bannerbannerbanner
полная версияНе стоило и начинать, или В общем все умерли

Екатерина Константиновна Гликен
Не стоило и начинать, или В общем все умерли

Полная версия

Вечная тревога о том, что что-то может пойти не так, о том, что в любой момент может случиться несчастье, о том, что у него никак не выйдет сделать хорошо, что он обязательно все испортит была его постоянным спутником. А маленькие хитрости, и он в глубине души понимал это, позволяли ему не столько даже изменить судьбу, сколько успокоить терроризирующий страх, обманом заставив самого себя поверить, что вот теперь, после того как он, к примеру, крутанул головой трижды в левую сторону, ничего плохого не случится. Это на некоторое время разжимало холодные пальцы тревоги, сдавившей горло Виктора Андреевича, чтобы затем с новой силой перекрыть ему доступ к спокойствию и радости. Но ведь хоть несколько минут, хоть сколько-то он выкрадывал у липкого страха. И это был единственный метод, позволяющий остановить непрестанно возникающие в воображении картины всевозможных несчастий, готовых в любой момент обрушиться на него.

Перед встречей Виктор Андреевич успел забежать в церковь. На всякий случай, любая помощь сегодня ему была крайне важна. Внутри было пусто, какая-то старуха терла золотой подсвечник у Николы Чудотворца, как раз там, куда и планировал поставить свою свечу Виктор Андреевич.

– Простите, можно я… – робко кашлянул Виктор Андреевич.

– Сейчас вот очищу – и можно, – ответила спиной старуха.

– Знаете, – продолжил Виктор Андреевич смелее, – я сильно тороплюсь…

– А ты не торопись, тут спешка ни к чему…

Ну уж это было слишком, на самом деле. Но Виктор Андреевич взял себя в руки и решился ждать. Все же не в магазине, а в храме.

– Ты вот торопишься, а что с тебя толку – головой крутишь только, как сова, дерганый весь…

– Что ж делать, столько дел…

– Что ж делать, – передразнила его старуха. – Сесть и подумать. Чего ты дергаешься? А я тебе скажу. У меня дома два кота. Я, бывает, зайду, а один кот дергается. Что значит? Значит, нагадил. А дергается отчего? Со страху, оттого что знает, что нагадил и ждет, что накажу.

– Ну, знаете, – вскипел Виктор Андреевич. – Что же вы хотите сказать, что я вам в тапки нагадил? И теперь дергаюсь?

– А сказать я хочу вот что. Тебе прощения просить надо.

– У вас, наверное? – нервно рассмеялся он

– А хоть и у меня.

«Дура», – подумал Виктор Андреевич и отошел в сторонку.

Старуха вскоре закончила уборку и освободила пространство. Он наскоро перекрестился, воткнул свечку и развернулся к выходу. Не тут-то было, старая карга загородила выход мощью фигуры.

– Не торопись, тебе говорю.

Толкать женщину в храме казалось совершенно неуместным, и Виктор Андреевич вдохнул побольше воздуха, намереваясь выдержать все, что бы сумасшедшая ни сказала.

– Ты подумай, – продолжала назойливая ветошь. – Вот хоть ребенка возьми, хоть кота моего. Сделают что-то, и думают, что сделали нехорошее. И боятся, наказания ждут. И страшно им, что накажут, и все же хочется, чтоб наказали, потому что, как только накажут, им и бояться больше нечего. А если их не наказать, так они так и будут трястись. В любой натуре так заведено, что, если что сделал плохое, пока прощения не попросишь или вину не загладишь, ждешь-тревожишься, что что-то нехорошее случится.

– Да что ж я сделал-то! – почти выкрикнул Виктор Андреевич

– Кто ж, кроме тебя знает? Бывает, что и не сделал ничего, а думаешь, вот виноват. Кто-то бывает даже так думает: раз мать с отцом развелись, так это я, их ребенок, виною тому. И живут с этим, и себя винят, и дергаются, что их жизнь за это накажет. А жизнь-то не наказывает. Не за что ведь. А они дергаются, боятся.

– И что ж теперь делать, – совсем растерялся он.

– Прощения просить.

– Так сами ж говорите – не за что.

– Так у себя самого и просить, что сам себе горе придумал на ровном месте-то, чтоб самого себя простить и не дергаться.

– Так почему у себя-то? Может, у Бога?

– Так тебя что ли Бог наказывает? Сам себя и наказываешь, выдумал, испугался и боишься, что попадет.

– А у Бога тогда чего просить?

Старуха прищурилась, занесла правую руку широким полукругом, и воткнула большой палец ее в середину лба Виктора Андреевича:

– Тебе, мил человек, ума надо просить, для начала…

Старуха

Справа мелькнула тень, и он замолчал. Сразу, моментально, без каких-либо переходов сник. Вот был человек веселый, и вдруг на его месте откуда ни возьмись взялся ссутулившийся поникший старик.

Он ненавидел себя в эти моменты. Но поделать ничего не мог. Он всегда видел эту тень. Случись однажды ему обнаружить, что она исчезла, он бы волновался гораздо больше, чем в тот момент, когда бы услышал звуки ангельских труб, возвещающих конец мира.

Ему было двенадцать, когда это впервые случилось. Стоял теплый апрельский день: первая жара плавила тело, бетонные нависающие здания, подступая ближе, чем обычно, наваливались на человека всей своей неуклюжей тоской, а черемуха дурманила ароматом будущего счастья.

В такие дни тянет к реке, к траве, к оголившейся черной влажной земле, куда угодно, лишь бы вырваться и увидеть небо на сколько хватает глаз, увидеть огромный простор, не прерываемый уродливой геометрией многоэтажных строений и не вспоротый разрезами проводов. Вырваться туда, где нет ограничений, где можно бежать, не утыкаясь в углы подворотен, мчаться и кричать хоть что-нибудь, неважно что, но обязательно во весь голос, и быть громче всех: громче ворон, радиопередач, полицейских свистков и пожарных сирен. Бежать и кричать, и быть единственным между небом и землёй, и быть самим этим небом и этой землёй. И упасть, и перекатываться, долго-долго меняя местами верх и низ, и, наконец, перемешать их до того состояния, чтобы совсем стало непонятно, где что находится. А потом встать и превратить головокружительный хаос в новый порядок. Поставить лазурь над головой, набросав на нее прозрачных сеток из облаков, укрепить твердь под ногами, замазать плеши ее зеленью и желтыми цветами, и назвать их мать-и-мачеха, рассовать мелких птиц между двух этих огромных пространств, дать им голос и узнать их по нему, плеснуть в ямы и трещины зеркала водной глади, набрать воздуха побольше и дуть, пуская рябь по этим зеркалам, чтоб не так точно повторяли небеса и чтобы ненароком не перепутать снова местами небо и землю.

В выходные они ездили всей семьёй к реке. И он был счастлив, и кидал бледные камни в темно-синюю торопящуюся муть, и вынимал их оттуда новыми и блестящими, и запускал руки в песок, набирая в горсти, и пропускал его меж пальцев, глядя, как тот сверкает на солнце, и вдыхал полной грудью запахи дыма от углей и от палёной травы.

И, наконец, заснул, ничком, как спят боги, утомившиеся за день, как делают это люди с кристально чистой совестью, раскидав по сторонам руки и ноги, раскрасневшись, без снов, без мыслей, без планов назавтра.

Утром в городе шел дождь. Он смотрел в окно, по стеклу которого стекали вперемешку все краски нового мира, соединяясь в единую серую, неясную, акварельную работу неумелого мастера. Вчерашняя манящая свежестью и молодостью весна оборотилась в старую актрису, разбавляющую черные потёки туши горькими слезами об утрате чего-то, что, казалось, вовеки пребудет…

В ту самую старуху в маленькой сетчатой шапочке и сером стареньком плащике, застывшую на ходу, как будто в крайнем удивлении, словно она совсем недавно пыталась припомнить ответ на вопрос, но, так и не припомнив, лишь пожала плечами, ту самую, которая лежала на перекрестке перед окном его квартиры.

Он был достаточно взрослым и многое уже знал о смерти. Он знал, как это происходит, куда отправляются тела, а куда – души, как стоит вести себя на похоронах… Не знал только одного. Не знал, что смерть реальна, что она настолько рядом, вот прямо вот здесь.

Ночью он трижды заходил к родителям в спальню, крался тихо, тайком, чтоб не разбудить. Подходил к кровати и слушал, дышат ли они. Потом отходил и возвращался, и снова слушал. После бежал, задыхаясь от слез, странных непонятных слез, которые одновременно лились и от счастья, что папа и мама дышат, и от бессилия, что невозможно угадать момент, когда вдруг дышать перестанут.

Под утро забылся быстрым беспокойным сном. Снилась старуха. Она не была страшна, как страшны бывают ведьмы в детских сказках, не была уродлива или злобна. Старуха была обыкновенна и привычна. И это не давало никаких шансов сознанию объяснить смерть хоть какими-нибудь причинами, не давало возможности разглядеть приметы ее приближения. К примеру, вот человек, и он сделал нехорошее, и из этого можно построить небольшое заключение: поступил плохо – скоро умрешь. В этом таилась надежда на продление жизни, в этом хранился рецепт бессмертия: будь добр и жизнь твоя будет долгой. Но старуха была неумолимо такой же, как сотни остальных в округе.

Рейтинг@Mail.ru