Микитка устроился в дальнем углу, на разворошенном тюке соломы и, стянув рубаху, кое-как скомкал, сунул под голову и глаза закрыл. Он всего-то на минуточку... на одну минуточку... Фимка и не заметит, Фимка Нюрку распекает за... а какое ему дело, за что? Фимка невестку на дух не переносит, только ко внуку и ласковая...
А дорога-то и вправду в небо тянется. Идет Микитка по ней, горячий камень ноги жжет, пыль подымается, солнце сверху припекает; но хорошо ему, легко, охота и вовсе в бег сорваться. Только негоже бегать, ему уже десять почти, не постреленок... а дорога выше и выше, уходит вниз обочина с серой травой, и поле, и луг, и рощица березовая уже будто бы не со стороны, а сверху видится, и пруд за ней точно зеркальце отсверкивает, отливает синевой. И колейка Малашкина вон, вытянулась вдоль пруда, глядится рыже-черно-бурыми коровьими спинами. И сама Малашка с муравейчика величиною, но лицо-то видно, светлое, счастливое, радуется она за Микитку, руками машет. И он бы ей помахал, да только знает – нельзя ему останавливаться, дальше идти надо.
Вот по-над рекой дорога протянулась, плывет, вихляет, повторяет каждый поворот. Озеро... огромное какое. Просто-таки неоглядное, а может, и не озеро вовсе, а море-окиян, за которым страны неизведанные, про каковые Егорке еврей, грамоте обучать нанятый, сказывает. Неужто туда путь? Страшно-то как...
Бегут по-над озером волны, накатывают друг на друга, глубину несказанную скрывая ото всех, но не от Микитки. И видит он, что там, где зелено, там мелко; где синевой вода рядится, там глубже – ходит косяками рыба, дремлют в сплетениях водорослей щуки, спят в омутах сомы. А вот там, где и вовсе озеро черно, – яма глубокая, что твой колодец, и свет солнышка вовнутрь не проникает. Но все одно, видно Микитке и без света, что сидит в ямине, к самому дну прильнув, зверь невиданный. Не щука, не рыба вовсе, а словно бы человек, баба, телом сдобная, богатая, волосом длинная. Да не просто сидит, а гребнем резным, ракушками да жемчугами украшенным, космы чешет. А как счешет волосья, так комкает да в стороночку кидает; те же вверх подымаются, расползаются водой черной, ядовитою. И бледнеют в ней травы, и грязью песочек речной оборачивается, и рыба, ежели хоть бы плавничком коснется, тотчас брюхом кверху кувыркается, а уж если человек попадется, то недолго ему век коротать – сгинет от хвори неведомой.
А баба водяная знай себе чешет...
Ох и страшно стало Микитке, аж дух перехватило, что сейчас заметит его, руку протянет да и стащит с дороги в омут. А там холодно да темно, и ни жизни, ни смерти, ни душеньки. Взмолился тогда Микитка к святым угодникам и Богородице пречистой и за крестик нательный рукой цап – а нету крестика. Снял кто-то, когда Микитка заснувши был.
Фимка! Как есть она! Сироту погубить решилась!
И только понял – поплыла дорога под ногами, исчезая. Полетел Микитка с высей поднебесных в самый русалочий омут, только и успел, что в последний раз перекреститься. Зазвенело вокруг, точно не в воду – в колокол медный рухнул, хлынуло в рот, в нос, дыхание перебивая, и забился Микитка, норовя выплыть, – да тщетно, тянет ко дну, одежа тяжелая, тело чужое, руки и ноги не шевелятся.
Утоп.
Только и не утоп. Дышать не дышит, сердце в грудях не колотится, и холод такой, что прям хоть второй раз помирай. А под ногами дно, и ил ковром персидским, и раковины розовые узорами по нему, и рыбок серебро живое, и солнышка вдосталь, правда, не греет нисколечки, зато радугой разноцветною разливается.
Иначе все, чем сверху, только вот баба та же. Нет, не баба – девка, вроде Шурки соседской, к которой уже трое сватались, такая красавица. И эта не хуже, а то и получше. Вон личико-то круглое, чистое, брови соболиные, точно угольками вычерченные, губы маками цветут, глаза бирюзой отливают.
Про бирюзу Микитка слышал от того же еврея, что Егорку грамоте обучать нанят, и вот сразу понял, какая она есть.
А волос, волос у девки водяной – чисто из лучей солнечных сплетен, и длинен, и тяжел, и удержу нет, до того потрогать охота. Может, разрешит? Ведь не злая же, улыбается, глядит ласково, гребешок к груди прижавши.
– Кто ты, мальчик? – Голос качнул воду, рассыпался золотыми искорками, а те в раковинки упали, прорастут потом жемчужинами.
– Микитка я, – ответил Микитка, шапку стягивая, поклонился степенно и рукой по илу мазанул, видел, как дядька так барина приветствует. Хорошо вышло, рассмеялась девица.
– Как ты сюда попал? Неужели утонул? Но нет... утопленники ко мне не доходят, утопленников ваши забирают... – помянула и нахмурилась, вроде только бровки сошлись над переносицей, а Микитку такой страх обуял – словами и не передать. – С крестом пришел?
– Н-нет. Фимка украла!
– Повезло тебе. Я тех, кто с крестом в царство мое является, не люблю. Многие беды от них...
– Какие? – Микитка осмелел и уже не одним глазком, а обоими на девку пялился. И срамна она – нагишом сидит, только сеткою из волос да зеленой травы водяной прикрытая – и хороша, и томление вызывает, и стыдно, и глаз отвесть никак невозможно.
– Всякие. Что, нравлюсь?
– Нравишься.
– Мал ты еще на женщин смотреть. – Поднялась, гребень отложила, подошла к Микитке и, в глаза заглянув, сказала: – Крещен, но без креста... не утонул, но пришел... редкий дар тебе даден.
Ледяные пальцы ее коснулись подбородка, обожгли до самого Микиткиного нутра, но ни словечка он не вымолвил, закоченел весь под строгим русалочьим взглядом.
– Смотри не прогадай, на пустяки не изведи, зла не твори, добра не забывай. Всего в тебе поровну, что белого, что черного... кривым ли вырастешь, прямым ли... отпускать ли тебя? Иль тут оставить?
– Отпусти, хозяюшка.
– Это верно, хозяйка я Кирмень-озеру, как решу, так и будет. Значит, хочешь наверх, на волю? К тем, кто тебя сюда отправил? Не боишься?
– Не боюсь, – понял вдруг Микитка, что и вправду не боится, потому как силу в себе ощутил такую, которой и названия-то нету. Не страшна ему теперь ни Фимка, ни петух ее лядащий, ни Забава рыжая, ни вообще кто из людей. Слабы они, а Микитка силен.
Вот только водяница посильнее будет, оттого как не людского она племени, а того, о котором ныне только в сказках и услышишь.
Поняла, подслушала мысли, покачала головой и, руку убрав, вздохнула:
– Рано ты силушку-то почуял, как бы не испортила она тебя. Останься тут, разве плохо?
Хорошо. Как в палатах царевны-лебеди, как в горе стеклянной, где змей трехглавый сокровище да чудо-девицу стережет, как нигде на земле хорошо, но Микитке красота эта в тягость. Наверх его тянет, манит, зовет.
– Да, неуютно человеку во владениях моих. Что ж, не знаю, как должно быть бы, но силком тебя держать не стану. Запомни волю мою добрую, а лучше службу сослужи.
– Все, что скажешь! – пообещал Микитка, обрадовавшись.
– Не торопись словами-то кидаться, – укорила водяница, снова на лавочку жемчужную усаживаясь. – За каждое данное после ответ держать придется. Ну да я о многом не попрошу. Найди человека одного, Яковом Брюсом кличут. Вот так выглядит.
Повела рукой, и сгустилась вода, слиплась серебряным зеркалом, а в нем – отражение. И снова дивно – вроде как Микитка и каждую черточку видит, но вроде и неважны они, иное запоминается. Белое вот, самая малость, одуванчиково-желтое, травяно-зеленое, и темно-синее, грозовое...
– Правильно смотришь, – похвалила водяница, зеркало свое убирая. – Тебе теперь только так людей видеть, зато не ошибешься.
И понятно все: синее – значит, смелый человек, холодный разумом и крепкий волей, белизна – это от чистоты помыслов, желтое – значит, гневлив и вспыльчив. Много цветов, много оттенков, и каждый что-то да означает.
– Найдешь и спросишь: крепок ли уговор? И готов ли он вернуть то, что в долг взял?
– И тебе принести?
– Нет. Если готов, пусть сам и приходит, скажи, что не обижу. Ну а заупрямится – передай, что во многих знаниях многие же беды.
– А как я его найду? И если не быстро? Быстро меня из дому не отпустят.
– Найдешь, – пообещала она. – Когда-нибудь да найдешь. Я время иначе слышу, чем вы, люди... он тоже. Все, Никита, ступай теперь.
Наклонилась, поцеловала в лоб и в грудь пихнула. Полетел Микитка, и все быстрее и быстрее, и чудится – не летит он, падает, вверх, к небу, в безоглядную синеву, в которой и утонет.
Захлебнется, задохнется, жаром опален будет.
Солнышко печет... солнышко душит... глаза жжет. Нет, темь вокруг, сырость и воняет жиром прогорклым. Жарко, жарко, жарко... на грудь давит. Урчит под боком. И зеленые глаза из темноты на Микитку пялятся. Закричал бы со страху, да сообразил – Черныш. Забрался, улегся на груди, греет. И спихнуть бы, да сил нет.
– Да не сочиняю я, вот те крест, – Гришка размашисто перекрестился. – Убивали там! Человека!
Народу перед магазином собралось прилично. Клавка, выбравшись из прохладной цементной коробки, лениво обмахивалась накладной и делала вид, что ей ну совершенно неинтересно, Кузьма пьяненько икал, придерживая рукой почти полную бутылку портвейна, Федор с Макаром слушали внимательно и только переглядывались, а Варька с Мелонихой охали да ахали.
Впервые Гришка ощутил собственную значимость, он уже успокоился, унял дрожь в руках, и даже жалость по поводу потерянного бинокля прошла. Теперь он говорил медленно, степенно, делая между словами большие паузы и выпучивши глаза для пущей важности.
– Я от смотрю и думаю, чего они там делают? Сразу-то как? Сразу-то и не сообразил. А потом как по башке обухом... убийство!
– О-о-ох, – выдохнули одновременно Варька с Мелонихой.
– Он ее от так за горло держит и душит, душит. А потом, на травку положивши, и поволок. За волосы.
Этого Гришка уже не видел, но вышло правдиво и душевно, даже Клавка обмахиваться перестала, так и застыла с открытым ртом.
– А она-то в чем мать родила!
– Врешь, – хмыкнул Федор, и Макар кивнул, поддакивая.
– А от и не вру! Голая! Видать, с хахалем застукал и порешил. – Гришка выдвинул версию и сразу в нее поверил. – Сейчас в саду зароет, елок насадит и с концами. Хрен кто докажет...
– Так ты, выходит, это... свидетель? – Клавка прихлопнула комара, пристроившегося было на мягком предплечье. – Ой, Гришка, смотри, как бы и тебя следом не отправили.
– Заткнись, – велел Федор. – А ты, Гриша, вспомнишь, на какой из дач видел-то?
– Конечно.
– Тогда пошли.
– Куда?
– Туда. А то мало ли, вдруг и вправду порешили кого. Клавка, позвони Семенычу, пускай приедет. Ну а мы с мужиками пока поглянем.
Макар поднял с земли мешок, в котором что-то громко звякнуло, покопавшись, вытащил небольшой топорик, сунул его за пояс, застегнул рубашку и, окинув Гришку взглядом, уточнил:
– Ты точно ничего не придумал?
Вместо ответа Гришка перекрестился. Поверили.
К дачам шли вчетвером. Гришка больше глядел под ноги да по сторонам – не мелькнет где дедов бинокль, следом, не отставая, но поторапливая, шел Федор, за ним – Макар, ну а в самом конце еле-еле брел Кузьма, невесть с чего увязавшийся. Этот то и дело останавливался, прикладываясь к бутылке, и аппетитно булькал, вызывая у Гришки досаду, – надо было попросить у Клавки на укрепление нервов, небось после такой истории дала б.
Берег озера обогнули по протоптанной тропинке, привычно отмахиваясь от черных облачков гнуса. Солнце, перекатившееся уже через половину неба, зависло на другой, на дачной стороне, и в ярком предвечернем свете домики казались еще более чуждыми.
– Которая? – сухо поинтересовался Федор, с ненавистью глядя на аккуратные заборы, кирпичные стены причудливых строений, блестящую черепицу и круглые бляхи спутниковых тарелок на крышах.
– Дальше. Во-о-он та. – Гришка указал на приметный серый дом с башенкой.
– Точно?
– А то.
– Пошли.
По мере приближения Гришкина уверенность таяла, сменяясь подспудным страхом. Нет, он не боялся ошибиться, он точно запомнил и башенку, сложенную будто бы из неотесанных глыб, между которыми виднелись белые цементные швы, и флюгер в виде петуха, и покатое крыльцо, и клумбы с цветами по обе его стороны. Не сомневался он и в увиденном: пускай и приврал слегка в рассказе, но ведь видел же. Убийство видел. И убийцу тоже. А значит, права Клавка – свидетель он, Гришка Кушаков. Опасный свидетель...
Федор кулаком постучал по воротам и, не дожидаясь ответа, толкнул калитку.
– Есть тут кто?
Во дворе было тихо. И красиво. Травка зеленая, ни тебе огурцов, ни помидоров, жениными колготами сложенными к колышкам подвязанных, ни укропа с петрушкою, ни подкопанных курами георгин.
– Эй, хозяева!
На крик Федора где-то в доме всполошилась собака, судя по голосу – мелкая шавка, навроде Клавкиной. И тут же басовито, грозно ответила другая. От ведь незадача-то, а ну как порвут?
Макар вытащил из-за пояса топор, перехватил удобнее и решительно направился к дому. Не успел дойти всего пару шагов, как дверь открылась, и на крыльцо выкатился белый клубок шерсти, который с громким визгом кинулся под ноги, норовя ухватить кирзовый сапог. Получил пинка и отлетел в розы.
– Эй, ты чего животное обижаешь? – Следом за собакой на улицу вышел и хозяин: низенький, лысоватый мужик с объемным животом, нависающим над короткими желтыми штанами. – Тебе чего?
– Он? – спросил Макар. Гришка кивнул. Он самый, убийца, душитель и маньяк.
– Слушайте, это, между прочим, частные владения. Понимаете? Я сейчас охрану позову. Светка! Светка! Позвони на пост, а то беспредел прямо.
– Где труп? – поинтересовался Федор, а Макар молча приподнял топор.
– Какой труп?
– Ж-женщина... светлые волосы, вот досюдова. Душил. Во дворе. Тут вот, – Гришка ткнул пальцем перед клумбой.
– Я душил? – Мужик нахмурился, а потом вдруг расхохотался. – Я... я душил... я душил!
Он ржал, прихлопывая ладонями по голым бокам и толстым ляжкам, поскуливая и смахивая слезы, а отсмеявшись, заорал:
– Светка! Сюда иди! Г-господи, я душил... придумают же...
– Чего тебе? – На пороге возникла высокая блондинистая особа в коротком халатике, который, впрочем, мало что скрывал.
– Светка, они говорят, что я тебя душил!
– Когда? – Она зевнула, прикрыв накрашенный ротик ладонью.
– С-сегодня. – Гришка почувствовал, как краснеет. Господи, ну он же видел! Он своими глазами видел!
– Сексом мы занимались! – рявкнул мужик на оторопевшего Федора.
– На улице? – ошалело спросил тот. – А за горло и...
– Моя баба, за что хочу, за то и хватаю. Дурдом! Нет, Светик, они за нами еще и подсматривают! Пошли вон, пока охрана не приехала... душил... я ее душил... Нарочно не придумаешь.
Выйдя за ворота, Федор молча отвесил Гришке подзатыльник, Макар бросил небрежное:
– Трепло.
А Кузьма, на которого недавняя сцена не произвела ровным счетом никакого впечатления, попросил:
– Дай десятку до субботы? Ей-богу, отдам.
Закат Гришка встречал все в тех же кустах малинника, сидя на покрывале, сунув под зад подушечку и поставив на табурет бутылку самогону. Был он пьян и обижен на весь свет, особенно на Федора с Макаром, которые не стали молчать о Гришкином конфузе, а представили все так, как будто он, Гришка, и вовсе дурень, который только и может, что сказки сочинять. А он же взаправду видел... видел и все тут. И Машка тоже не права, ну за что из дому погнала? За что скандал устроила соседям на потеху?
– А она мне и говорит... иди, говорит, видеть тебя, говорит, не желаю. Дура!
Кусты зашелестели, соглашаясь с Гришкой. Он же, дотянувшись до бутылки, хлебнул их горла, занюхал смородиновым листом, достал из кармана пачку «Примы» и, с каким-то внутренним торжеством отметив, что сигарет осталось только две, а значится, до утра не хватит, закурил.
– А я ей: Маша, всяко ж быть могло! Вдруг и вправду маньяк какой? Я ж о тебе беспокоюсь...
Теперь он и вправду верил, что именно о ней, о скандальной, непонимающей, не способной оценить размаха его, Гришкиного, поступка женщине, и беспокоился. И теперь не прятался от праведного гнева, а просто удалился, дабы поразмыслить над случившимся в покое и благости.
Впрочем, для благости не хватало закуски. Сальца бы, тмином да перчиком посыпанного, с розовой прослоечкой мясца, с серо-зеленым, прилипшим к шкурке лавровым листом, с соленым огурчиком да вчерашней, разогретою с маслом картошкой. И посидели бы с Кузьмой, и накатили бы по маленькой, и обсудили бы случившееся, и, может статься, посмеялись бы.
– И что за люди? Я ж как лучше хотел...
С озера ощутимо тянуло сыростью, по-над водой подымалась белая дымка, которая постепенно густела, скатывалась в пуховые клубы, растекалась по берегу, заливая окрестности молочной мглой. Жутью повеяло и холодом.
Гришка, в очередной раз приложившись к бутылке, кое-как закрутился в покрывало. Идти домой он не собирался, еще чего не хватало! Сама прибежит. И умолять будет, чтоб вернулся, а он еще поглядит, соглашаться али нет... нет, потом, конечно, согласится, все ж таки с Машкой жить сподручнее: и сготовит, и приберет, и баба неплохая, а что вспыльчивая, ну так это семейное, теща-то покойная тож не ангельских характеров была.
Темнело. Заорали, заплакали козодои, нагоняя страху, а откуда-то издалека, с берега, донеслось:
– Ой, цветет калина в поле у ручья...
Голос был незнаком, видать, дачницы гуляют. Гришка прислушался.
– Парня молодого полюбила я... парня полюбила...
И хорошо выводит-то, будто взаправдашняя артистка.
– Не могу открыться...
А может, ну его? Дома Машка ужин сготовила, малых спать положила, ждет небось замиряться. Она ж хоть и вспыльчивая, но отходчивая. А у Гришки спину крутит, ему со спиной никак невозможно в мокрых кустах сидеть.
– ...слов я не найду.
Ишь разоралась. Гришка поднялся, скатал покрывало, укрыв его куском брезента, придавил сверху камнем, недопитую бутылку сунул в карман куртки и выплюнул окурок на траву.
– Он живет, не знает...
Окрестности затянуло туманом, густым, плотным, таким, что дальше, чем на три шага, ничего и не видать.
– Твою ж... – привычно ругнулся Гришка, прикидывая, в какую сторону идти. А мгла колыхалась, то отползая, то накатывая седой волной, придавливая листы малины, касаясь липкими пальцами кожи, будоража, пробуждая глубинный страх.
– ...ничего о том, что одна дивчина думает о нем...
Гришка пошел наугад. Вот диво-то, он ведь точно знал, где Погарье, и не раз хаживал, и по тьме ночной, и в пургу случалось, а тут вдруг заблудился.
Кусты малины цеплялись за одежду, точно уговаривая погодить, посидеть, дождаться ночи, когда туман схлынет, исчезнет в водах озера Мичеган, но Гришка отмахивался, матерясь вполголоса, и упрямо шел вперед. А вышел снова к яблоне, споткнувшись о собственный табурет, едва не упал.
– Расцветали яблони и груши... – завела девица новую песню.
– Эй! – осмелился Гришка. – Ау!
Молчание. Тишина. Легкий шелест ветвей и будто вздох чей-то, до того печальный, что прям сердце сдавило.
– Ау!
– Ау, – отозвалось из тумана. – Ау-ау-ау...
И смех, звонкий, издевательский.
– Ты кто?
– А ты? – переспросила женщина.
– Я? Я Гришка. Гришка Кушаков, из Погарья. А ты откуда?
– Отсюда.
Внезапная догадка озарила Гришку, разом развеяв страхи.
– Дачница? Заблудилась, что ли?
– Заблудилась... заблудилась.
И будто снова кто-то вздохнул, прямо-таки за спиною. Гришка резко повернулся – пусто. Темный силуэт яблони проступает сквозь мглу, и малинника стена, и больше никогошеньки. Ну и примерещится.
– Страшно, – пожаловалась женщина.
– Так это... ты не бойся. Я ж тут.
– Там.
– Ну, значит, приду скоро. Ты, главное, с места не сходи и кричи. А я на голос выйду. Выведу.
Тут Гришка слегка покривил душой, он был совершенно дезориентирован, но признаваться в этом не собирался.
– Ау... – нерешительно пискнула незнакомка. – Ау... расцветали яблони и груши...
С песней это она хорошо придумала, правильно. На голос он и пойдет. Идет... и идет... и вроде рядом, вон уже и кусты кончились, под ногами трава, мокрая и скользкая. Туман. Голос. То справа, то слева. Близенько совсем. Что-то большое, высокое, навроде стены... рогоз, всего-навсего рогоз. Значит, озеро где-то рядом, ну да, вон и вода плещется, и сыростью пахнет, только не как обычно, подсохшим навозом, подгнившей травой, а будто бы цветами. Или духами? Конечно, откуда на озере цветам взяться-то? Тут отродясь ничего, кроме ряски, не росло. Это она, дачница...
– Во поле березка стояла... во поле кудрявая стояла...
– Эй, ты где там? Давай выходи! – Когда под ногами хлюпнула вода, Гришка остановился.
– ...люли-люли стояла...
– Выходи, говорю!
– Некому березку заломати, некому кудряву заломати...
Ненормальная. Они все там, на дачах, ненормальные. Гришка против воли сделал шаг. И еще один. И провалился в яму – неглубокую, по колено где-то, но сапогами воды набрал, да и сам вымок, пока выбирался. И кепку потерял где-то. Ну и день, сначала бинокль, потом кепка. А певунья ничего, хохочет только.
– Все, ты как хочешь, а я пошел!
Он сделал шаг назад и снова провалился. Выбрался, отплевался, огляделся... куда идти? Ни черта не видать. И в голову лезет всякое.
– Я крещеный, слышь ты! Вот! – Гришка дрожащей рукой нашарил крестик, который носил лишь потому, что тот был красивый, серебряный и Машкой подаренный. Освятить бы надо, да все недосуг было... недосуг.
– Во имя отца и сына... – начал было он, запнулся, не зная, что говорить дальше; а туман, подавшийся было назад, почуял Гришкину слабость, навалился мутной белизной, затянул все окрест. И эта, которая в озере, знай себе смехом заливается.
Нечисть!
Шаг, другой, и озеро все глубже, вот сапог под водой зацепился за корень, и так, что еле-еле вырвать удалось. Нет, не выберется он.
– Отпусти! – взмолился Гришка. – Ну зачем я тебе? Я... я никчемный. И пью. И Машка у меня. Другого найди. Я Машку люблю.
– Лю-ю-юбишь? – разочарованно протянула русалка.
– Люблю. Вот те крест! Она...
– Глупый! – фыркнуло из темноты. И водой плеснуло в лицо, ничего, Гришка утерся, Гришка стерпит, лишь бы отпустило. А в голове одна-единственная мысль: не поверят. Вот после сегодняшней истории точно не поверят. Ну и пускай, выбраться бы, на сушу бы, к Машке бы...
– Глупый, как есть глупый, отпусти, хозяюшка.
– Иди.
– Куда?
– Прямо.
Первый шаг, осторожный – а ну как обманет и в глубину заведет, но нет, вроде мельче стало и корни исчезли. Второй, третий... мельчало. Вот и рогоз, и запах будто бы прежний вернулся – застояло-гнилостный. И только нежный голосок выводил печальное:
– Во зеленой травушке-муравушке не сыскать растерянных колец...
– Спасибо, хозяюшка. – Повинуясь порыву, Гришка поклонился, мазнув рукой по мокрой траве.
– Не найти любви-забавушки, тут и счастьицу конец, – долетело со стороны озера.
Выбрался! Неужто выбрался?! За стеной рогоза он остановился, чтобы перевести дух, нашарил в кармане бутылку, потянулся было, чтоб выпить, но отчего-то передумал, махнул рукой и торопливо зашагал туда, где, по его представлениям, находилась деревня.
Шагов за спиной он не услышал и только в самый последний момент, когда сделать что-либо было уже невозможно, обернулся. И оттого удар, выверенный, рассчитанный, обрушился не на лысоватый Гришкин затылок, а на покатый лоб.
Гришка не упал, так и стал, раззявив рот, и стоял, пока не ударили снова, а потом, распаляясь, еще и еще, превращая лицо в кровяное месиво.
Склонившись над телом, человек отдышался, размотал полотенце, которым был обвязан один конец полена, – его он кинул рядом с Гришкой. И перекрестившись, бодро зашагал в сторону озера. Где-то по дороге он вытащил из-за пазухи и зашвырнул в заросли бинокль.
Туман разошелся только к утру.
– Теть Оль, ты ничего не слышала? – Ксюха стояла на балкончике второго этажа и, прищурившись, вглядывалась в муть, пару часов назад поднявшуюся со стороны озера. – Поет вроде кто-то...
Ольга послушно прислушалась. Вяло стрекотали кузнечики, бормотало радио, бухтел включенный телевизор, жужжала залетевшая в комнату муха, а вот чтобы песни.
– Там. – Ксюха вытянула руку в сторону озера. – Ну точно поет!
– Тебе кажется.
– Ага, ты как мамка, она тоже постоянно, чуть что: кажется и кажется... будто я психованная какая, чтоб глюки ловить. И вообще там ты ничего не услышишь, ты сюда выйди.
Ночной воздух дышал сыростью и ароматом роз, оседал на коже капельками влаги, чудилось, что туман этот – сказочный, волшебный – отделил их с Ксюхой от прочего мира. Где-то вдалеке проступали желтые пятна огоньков, видать, окна соседних домов, и темными пирамидами возвышались ели во дворе. Лаяла собака. И... и вправду кто-то пел.
Слов не разобрать, голос только.
– Теть Оль, а давайте спустимся? – Ксюха схватила за руку.
– Куда?
– Ну туда. К озеру и назад. Мы быстренько... только погулять. Мне вообще гулять полезно, днем жарко, днем я не могу, а сейчас в самый раз.
– Ночь ведь, опасно.
– Чего опасно? Тут же поселок, охрана, и вообще мы Вадика с собой возьмем. Ну пожа-а-алуйста, теть Оль!
Ольге и самой было интересно, именно поэтому она легко позволила себя уговорить. Вадик к идее отнесся без должного оптимизма, но и возражать, как опасалась Ольга, не стал. Собрались быстро, вышли за ворота – Ксюха впереди, вцепилась в руку, страшно ей, но виду не подаст, бодренько в туман шагает, волочет за собой. И Ольга идет, пытаясь запомнить дорогу. Бесполезное занятие, мгла все изменила, перевернула, смешала краски и запахи, превратив окружающий мир если не в сказку, то уж точно в чью-то фантазию.
– Красиво-то как, – протянула Ксюха, озираясь. – Туда идем.
Она сошла с тропинки и пошла прямо по лугу, Ольге ничего не оставалось, кроме как следовать за племянницей. Высокая трава, роса, мигом промочившая льняные брюки, тишина, воцарившаяся вдруг, настороженная, опасная, и редкие звуки, ее нарушающие: Ксюхино сопение, ровное, спокойное дыхание Вадика, посвистывание пичуги, женский голос, который вроде и далеко, но как бы и совсем рядом.
– Ксюша, может, домой? – робко предложила Ольга, которой стало совсем не по себе. Ксюха лишь упрямо мотнула головой и потянула за руку.
Озеро близко, воздух сырой и холодный. Тропа. Туман.
– Ой... – Ксюха вдруг остановилась. – Ой, мамочки...
Она стояла, смотрела куда-то под ноги, но куда – Ольге не видно, нужно обойти, но прежде чем она успела сделать это, Вадик решительно отодвинул в сторону и Ольгу, и Ксюху, склонился – и снова не разобрать, над чем – темное и большое, расплывчатое, полускрытое дымкой тумана, – и долго возился. Ксюша рядом громко икала, пальцы ее, сжимавшие запястье, дрожали.
– Вы, это, идемте, – сказал Вадик, подымаясь. Только теперь Ольга поняла, что лежало на дорожке – человек. Пьяный, наверное. Ну, конечно, пьяный, деревня-то рядом, а в деревне все пьют. И сегодня там что-то вышло, сосед рассказывал, не Ольге, конечно, так кому-то, но громко и возмущенно, вот и услышала.
– Идем, идем, нечего тут топтать. – Вадик решительно подтолкнул женщин. – В дом...
– А он? – Ксюха указала на тело. – Он замерзнет. И простудится.
– Уже не простудится.
Вадик зачем-то вытер руки о траву и, серьезнее, тише, сказал:
– В дом. Нечего вам тут светиться, скажу, что один гулял. Вы обе из дома не выходили. Книжки читали, кино смотрели, ну не знаю, придумайте, ясно?
Ничего не ясно, но Ольга кивнула. Сейчас ей было очень-очень страшно, она до обморока боялась мертвецов, а ведь ясно – человек, лежавший на тропинке, мертв.
Кошмар какой!
Где-то совсем-совсем рядом женский голос выводил смутно знакомую мелодию.
– Ох и жути-то, жути было! – шепчет Егорка, к боку прижимаясь. Тулуп на себя тянет, хотя лето на дворе, жарень, а Микитке холодно. Третий день пошел, как он очнулся, и неделя с того, как заболел. Но про болезнь Микитка мало знает. Ну что в овине его нашли, что поначалу за мертвого приняли и уж думали, как хоронить-то, а он застонал и заговорил, только так, что ни словечка не понятно.
Что дядька испужался и на Фимку кричал: дескать, люди скажут – извели сироту, а та в ответ голосила, даже еврейчику дюжину яиц куриных понесла, чтоб придумал, как Микитку излечить. А еврей с полмешка муки затребовал и сбавлять не хотел. Тогда Фимка в церкву с Сабонихами съездила и свечку поставила. Видать, помогло, раз очнулся Микитка...
Правда, ослаб крепко и мерз все время. Вынесет его Нюрка во двор, на самый солнцепек посадит, а он в ознобе колотится. Ну да ничего, жив – и ладно.
– А мамка моя тебя киселем поила. И мне дала. – Егорка больше не знает, о чем говорить, и замолкает, сунувши в рот сухую рыбешку. Сам словил, сам на солнце высушил, сам и грызет, Микитке не предлагает. Ну и не очень-то хочется рыбы. Вот поправится Микитка, найдет Якова Брюса, колдуна, попросится к нему в ученики и станет сам колдуном. Тогда ему не ершей да красноперок сушеных – осетров на блюдах золотых подавать будут и просить, чтоб откушал.
– И Малашка приходила, коров пригоняла, но ее Фимка во двор не пустила. Ведьма она.
– Малашка?
– А то, я ж сказывал.
– Нет, не ведьма, – это Микитка теперь точно сказать мог: не было в Малашке того самого, грозового, серого цвета, что о чародейском даре говорит.
– А от и ведьма! – пискнул Егорка, пихая острым локтем. – Я сам видел, как она ворожила! Костер расклала и черную ворону жгла. Та сгорела, ну прям в руках ейных, а потом раз – и из огня живехонькой выскочила!
Врет. И весь лиловым цветом полыхает, оттого что сильно ему хочется, чтоб Микитка во вранье это поверил.
– А еще... еще... еще я царь-щуку видел! Вот! Вынырнула ко мне и говорит... – Егорка спрятал рыбину в рукав тулупа, зажал рот ладонью и глухим, страшным голосом произнес: – Почто, Егор, ты детей моих в сети ловишь?
– А ты?
– А я и говорю, сами попадаются. А она мне: отпускай. Тоже хитрая, за здорово живешь взять и отпустить. Перстень сторговал.
Нет в Кирмень-озере царь-щуки – дева золотоволосая, водяница там обитает. В доме ее ковер из ила зеленого, жемчуг да серебро живое, рыбье; в сердце ее – холод вечный; в душе ее... а нету у водяницы души.
– И где твой перстень? – разозлился вдруг Микитка. – Покажь!
– Еще чего. Его не можно показывать, вмиг пропадет.
– Врешь ты все.
– Я?
– Ты. Врун и трепло!
Егорка заревел, громко, трубно, и слезы из глаз сыпанули, и сопли из носу потекли, а он знай размазывает и голосит все громче. На голос его мигом Фимка прилетела, принялась утешать, гладить, сахарного петушка обещая, какового дядька непременно с ярмарки привезет. А Микитке кулаком погрозила.
– Ох и ирод же, – сказала она. – Слазь с печи. Раз биться горазд, то и работать сможешь.
Микитка и слез. И вот же странность, былая слабость, которой он три дня мучился, исчезла: тело было ленивым, как после бани, но послушным.
Фимка, смеривши опасливым взглядом, велела:
– Иди, пусть тебе Нюрка молока нальет. А потом кур загони и коров с поля забери, нечего этой ведьме тута ходить.