько ей еще осталось.

Гений

Суета, суета, суета... вокруг одна сплошная суета, люди ну совершенно не умеют ценить время. Люди вообще не способны что-либо оценить. Или кого-либо. Стадо, запертое в шорах стереотипов.

Да, именно так, именно стадо, именно в шорах, именно стереотипов. И нечего говорить, что его образы алогичны, метафоры метафоричны, а гиперболы – гиперболичны. А каким им еще быть? Просто его творение рассчитано на тонкого и взыскательного читателя, а вокруг – одно быдло.

Торопится, суетится, почти сбивает с ног.

– Ой, простите, – торопливо извинилось быдло, прижимая ладошки к щечкам. Самочка. На вид лет двадцать пять – двадцать шесть, наверняка читает детективы или, чтоб умной показаться, Дэна Брауна и Мураками. Или этого, как там его, Коэльо.

Имя всплыло в памяти колючим колесом.

Именно колючим и именно колесом. Метафора. Для избранных. Не для таких, как эта, с серыми глазками навыкате, губками сердечком и родинкой под глазом. И очки нацепила, конечно, пытается придать физии хоть призрак интеллекта.

– П-простите, – она попятилась, прижимаясь к стене, сделала попытку шмыгнуть мимо него, а он нарочно стал так, чтобы шмыгнуть не получилось, зато получилось протиснуться – коснувшись бедрышком его бедра, а прикрытой колючим кружевом блузки грудью – руки.

– И-извините, – побагровев пробормотала самочка и, повернувшись, торопливо поскакала вниз по лестнице. Испугалась? Ничего, страх – это естественно. И возбуждающе. И доказывает, что большинство людей – суть животные.

Да, об этом будет его следующая книга, та самая, которую после, спустя сто, а может, и двести лет назовут гениальной. Ведь именно он первым обратился к этой теме, первым остро и без прикрас, без стесненья описал путь обратной эволюции – от человека к животному.

Настроение поднялось, и он еще немного постоял на площадке, подыскивая слова, достойные первых строк будущего гениального творения, и только потом нажал кнопку звонка. И почти не ощутил раздражения при виде жены.

– Привет, дорогая, – он даже поцеловал ее в напудренную щеку, просто так, из хорошего настроения. – Мне никто не звонил?

– Нет, – привычно ответила она. Ну конечно, люди слишком тупы и завистливы, чтобы с ходу оценить чужой гений. Ничего, локти себе потом кусать будут.

* * *

В этом доме не было места детям. В этом доме и взрослые чувствовали себя неуютно, но продолжали уговаривать себя, что им повезло, что квартирка-то могла уйти, к примеру, Степанычу, у которого пятеро и льготы, или Свиридову, потому что передовик, или Маньшиной – у нее ни детей, ни успехов в труде особых, зато братец родной в замдиректорах завода. И послушно радовались, что оказались быстрее, хитрее, прозорливее, и спешили добыть то немногое, что можно было найти в разоренной войной стране. И уходили в дом последние деньги, но без сожаления, без тоски – ведь свое же, себе же, или детям.

Только вот не было в доме места детям. Не появлялись они на свет, точно ощущая враждебность каменных стен, опасность высоких ступенек и неудобных перил, неуютность комнат-пеналов, созданных искусственно возведенными перегородками.

Ничего, терпели, ждали, плакали в подушку бабы, шепотом обменивались «верными» рецептами, адресами бабок-шептуний, затертыми квадратиками польских иконок да дешевыми оловянными крестиками, замоленными в несуществующих церквях. Мужики старательно не слышали шепота, делали вид, что не видят слез, терпели скандалы, день ото дня учащавшиеся, и продолжали обустраивать пустые гнезда квартир.

Постепенно люди свыкались. Некоторые начинали пить. Клавка из первой квартиры завела шестерых котов. Манька из третьей начала затяжную войну с домуправлением, требуя выселить и Клавку, и котов. Федина из второй с упоением ринулась в дебри дипломатии, то примиряя враждующие стороны, то, когда примирение было достигнуто, стравливая на пустяках. Васина из четвертой спивалась, но делала это тихо, никому не мешая, и только супруг раздражался, поколачивал да раз в месяц выставлял пьянчужку на улицу. Но опять же делал это без криков и особого рукоприкладства, ущерб общественному имуществу, в отличие от котов, не наносил, а потому жильцы воспринимали семейный разборки с философским спокойствием.

Все изменилось в один день. И начались перемены с пустяка, со щегольской черной «Волги», которая подъехала прямиком к подъезду и, развернувшись, стала на клумбе, раздавив только-только распустившиеся петунии, сочные клубочки молодила да высокие хрупкие кусты водосбора. И Клавка, и Манька, и наблюдавшая за ссорой Федина от подобного нахальства замерли. А когда отмерли, никто не сказал ни слова: из машины вышли дети. Нет, они приехали не одни, с моложавой, упакованной в штруксовый костюм и шляпку-таблетку дамочкой, с солидного вида господином в белом пиджаке, с шофером, который суетился вокруг авто, извлекая один за одним рыжие чемоданы.

Но эти люди были пусть и необычны, но неинтересны. Другое дело дети. Старший как раз такой, каковым представляла собственного сына Клавка – подросток, стройненький, курносенький. И аккуратный – вон, на костюмчике ни складочки. И в очочках – значит, умный, и портфельчик держит бережно...

А Манька с девочки глаз не спускала: лет пять с виду, а прехорошенькая – сил нету. Волосики мелким бесом вьются, глазенки что твои озерца, губки бантиком. И в платьице нарядном, с оборочками да кружевцами, в носочках беленьких да туфельках розовых.

Федина же сразу решила, что лучше всех младшенький, настоящий херувимчик, каких на иконках малюют. Пухленький, очаровательно-неуклюжий, стоит, ладошкой в бок машины упершись, кулачок в рот сунув, да глядит так испуганно.

– Ах ты, мой хороший, – сказала Федина, протягивая руки. И мальчишечка, радость-то какая, пошел к ней, косолапенький, кривоногий, по-детски трогательный.

Она как-то сразу забыла и про даму в костюме, и про ее супруга в белом пиджаке, и про шофера с чемоданами, и уж подавно – про очередную кошачье-домуправовскую ссору. Этот мальчик был ее. Он не мог, не имел права принадлежать еще кому-то...

– Слава! – воскликнула женщина, подхватывая съехавшую с плеча сумочку. – Слава, нельзя! Иди сюда, немедленно! Вацлав, ты обещал, что найдешь няню...

– С детьми посидеть? – тут же встрепенулась Клавка, выпуская кошака – тот, плюхнувшись на землю, воззарился на хозяйку с недоумением. – Я по всему соседка. Из третьей квартиры. И свободная сегодня.

Дама вымученно улыбнулась, с надеждой глянула на мужа, тот пожал плечами. А Федина поняла, что ненавидит – и приезжих, ну кроме детей, конечно, и Клавку, оказавшуюся слишком уж умной. Это она, Федина, должна была додуматься, это ей бы разрешили посидеть с детьми, и она постаралась бы, сумела сделать так, чтоб этот раз стал не последним.

А Клавка все испортит. У Клавки шесть кошек, а кошки – это блохи, клещи и лишай с псориазом. Нельзя ее к детям, нельзя... но мужчина, протянув руку, представился:

– Вацлав Сигизмундович, это Элька, моя супруга. Сергей, Дарья, Милослав.

– Клавдия, – сказала Клава, покраснев от завитой макушки до выглядывавших из шлепанцев пяток.

– Мария.

– Анжелика, – гордо представилась Федина, впервые в жизни порадовавшись необычному имени. А что, ничем не хуже Эльки. Или Дарьи. А мальчика, значит, Милославушкой зовут, Милочкой.

Он и вправду очень мил.

* * *

Приезжие поселились в пятой квартире, чем вызвали резкое оживление давно было поутихших споров. Камнем преткновения являлись многие вещи, невозможные и удивительные. Взять хотя бы тот факт, что занимала квартира весь этаж, так мало того, на протяжении лет пяти она пустовала, и выяснить, кто ж таки был приписан на этих огромных площадях, не удавалось. В прояснении вопроса не помогла и коробка конфет «Ассорти», поднесенная паспортистке, ни бутылка «Столичной», исчезнувшая в ящике сантехника из ЖЭКа, ни даже близкая родственница Клавы, работавшая в горсправке.

Время от времени кто-либо из жильцов дома, либо же родственников, либо и вовсе случайных знакомых, прознавших про пустующее жилье, принимался строить планы по захвату территории, собирал справки, подписи, строчил петиции и доклады, но все усилия оказывались тщетны – пятая квартира хранила верность отсутствующим хозяевам. И вот они вернулись.

– Вот посмотрите, – шептала Федина Клавке. – Сейчас пообживутся и на шею сядут. Элька-то та еще фифа, мужем крутит, как хочет. А он – ну точно бревно.

– Погляди-погляди, – журчала она на ухо Маньке. – Скоро устроятся, начнут нас выселять. А что, дом-то непростой, а где одна квартирка из особых, там и другая, и третья...

И Клавка, и Манька соглашались. Ворчали, высаживая вместо раздавленных петуний новые, привезенные с дач и уже цветущие. Вздыхали, глядя, как те сохнут, несмотря на полив и заботу. Вежливо здоровались с новой соседкой, подсматривали за детьми.

 

Те почему-то очень редко появлялись во дворе, хотя Клавкин супруг качели соорудил, а Манькин о песочнице заикнулся, по-простому, по-соседски. Оказалось: без надобности.

Детей жалели. Элегантную Эльку осуждали, а к Вацлаву Сигизмундовичу относились с почтительным уважением, особенно после того, как в доме крышу отремонтировали, причем сделали это быстро и на удивление хорошо. Верно, не обошлось без звоночка сверху.

В общем, постепенно к соседям попривыкли, перестали обращать внимание, позабыли и про детей, и про петунии, вернулись к былым проблемам и развлечениям. И только Федина все не находила сил успокоиться. Она высматривала, прислушивалась, собирала осколки сплетен, обрывки разговоров, мечтая, как в один прекрасный день из пятой квартиры исчезнет красавица-Элька, а освободившееся место – достойное, хозяйское и, что гораздо важнее, материнское, займет она, Анжела Федина.

Она опасалась говорить об этих мечтах вслух, не потому, что муж услышит – его уже давно ничего не интересовало, кроме пива-водки-футбола-шашек в соседнем дворе – боялась Федина иного: открой рот и подслушает кто-то безымянный, безызвестный, а подслушав, извратит сказанное так, что в жизни не сбудется. А если и сбудется, то на горе.

Так оно и вышло. День, когда не стало Эльки, был премерзостным: с самого утра рядил дождь, сбивая с клена лопухи желтых листьев, просачиваясь сквозь рамы и разливаясь по подоконнику грязной лужицей, в которой плавали мелкие щепочки и пылинки. Пришлось тряпку класть и отжимать каждые полчаса, и материть супружника – у нормального мужика, небось, окна не текут.

С водой она боролась до серых сумерек, а потом бросила, села у окна, пнула сердито ведро с водой, скинула на пол скрученное жгутом полотенце и уставилась на улицу. Думалось о судьбе, о жизни, о том, что в свои тридцать три она достигла всего, чего хотела, и дальше остается и не жить, а тихо стареть на работе ли, среди тетрадок, учебников и чужих детей, которые в отличие от Милочки не вызывали иных чувств, кроме раздражения. Или же дома в бесконечной уборке-стирке-утюжке-готовке. Замкнутый круг, нарисованный ею для себя, был столь ужасающе реален, что Федина заплакала.

А потом плотную мглу прорезали фары, сначала одного автомобиля, потом другого. Полосы света пересеклись и легли во дворе огромным желтым крестом, в центре которого вырисовалась урна. Из машин вышли люди, спустя долю мгновенья громко хлопнула дверь в подъезде, и по лестнице застучали каблуки. Громко. Страшно. Упреждающе.

Федина замерла. Она, не верящая в предчувствия, вдруг отчетливо поняла – случилось. Что и с кем? Где и когда? Не важно, главное, случилось. Главное, теперь ей жить иначе.

Смолкли шаги и секундную тишину, в которой единственным звуком было лишь звонкое хлюпанье стекающих с подоконника капель воды, нарушил звонок.

На пороге, в раскрытом плаще, мокром и мятом, сжимая в руках фуражку, переминался с ноги на ногу молодой милиционер.

– А вы кем Федину Ивану приходитесь? – спросил он.

Похолодело. Скрутило тугим узлом внутренности, а губы сами выдохнули:

– Женой...

Милиционер молчал, вглядываясь в заплаканное лицо Анжелы, а потом, облегченно вздохнув, сказал:

– Так, значит, вам уже сообщили, да?

– О чем сообщили?

...о том, что Ванька разбился. Пара стопарей, халтура, перегруженная машина, мокрая дорога, плохая видимость... перекресток. И Ванька разбился.

Насмерть.

И Элька тоже. Она была в той, другой машине, невиноватая в происшествии, но тем не менее мертвая.

Невозможное становилось возможным.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru