© Каретникова Е., 2023
© ANSTAY, иллюстрации, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Мне стало так страшно, что я замерла и вдруг подумала – не смогу. Не смогу ничего больше – ни шагнуть вперед, ни прикрыть глаза, ни сказать хоть что-нибудь, ни заплакать. Останусь здесь, без движения, без дыхания, без жизни. Сначала прохожие еще будут меня замечать и осторожно обходить, но со временем фигура начнет терять цвет, очертания – расплываться, как становятся бесформенными любые силуэты в наступающей темноте. Только виновата в моем исчезновении будет не темнота, а застывшее время и пространство, которое в этом времени не может существовать.
– Узнала? – спросил Вик.
Кажется, он не заметил, что со мной творится. Просто подумал, наверное, что я увидела лицо близкого человека и хочу помолчать.
Да, на афише было лицо самого близкого мне человека. Единственного. Любимого. Его нарисовал удивительный художник, почти не исказив черты, но мне казалось, что Рихтер горит. Горит изнутри и освещает все, до чего может дотянуться. Не рукой дотянуться – взглядом и светом. Там были всего три краски, вернее, две. Черная и алая. Третьей была белая, но ею просто притворялась белизна бумаги.
Растрепанные черные волосы – то ли волны, то ли густые осенние тени. Черные глаза – распахнуты так, что я никогда не смела отвести взгляд первой. И алые отблески, скупые, краткие, но попадающие в самое больное.
Это был Рихтер. Мой. Тот, без которого я не могла жить, но как-то жила уже бессчетное количество дней. И чужой. Потому что под пальцами у него разбегались клавиши.
Мой Рихтер не мог выступать. У него были сломаны пальцы. Давно и безнадежно.
А здесь висела афиша. С афиши смотрел Рихтер. И то ли это было какой-то новой правдой, к которой мне еще придется привыкать, то ли непонятно кем и зачем устроенной мистификацией. Мистификацией в чужом мире, попасть в который нам чуть не стоило жизни. Жизни одной на двоих.
Мне было так холодно, что я не могла согреться ни чаем, ни пледом, ни прижав руки к батарее. Вспоминалось раннее детство, когда мама задерживалась на работе, а я леденела от ужаса, представляя, как ее автобус перевернулся или что ее сбила машина на нашем перекрестке. У нас был опасный перекресток – ни зебры, ни светофора.
Однажды я успела умереть от страха, поплакать, прячась от отца, и мысленно попрощаться с мамой, когда она задержалась на пятнадцать минут. Зашла в булочную. Зашла после работы в булочную, а меня не предупредила!
Но тогда все страхи рассеивались, стоило только зашуршать ключу в замочной скважине. Страх исчезал, слезы высыхали, я бежала к маме и кричала:
– Ты пришла! Наконец-то ты пришла! Как я соскучилась!
Папа смотрел на меня изумленно. Он во время моих страданий смотрел телевизор и даже не подозревал, до чего мне худо. А я ему не рассказывала. Мне было стыдно.
Но теперь все сложилось не так. В тот день нашу историю собирали как никому неизвестный пасьянс, про который даже не знали, может ли он сойтись в принципе. Как будто прежние карты устарели и тот, кто распоряжался нашими судьбами, выбросил их в мусорное ведро. А новые украл в типографии, пока их толком не успели ни допечатать, ни обрезать до нужного размера.
Когда родители не вернулись с работы как обычно, я до десяти вечера металась по квартире и все льнула к окнам. Я надеялась, что вот сейчас они появятся из-за угла и подойдут к дому. Или с другой стороны, с трамвайной остановки. Мало ли? Вдруг автобусы не ходят? Или, на худой конец, остановится такси и оттуда выйдет кто-нибудь один – мама или папа. А когда поднимется в квартиру, скажет, что второго увезли в больницу. Но это ничего страшного, там он поправится. Я в это верила. До двадцати двух ноль-ноль.
А в двадцать два ноль-ноль мне позвонил наш участковый. Я его почти не знала, но все-таки два раза видела на занятиях по безопасности, которые он вел в школе по приглашению директора. Или, может, завуча старших классов. Точно я не знала.
Он позвонил и первым делом спросил, сколько мне лет.
– Восемнадцать, – честно ответила я.
В тот момент я никак еще не связала в голове, что мамы и папы до сих пор нет и его звонок со странными вопросами. А он продолжал. Могу ли я сейчас одеться и проехать с ним в одно место. Я ответила, что одеться могу, но ехать – никак нет, потому что родители должны вот-вот вернуться, а пока мне даже отпроситься не у кого. В этом месте разговора участковый то ли закашлялся, то ли подавился, но сказал, уже не спрашивая, чтоб я срочно одевалась и через десять минут открыла ему дверь. Он будет в форме – это раз, и когда я спрошу: «Кто?», он ответит, что Игорь Сергеевич.
Я оделась медленно, потому что все равно каждую минуту подходила к окну. Но там никого не было, кроме соседа с лохматой белой собачкой. Видно, вышли в последний раз, перед сном.
Игорь Сергеевич появился не через десять минут, а через полчаса, и выглядел так, будто месяц пролежал в больнице.
– У тебя успокоительное есть? – спросил он.
Я подумала, с каких это пор участковые просят валерьянку, но только уточнила:
– Корвалол подойдет? Сколько капель?
– Бери весь пузырек, – велел он.
А когда я посмотрела на него удивленно, быстро объяснил:
– С собой бери. Там надо будет.
– Там – это где? – наконец спросила я.
– В больнице. Вернее… Ну ладно. Понимаешь, девочка… – он замолчал и махнул рукой. – Ты присядь, вот что.
– То одевайся, то корвалол, то присядь! – не выдержала я.
Нервы и так были на взводе из-за родителей, которые сроду не задерживались до одиннадцати вечера. Тем более, оба и без предупреждения.
– Да я сам не знаю, что сказать, – вдруг признался Игорь Сергеевич. – Думаешь, у меня такое каждый день? Я ж не из убойного отдела.
На этих словах я замерла и почувствовала, как от кончиков пальцев выше и выше поднимается сковывающий холод. А еще я поняла, что если до этой минуты надеялась, что все обойдется и родители вот сейчас позвонят в дверь или откроют ее своими ключами, то теперь надеяться особо не на что. То есть, совсем не на что.
– Говорите, – прошептала я и с шепота тут же сорвалась на крик. – Пожалуйста, говорите!
– Понимаешь… Нет, ты все-таки присядь.
– Да сижу я! – крикнула я и опустилась на пол.
– Они же у тебя в НИИВП работали?
– Да, – кивнула я.
И тогда меня как иглой в сердце кольнуло это прошедшее время.
– Там стрельба была, – коротко рассказал Игорь Сергеевич. – Разборки бандитские. А твои как раз вышли с проходной. Ну и положили их. Одной очередью.
Он замолчал, а я пыталась не свихнуться вот прямо в эти секунды, здесь и сейчас. Я цеплялась взглядом за пыль на краю коврика, за царапину на холодильнике, которую помнила лет с десяти, за грязный след от ботинка на линолеуме. Почему-то мне казалось, что если я перестану смотреть на простое и знакомое, то больше меня с этой землей ничего роднить не будет, и удерживать на ней станет нечему. И я сорвусь и улечу в безумие и безвременье.
Но потом я все-таки посмотрела на участкового и спросила:
– А ехать в морг, опознавать?
Он кивнул.
Я так и не поняла, почему это нужно было делать ночью. Но спрашивать не стала. Страшнее всего, мне казалось, остаться теперь одной в квартире. Лучше я поеду с участковым.
Правда, на половине дороги до меня дошло, куда именно мы едем и что я там увижу. Мне стало так страшно, что зубы застучали, а пальцы свело судорогой. Но участковый не заметил. Или он привык возить таких у себя в машине.
Но оказалось, что в морге не привыкли. Мужик за столом посмотрел на меня и сразу дал отмашку:
– Она – девчонка совсем. Ты с дуба рухнул? Сюда притащил, да еще ночью. Вези обратно.
– Так у них других родственников нет, – начал бубнить Игорь Сергеевич.
Похоже, до него тоже дошло, что тащить меня в морг ночью – дело не совсем правильное.
– Родственников нет, сослуживцев завтра веди! – заорал из-за стола сотрудник морга. – А девчонку, чтоб домой отвез. Сейчас же.
Я представила, как опять поеду в машине участкового, и как он будет молчать и пялиться на меня в зеркало: на месте у меня крыша или уже не совсем, и сказала почти нормальным голосом:
– Не нужно меня никуда везти. Я вызову такси.
Мужики переглянулись удивленно.
– Такси ночью приезжает быстро, – на всякий случай объяснила я, чтоб не вздумали отговаривать.
– Ну вызывай, – разрешил тот, который был за столом.
Я открыла приложение и ткнула пальцем в сразу предложенный программой домашний адрес.
Такси нашлось быстро. Ночь, рабочий день. Предложений много, спрос невелик. Я вызвала самое дешевое и поднялась со скамьи.
– Можно на улице подождать? Тут у вас душно.
У них не было душно на самом деле. Просто я не могла сидеть в этом несчастном здании и знать. Знать, что совсем рядом, за одной из стен, лежат мои мама и папа. Лежат и никогда больше не встанут и не придут домой.
– Можно и на улице, – сказал участковый. – Номер таксиста мне скинь. И ему скажи, что скинула.
– Это чтоб меня было легче искать, если пропаду?
– Это чтоб ему разная дурь в голову не приходила.
Я кивнула и выползла на крыльцо. Пахло табачным дымом и сыростью. Я подавилась запахами, не смогла вздохнуть и в ту же секунду ослепла от слез. А больше ничего не случилось. Я не умерла, не упала в обморок, не закричала. Протолкнула пакостный воздух в себя поглубже, вытерла глаза рукавом и уставилась на экран смартфона.
«Вас ожидает такси».
Такси действительно ожидало, метрах в пятидесяти. Ну да. Кто в нормальном состоянии поедет к двери больничного морга? И кому позволят туда проехать без спецпропуска?
– Здравствуйте, – сказала я, открыв переднюю дверь машины. – Вы на улицу Терехина?
– Да вроде, – кивнул таксист – молодой дядька с жгуче-черной бородой.
Раньше я таких боялась до ужаса, теперь мне было все равно.
Я села сзади (всегда в такси сажусь сзади) и быстро скинула номер машины участковому.
– Я ваш номер дала… – начала я, но таксист перебил.
– Отцу? Правильно, чо. Одна, ночью. Должен знать, с кем едешь.
Я подумала, что мой отец уже никогда не будет знать ни с кем я еду, ни куда, ни когда. Но ничего объяснять не стала. Зачем? Пусть думает, что у меня отец здесь работает. Работает, а не лежит где-то рядом с мамой.
Нет, я не заревела. Сжала зубы, стиснула кулаки, и всё. Плакать можно дома. Долго. Хоть всю оставшуюся жизнь.
Пока мы ехали, я старалась просто смотреть в окно. Темнота темнотой, но фонари и фары освещали улицу и из домов лился слабенький свет. Разноцветные окна напоминали леденцы. Помните, были такие в прозрачных целлофановых обертках? Сначала их никто не мог достать, кроме особо приближенных к леденцовым далям и высям. А потом они стали продаваться в каждом магазине. Правда, дорого.
Мы доехали. Мой дом показался мне совсем чужим и темным. Я расплатилась с таксистом, толком не поняв даже, много дала ему денег или мало. Он, похоже, в конце поездки все-таки заметил, что с пассажиркой что-то не то. Видимо, не зря она вызывала ночью такси к моргу.
– Девушка, может, вас проводить? – спросил он. – А то подъезд у вас темный. И район не для ночных прогулок.
Я прикинула, кого я больше боюсь: таксиста или неизвестных гопников в подъезде, и вдруг поняла, что никого. Меня охватило ледяное безразличие ко всему.
– Спасибо, – сказала я. – В своем дворе я не боюсь.
Это тоже было правдой. Сюда не приходили чужие. Их бы свои разметали по всему двору. Но свои меня знали, мы в одной школе учились, пусть и до девятого класса.
Водитель пожал плечами, вернул лишнюю сотню и пожелал мне спокойной ночи. Я пробормотала в ответ, что и ему. А сама подумала, что спокойная ночь стала бы для меня сейчас несбыточным счастьем.
Закрыв с хлопком подъездную дверь и сделав несколько шагов, я почувствовала, что на меня кто-то смотрит. Со спины, в упор.
Раньше я бы испугалась, а теперь просто остановилась и повернула голову. Голова на сто восемьдесят градусов, конечно, не поворачивалась, но боковым зрением я увидела темную мужскую фигуру. Наверное, каждая приличная девушка завизжала бы. Но я не стала. Я крутанулась на каблуке, чтобы рассмотреть человека, стоявшего за спиной.
И тут мне повезло. Первый раз за весь этот проклятый бесконечный день, перекочевавший в ночь. В подъезде стоял единственный человек на свете, которого я сейчас могла видеть без раздражения и злости. Я даже, наверное, в глубине души вспоминала о нем, как о том, кто мог бы меня спасти от самого жуткого черного ужаса этой ночи. Но я же просто вспоминала – не звонила, не звала. А он будто подслушал мысли. Стоял здесь и смотрел на меня. Теперь уже глаза в глаза.
Я подбежала к нему, обняла, прижалась лбом к его куртке и всхлипнула. Раз, другой, третий, а потом слезы полились рекой Волгой. То есть, двумя реками. Они текли, а я никак не могла ничего сказать.
Но он меня просто прижимал к себе, и больше ничего. Прижимал крепко, почти до боли. Но как мне была нужна сейчас именно эта боль! Как нужна!
А потом он все-таки сказал:
– Не говори ничего, я все знаю про твоих. В школу приходили.
Я поняла, что он опять сидел в школе допоздна. Он часто там оставался по каким-то своим делам. Вот, значит, и сегодня остался. А когда полиция пришла сначала в школу, чтобы узнать мой адрес, он все услышал и сложил два и два.
– Я думал, что ты уже дома. И пришел.
– Так я дома, – наконец выдавила из себя я. – Ты не представляешь… Не представляешь, как ты вовремя.
Я плохо помнила, как мы оказались в квартире. Кажется, он сам нашел ключ в моем кармане и сам открыл дверь.
– Мне нужно в ванную. И переодеться, – сказала я.
Он кивнул.
– А ты не уйдешь?
Я спросила, и голос задрожал. Он всегда торопился, всегда куда-то бежал, спешил, опаздывал, и у нас не было времени даже, чтоб спокойно поговорить о чем-нибудь, кроме выпускных экзаменов или контрольной по геометрии. Впрочем, иногда и о контрольной по алгебре тоже.
– Нет, – сказал он ровным голосом. – Я никуда не уйду, даже если ты просидишь в ванной до утра.
В ванной я разделась, включила душ и подумала, что вот сейчас заплачу по-настоящему. Ведь до этой минуты мне непременно кто-то мешал. То участковый, то доктор из морга, то таксист. То он – мой самый любимый человек на свете. Теперь получалось, что так. Больше мне любить было некого.
Но слезы застряли где-то далеко, и я не смогла ни заплакать, ни даже всхлипнуть по-человечески. Несколько раз судорожно хлебнула воды из-под крана, потому что горло горело и казалось, что без воды этот невидимый огонь перейдет на кожу. И я умру, не выдержав болевого шока. Хлебнула воды. Не умерла.
Полотенце показалось жестким и неприятным, но я вытиралась быстро и так, чуть-чуть, оставляя влагу везде, где она могла остаться. Вытерлась, надела махровый халат, затянула пояс на два узла. И, даже не посмотрев в зеркало, вышла.
Он сидел на кухне. Перед ним стояла большая чашка с чаем и еще одна, пустая. Не моя. Но откуда он бы знал, какая – моя?
– Это мамина, – быстро сказала я, пока слезы не прорвались, и убрала пустую чашку в сушилку. А себе достала привычную, с красно-белым цветком.
– Извини, – сказал он и показал на свою. – А эта?
– А эта для гостей. Ты не помнишь? Когда приходил, я тебе наливала в нее.
– Прости, не помню. Или помню, но на подсознательном уровне.
Я кивнула. Он прикоснулся к чашке чуть искривленными пальцами. Эти пальцы с детства оставались его болью. Нет, если не знать, ничего такого ужасного в них не было. Просто они неправильно срослись после перелома. А он всю жизнь мечтал стать музыкантом. И до травмы у него даже получалось что-то, от чего преподавательница становилась серьезной и торжественной и однажды сказала, что такие ученики у нее никогда не занимались. Он был ей наградой за сотни выслушанных гамм и еще за что-то такое, чего никто не запомнил. Но награду быстро отобрали. У преподавательницы награду, у него надежду. Школьные гопники однажды засунули ему руку под дверные петли и закрыли дверь. От боли он потерял сознание. Ненадолго, но испугались все, гопники тоже. Мелкие гопники всегда трусы. Они же поняли, что за убийство придется отвечать не по-детски. А потом оказалось, что он не умер как человек, но умер как музыкант.
– Хороший чай, – сказал он.
– Ага, – кивнула я. – Всегда завариваю свежий.
– Ангелина…
В первый раз за сегодняшний день он назвал меня по имени. Хотя, какой там день? Давно наступила ночь. Странно, что я совсем этого не чувствовала. Я как будто подвисала во времени и пространстве, но это было ни капли не похоже на обычное желание спать.
– Ангелина, – повторил он. – Я сегодня посмотрел такой фильм. Называется «Мир за дождем». Там люди, у которых в нашем мире что-то не так, могут уйти в другой.
– Умереть? – догадалась я.
Он испуганно махнул рукой:
– Нет, что ты! Вовсе нет. Просто уйти в параллельный мир. И там, может быть, стать счастливыми. Но это как повезет. Может, будет и еще хуже.
– А вернуться нельзя? Если хуже?
– Теоретически можно. Но есть один нюанс. В течение двух недель человек теряет память о прошлом мире. Она вытесняется новой памятью – о новом мире. Ну как будто он там родился и жил всю жизнь. То есть, чтобы вернуться, нужно успеть все решить за две недели.
– Ясно, – сказала я.
Мне вдруг стало тоскливо. Так тоскливо, что сердце начало биться тяжелее и медленнее, а во рту появился привкус металла. Я представила, что он – тот, кто сидит сейчас передо мной, всю жизнь будет думать только об одном. Как вернуть прежнюю гибкость пальцам. Сначала он будет об этом думать. Потом искать врачей. Потом колдунов. А потом подсядет на наркотики или сопьется. С горя.
Я прямо увидела эти картинки перед глазами как кадры из фильма. Не «Мира за дождем», другого, куда более грустного. А потом поняла, что это все-таки не картинки, это сон. Самое его начало, робкое и легко рвущееся.
– Прости, – сказала я. – Я, кажется, засыпаю.
– Я тоже, – сразу ответил он. – Покажешь, где мне лечь?
– Пойдем.
Я почему-то сразу решила, что он ляжет в другой комнате. А он встал и вдруг начал меня целовать. Это было так непривычно и так странно, что мне показалось: я опять сплю и вижу сон. Только на этот раз счастливый.
Жаль, что счастье оборвалось сразу, как я вспомнила, что сегодня произошло, и почему у меня дома остался ночевать мой самый любимый человек на свете.
Рихтер. Да, его все так называли, еще с первого класса. И я тоже. Еще тогда, когда его пальцы были гибкими и тонкими, а сам он каждый день ходил в музыкальную школу, а по выходным – к преподавательнице, лучшей в городе. По крайней мере, у нас так говорили.
Счастье оборвалось. Но потом снова стало ткаться по ниточке, по пушинке, как легкая паутина или шар невидимого одуванчика. Когда он прикасался ко мне губами, кончиками пальцев, ладонями. А после всем телом, сухим и горячим, как будто у него была высокая температура, а я, наоборот, замерзала и превращалась в ледяную воду.
Он не дал мне ни застыть, ни замерзнуть. И даже уснуть до половины пятого утра – и то не позволил. Пока не уснул сам.
Дни тянулись – дождливые, серые, наполненные неизвестностью и тоской. Сначала, оглушенная своим личным горем, я не обращала внимания на то, что творится вокруг. Иногда, если до ушей долетали обрывки новостей, мне казалось, что мир сходит с ума. Но потом я решала, что это я схожу с ума. А на самом деле все, как всегда. Кто-то ворчит, что климат испортился окончательно. Где-то пропадают люди. А кто-то предсказывает, что скоро все закончится. Вот только непонятно, что он имеет в виду. Конец этого мира? Или конец каких-то странных событий, происходящих вокруг нашего города?
Три дня я ревела и не включала ни телевизор, ни радио, вообще. Потом мне позвонили и сказали, что родителей можно похоронить. Но, видимо, позвонили не только мне, потому что люди с их работы тоже связались со мной и объяснили, что я могу не волноваться, они все сделают сами. Мне было больно. Мне было страшно. Мне хотелось исчезнуть или хотя бы уснуть на полгода, чтобы проснуться, а все это давно осталось позади. Рихтер писал мне каждый день по сети, но приходить не приходил. Наверное, мы оба испугались того, что сошлись так близко. Испугались и не знали, что с этим делать дальше, особенно сейчас.
Потом были похороны. Я не буду о них рассказывать. У меня до сих пор начинают трястись руки, когда я пытаюсь восстановить события того дня, и пальцы не попадают на нужные кнопки клавиатуры.
Потом прошла неделя, когда я училась жить одна. Включать и выключать свет, просыпаться под будильник, выносить мусор, покупать еду, готовить себе что-то на завтрак, обед и ужин. С деньгами у меня внезапно оказалось все неплохо. Я нашла родительские банковские карты. И ПИН-коды тоже нашла. Денег там было столько, что при аккуратных расходах хватило бы до конца следующего года. А может, и дольше. Я удивилась. Мне всегда казалось, что родители зарабатывают немного. То есть, на жизнь хватает, а чтобы откладывать или делать крупные покупки – нет. Оказалось, что я ошибалась. Оказалось, что в последние месяцы они оба зарабатывали не просто хорошо, а до странного много. При их-то работе в НИИ на инженерных должностях.
Мне, конечно, повезло еще в одном – мне уже исполнилось восемнадцать, и я могла жить без опекунов. И без попыток устроить меня в детский дом.
Первая неделя после похорон была чудовищной, вторая не сильно лучше.
А потом, когда Рихтер привычно написал коротенькое вечернее сообщение, я попросила: «Приходи, пожалуйста».
Сначала я хотела объяснить ему, что ничего не имею в виду. Что не собираюсь его соблазнять или лезть с бесконечными разговорами. Мне просто было нужно хоть немножко побыть с живым человеком. В одной квартире побыть, а не как-нибудь там. А потом я подумала, что ничего объяснять не буду. Позову и все. Чем больше пишешь слов, тем проще в них запутаться. И вдруг я буду иметь в виду одно, а он поймет все совсем наоборот?
Он пришел. Пришел вечером, усталый, похудевший, с запавшими глазами и почти негнущимися пальцами на правой руке. Нет, они и раньше гнулись не слишком хорошо, я уже рассказывала, но сейчас торчали как-то совсем вызывающе.
– Ты болеешь? – спросила я.
– Весь город болеет, – ответил он.
– Гриппом? – удивилась я. – Вроде не время.
– Алыми дождями.
– Чем?!
Он посмотрел на меня изумленно, а потом, наверное, вспомнил, что мне сейчас простительно. Все простительно. Ничего не знать о том, что творится снаружи моего несчастного мирка, тоже.
И он начал рассказывать о том, что показалось мне началом страшного фильма. Я слушала и мне казалось, что такого просто не может быть. Но то, о чем Рихтер говорил, совпадало с обрывками новостей, которые я краем уха слышала по радио или читала в сети. Меняющийся мир не был моим бредом, вот в чем дело. Он на самом деле менялся, резко и страшно. И правила, по которым люди в нем жили, менялись тоже.
Рихтер опять пытался разрабатывать руку. Хоть ему и говорили, что нельзя, что бесполезно, что может быть потом. Он каждый день садился за пианино и играл. У меня тоже. Мне казалось, что его «хромающая» музыка все равно прекрасна, столько в ней было боли и света. И чего-то еще, почти невозможного на Земле. Но то мне. Остальные, кому он пробовал посылать свои аудиозаписи, вздыхали, отворачивались и бормотали, что на свете полным-полно других интереснейших занятий. Не одна же музыка есть на свете.
У него глаза стали совсем темными, а скулы начали выступать, как никогда в жизни. И еще пальцы теперь болели. Болели так, что он не мог заснуть по ночам. Садился на кровати, смотрел в одну точку долго-долго. А потом все-таки вставал и шел пить какие-то таблетки и валерьянку. Через час-полтора боль немного отпускала, и он засыпал.
А вокруг мир продолжал сходить с ума, и то, что раньше казалось невозможным, происходило с утра до вечера. Одно, другое, третье. Это было так страшно, что, выглянув в этот большой мир, я тут же пряталась обратно в свой, крошечный. В нем тоже жила и пульсировала боль, но она была понятной, а не той чудовищной неизвестностью, которая, казалось, неумолимо наползала на город, чтобы накрыть его целиком и превратить во что-то склизкое, темное и бесформенное. А потом прогнать через свои внутренности и не оставить ничего прежнего.
Мир сходил с ума, захлебывался новостями, менял правила жизни и документы, без которых нельзя было отойти от дома. А мы пытались не сойти с ума дома, запертые по доброй воле в одной квартире.
На исходе месяца такой жизни я как будто проснулась и поняла, что единственный человек, оставшийся в моей жизни, стал мне совсем близок. Но стал ненадолго, а сейчас из-за своей давней боли начинает отдаляться. Он ищет выход и, если этот выход окажется далеко от меня, он уйдет. Потому что для меня самым главным в жизни сейчас был он, а для него – не я, а все та же музыка, которой он заболел еще в раннем детстве. Музыка как крест, музыка как вечный зов, музыка как благословение и проклятье.
Впрочем, он вспоминал и про меня. Иногда по вечерам мы сидели у телевизора, почти как семейная пара, смотрели какой-нибудь старый фильм, пили чай, и Рихтер рассказывал мне истории о разном. Он знал очень много историй. Смешных, грустных, фантастически-прекрасных и страшных до одури. С ним никогда не было скучно. Даже если он закрывался в комнате, и я опять слышала его музыку, это никак не казалось скучным. Мне хотелось то метаться, то плакать, то вбежать к нему в комнату и говорить, что он все равно самый лучший человек на земле. Даже если его музыка звучит как сейчас. Потому что она и так прекрасна, а те, кто утверждает обратное, ничего не понимают. Или идиоты. Или завидуют.
Но я понимала, что, если зайду к нему в тот момент, он уйдет и никогда больше не вернется. Он решит, что я говорю все это от жалости, а ничего подобного Рихтер терпеть не станет.
И я сидела под дверью, не в силах ни открыть книжку, ни пойти на кухню и заняться какими-нибудь простыми женскими делами. Сидела, пока звуки пианино не умолкали.
Тогда я быстро вставала и убегала куда-нибудь в самый дальний угол квартиры, чтобы Рихтер не знал, что я его слушала. И как слушала.
Но он не только мучил себя, он ухитрялся не дать скатиться в депрессию мне. Захлопнув дверь в комнату с пианино, он становился обычным, остроумным, добрым – в общем, тем самым Рихтером, которого я знала по школе и в которого однажды влюбилась. Он помогал мне решать почти все бытовые проблемы, легко соглашался сходить в магазин или поменять лампочки на горевшие поярче.
Он даже иногда сочинял сказки. Мне и себе. Не знаю, кому они были нужны сильнее. Думаю, что обоим одинаково. Рихтер рассказывал, что однажды его пальцы начнут сгибаться и разгибаться, как в детстве, и он сможет играть все, что захочет. И когда-нибудь на его концерт соберется полный зал. А я буду сидеть в десятом ряду и улыбаться уголками губ, чтобы никто не догадался, что я его жена. Но все будут знать и потихоньку на меня оглядываться, потому что это же очень интересно – посмотреть, какая женщина полюбила его. Полюбила еще совсем юного, когда он толком даже не мог играть.
Еще он рассказывал мне сказки про меня. Как однажды я напишу книгу. Про любовь, конечно. Я же все время что-то пишу. То сообщения ему в мессенджер, то дневник, то блог в соцсети. Так вот, я напишу роман, но там будет не только про любовь. А еще про страшное, которое однажды навалилось на город и чуть не задушило его. Но все закончилось хорошо. Не для страшного, для города. И мой роман непременно опубликуют огромным тиражом и… Вот тут я начинала смеяться и продолжать, что выкупать этот тираж придется… Но он не давал мне договорить. И мы целовались. Просто сидели на диване и целовались. А потом я касалась легко-легко его пальцев и уже долго-долго не убирала руку, жалея только об одном: что не могу передать свою силу и гибкость ему. Я бы пережила. Мне на клавиатуре можно набирать что угодно и одной рукой. Это же не пианино.
Я знала, что люблю его, люблю как-то уж совсем невозможно, и что это еще обернется для меня то ли самым огромным счастьем, то ли самым чудовищным горем. Второе, хоть пока ничто этого не предвещало, мне казалось, случится скорее, чем первое. И я не слишком сильно ошиблась. Если только с местом и со временем.