Двадцать один час пятьдесят девять минут. Секунды – одна, две, три, четыре. Пожалуйста, нет. Не надо. Не надо этих картинок. Не могу их видеть больше. Это не страшно, но от них хочется выть, беззвучно открыв рот и зажав уши руками. Просто вот так, да, надавить, поближе к передней перепонке, растопырив пальцы с угловато обстриженными ногтями и кричать, беззвучно, сидя в постели, в темноту. Даже отрывая ладони от ушей, продолжать их закрывать, как будто на расстоянии. Как будто это могло бы чем-то помочь. Помочь не видеть? Не слышать? А что не слышать? Они и так приходят ко мне без звуков. Поверь, беззвучно едущий в тебя поезд, выпускающий пар и по логике в этот момент издающий гудок, но при этом ни децибела звука – это куда страшнее, чем если бы он оглушил сразу три перрона. Нет. Этот едет без звука. Не удивилась бы, если бы сквозь него поехал другой поезд, воняющий углем так, что не продышаться ни в вагоне, ни даже за пределами вокзала.
Меня зовут Поля. Но бабушка зовет меня Полина, а папа – просто По.
Эта история произошла в тот период, когда я отчаянно хотела попробовать лёд. Какой он на вкус? Мечтала прям отодрать большой мутный комок с лавочки возле дома, ломая ногти и пристывая к нему шелушащимися подушечками пальцев. Положить в рот и вжать языком в самое небо. Успеет ли он прилипнуть намертво к языку, прежде чем начнет таять? Или снизу прилипнет, а сверху нет? А если приоткрыть рот и тонкой узкой струйкой втянуть в рот воздух, то ледяной воздух острым лезвием пойдет по горлу, обжигая пищевод?
А если, если попробовать совсем другой лёд, что будет? Допустим, аккуратный кубик льда из белой формы из погреба – тот ведь другой совсем. Прозрачный, с застывшими в нем пузырьками воздуха. На вид он был более нежный и хрупкий. Одомашненный, что ли. Но от этого не менее холодный. Казалось, что тот – с улицы – будет на вкус как гуща разваренного гороха на дне кастрюли. Облепит язык, да останется на нем густым налетом. А домашний будет – как верхний слой отстоявшейся сыворотки – свежий на вкус, чуть солоноватый, чуть кисловатый и напоминающий вкус лета. Хотелось попробовать оба. Но бабушка сказала, что тот, кто съест лёд – обязательно заболеет и умрет. Как же так? При таком варианте я смогу попробовать только один кусок. Но вкус второго что – так и не узнаю? Два одновременно пробовать – смысла не было.
Иногда, правда, было такое настроение, что не до вкусов. Хотелось просто все закончить. Закончить все хотеть. Ну, узнаю вкус одного, и ладно. Другой – в следующей жизни попробую. Хотя – есть ли она – это следующая жизнь? Будет ли? Судя по тому, сколько грехов я творю каждый день – так говорит мама – гореть мне синим пламенем только в аду. Вроде так говорят? Там уж я точно лед не попробую. В общем, на эту тему – чистая безнадёга. Может, поэтому надо иметь очень много желаний? По теории вероятностей – да, я и ее чуть изучала – шансы сбыться будут далеко не у многих желаний. Ну, и вот чтоб не страдать за этим самым льдом – хорошо иметь еще список хотя бы из девяносто восьми штук. Пункт номер три – я… я хочу вернуться домой. Наверное. Не уверена, что там хорошо. Но там есть другие люди. Они меня не любят. Никто. За исключением Надьки, моей подруги. Она меня любит, хоть и говорит иногда, что я коза и она меня побьет если я еще раз посмотрю на Витьку – соседа по парте через проход. А он мне вот вообще не нравится. Но в общем мы с ней ладим. И даже скучаем друг за другом. А больше меня там никто не любит. Но – наверное, по сравнению с тем, как сейчас – пусть лучше кто-то не любит, чем никто и не любит, и не не любит. Вроде пока не путаюсь в мыслях. «Рассуждаю вполне здраво» – как изредка хвалила меня Лариса Ивановна – учительница по литературе.
В то воскресенье народу на перроне было – не протолкнуться. Яблоку негде упасть, как говорится. Да, опять она – Лариса Ивановна – разжевала нам тему фразеологизмов год назад так тщательно, что я, «не валяя дурака», «зарубила их прямо у себя на носу». Ага. Нет, яблоко-то на перроне могло упасть. Но точно попало бы кому-то по котелку или шляпке с вуалькой. Зачем эти вуальки придумали, никак в толк не возьму. Хочешь ты себя показать и народ посмотреть – смотри. А нет – так и нечего высовываться.
Да, я опять отвлеклась. Так часто бывает. Начну с начала, если уж решила рассказать вам эту историю.
Это случилось в выходное воскресенье. Я знаю, что так не говорят. Но выходные – они ведь не только для уборки или отдыха. Они для того, чтобы выходить. Так понимаю? Вот мы в это воскресенье и вышли. И не пошли на воскресную службу, как это бывало уже много лет подряд. Что, конечно, удивительно было уже само по себе. Даже если бы мы вышли и никуда не пошли. Но по порядку. С утра распогодилось, и мы оставили дома теплые пальто и накинули легкие плащи. Даже не взяли зонты. Но я, конечно, взяла с собой Дуню. Это моя любимая кукла и без нее я никуда не хожу. Только в школу не беру, а то засмеют. У Дуни нет лица, и она живет в лапте, но я расскажу о ней потом, может быть. А то опять отвлекусь. Ну вот, мы оставили теплые вещи дома и, как это обычно и бывает, с неба, когда вернутся домой мы уже не могли, полетели пушистые снежинки. Но льда нигде уже не было. Так что и соблазна попробовать его было поменьше. Нет – и нет. Майские снежинки, падая на чёрный паровоз – тут же таяли. А что им еще было делать? Такая горячая махина. Дым так и валил из высоченной трубы, скрывая небо и иногда – меня от мамы.
– Поля! Поля, где ты? На перроне надо вести себя аккуратно! Ах, ты рядом. Вот и стой. Никуда не отходи.
Маме-то было все равно, где я. Но мама с папой везли меня показать бабушке – «как вытянулась и выросла». Боялись, что вдруг с поезда сойду в Москве— а показать будет некого. Паровоз загудел и выпустил из трубы огромное – в пол неба белое мутное облако. Все ринулись к ступенькам, оттесняя вежливо улыбающегося проводника.
Паровоз загудел еще раз, на этот раз гораздо протяжней и тревожней. Дернулся, щелкнул, дернулся еще раз, и поехал так, словно никогда и не останавливался.
В вагоне сильно воняло гарью. До тошноты. В купе, на столике с нарисованной на нем картой, стояла лампа с абажуром из зеленого стекла. Полина, поёрзав на сиденье, скинула правый ботинок и подтянула ногу под себя. Ну и что, что так нельзя. Почему? Кому-то же можно было расковырять в дерматиновом сиденье огромную дырку, распотрошив грязный поролон. Он, конечно, был когда-то чистым и новым. Наверное, таким же, как и это выцветшее и обшарпанное, но все еще презентабельно выглядящее купе. Но поезду, наверное, уже много лет.
«Интересно, через сколько лет хождения или езды по рельсам, как у него, начинаешь терять вид? Сильно ли заметен этот период, или момент, когда ты ого-го и можешь не свернуть горы – нет, зачем их сворачивать, до сих пор не понимаю, а подняться по ним и… Нет, опять не то. Взбежать по ним, по прямой, до самой вершины, и – взметнуться ввысь, с самыми большими орлами. Чтобы увидеть тот самый мир, который ты прямо сейчас можешь покорить. Хотя нет, чуть-чуть позже. С того момента, как опустишься. И как понять, где началась та точка, в которой ты все еще покоряешь этот мир, а силы и вид – уже не те? Да и сиденье вот изрядно потрепалось, и ты ведь тоже можешь и не заметить того момента, когда треснет первая истертая петелька. Затем вторая, третья. – Снег плавно сменился дождем. Капля по ту сторону окна, сказав мягкое «Привет!» – присоединилась к раздумью. – А потом починить петельки будет недосуг. «Сейчас, сейчас, вот только доделаю…» И какой-нибудь хулиган ковырнет первую порцию поролона, выбросив кусок из самого нутра – на пол».
Поезд дернулся так внезапно, что лоб почти коснулся края ржавого истертого стола с выщербленными в три слоя, словно здесь велись геологические раскопки, кусками. Полина выскочила из дремоты, а пассажиры недовольно заголосили, завозмущались. Но поезд в свое оправдание сделал все, что мог. Дернулся еще раз, что было мочи, и пустил густую порцию свинцового вонючего дыма прямо в салон, сопровождая слабым свистящим звуком. Пассажиры закашлялись, позабыв о жалобах и угрозах. «Извинение принято, – старый поезд с облегчением улыбнулся, – а хорошо все-таки вот так, не спеша делать единственный и последний рейс за этот день. И на покой. Да. На заслуженный покой».
Капли по ту сторону окна занервничали, зачастили, падая и тонкой струйкой сбегая вправо и вниз. Вправо и вниз. Опять. Поезд, внезапно оборвав солнечные лучи, въехал в тоннель. Замелькали фонари. Красные блики просвечивали сквозь капли, расплываясь, словно смешные горошины акварели на тонком листе бумаги, излишне намоченному водой и пытающемуся, коли так, пойти настоящими морскими волнами. Полина, плотнее подоткнув под себя ногу в коричневом гольфе с оборкой по краю, часть из которой загнулась в сам гольф, представляя, а какой бы был на вкус лед вместе в этими размытыми цветными каплями, сощурила глаза. Красный блик, будто только этого и ждал – слился с дрожащей каплей, превратившись в идеально ровную толстую точку. Хотя нет. Точка – это как завершение. Какое же тут завершение? Поля улыбнулась и сощурилась еще сильнее. Идеально круглый шар – вот это точно. Ведь шар – он сейчас покатится. Обязательно! Он покатится, да не просто так, а в прекрасно-идеальном направлении! Да!
Она заерзала, и попыталась подоткнуть ногу под себя еще глубже, но глубже уже начиналась твердая спинка с навсегда крепко слежавшимся поролоном и со всеми, целыми до единой, петельками.
– Нет-нет. Тут без вариантов. Лучше опусти ногу и обуйся, как и полагается приличной девочке. Да и коричневые гольфы – что за дела? Приличные девочки ходят только в белых! Ну и молодежь! Ну и нравы!
– Оставь их, – вторило сиденье, – ты ж пойми, жить надо, пока живется. И ноги на сиденье задирать тоже надо – когда хочется. А то потом, как пойдут больные колени, а уж я-то наслышана, не то, что подогнуть – спасибо, что вообще досгибались до того, чтобы в поезд зайти!
Полина, зацепившись, как обычно о самую верхнюю из трех пуговиц, и плотнее закутавшись в вязаную кофту цвета горчицы, крепко обхватила себя ладонями. Красные фонари сменились зелеными. Красные расплывающиеся горошины, конечно, были эффектнее. Но зеленые… Сквозь зеленые горошины поехал, свернув слева и вдаль по дороге – белый автомобиль, едва подмигивающий фарами. Дождь закапал так часто, как только мог. Как знать – может, он посчитал, что размытых зеленых горошин, перемежающихся изумрудными и малахитовыми – недостаточно? А привлечь внимание сейчас – ох и дорогого стоит! Полина заулыбалась, уже не заботясь, как обычно, кто и что о ней подумает. Да и сложно в дремоте быть сдержанной и следить за манерами. Несколько крупных зеленых шаров пустили лучи вверх и вниз по диагонали. А автомобиль, немного потеряв контуры, остановился. Мелкие зеленые горошины тотчас же обрамили его – так будет более гармонично. Три шара слева, сливаясь воедино – передумали на полдороги, да так и остались – слитыми наполовину – зеленая, желтая, да белая. Автомобиль все стоял. И ждал – кого-то. Зеленые боке задрожали вместе со стеклами. Новая порция жесткого ливня неожиданно ударила по ним. А паровоз, вдруг решив извиниться еще раз, на всякий случай, вновь дернулся, и разбавил прозрачный воздух серыми парами.
Окошко с плотной зеленой и прозрачной белой занавесками – было не открыть, а терять утреннюю овсянку прямо на коврик в тамбуре я не хотела. Пока мама отвернулась, проскользнула вместе с Дуней под мышкой в коридор, а затем – в дверь, в соседний вагон. Если быстро идти – тошнота отпустит, уже знала по опыту. Правда, в движущемся поезде быстро идти никак не получится. Пара ног в бархатных темно-синих брюках, длинная коричневая юбка с носками лакированных маленьких туфель, белый пекинес, которого поначалу приняла за огромный ватный шар, и лишь два коричневых глаза, похожих на бусины, выдали его. Серые смокинги и перчатки, держащие цилиндры, платье красное атласное шуршащее, платье ванильное, удушающе пропитанное сладкими духами так, что даже моя Дуня чуть было не закашлялась – я врезалась во всех и в каждого. Как назло и бывает, когда спешишь. Вслед неслись возмущенные голоса, кашель, вопросы. Хлопали двери купе, щелками замки на чемоданах и створки окон. Юбки, трости, бахрома на зеленых занавесках, пятна на запотевающих стеклах, бордовые коврики, то и дело заворачивающиеся рулонами – все мелькало быстрее и быстрее. Двери между вагонами становились все тяжелее. К запаху гари добавился запах кофе и сейчас даже неизвестно было – какой из них хуже. Судя по окружающим меня жующим лицам, звону бокалов и проносимых мимо меня розовых пирожных на глянцевых блюдцах и звукам пианино – я попала в вагон-ресторан.
– Ррикардо хорроший! – Сквозь шум в ушах донеслось со стороны окна. – Хорроший мальчик!
– Что? – Резко остановившись, чуть не врезалась в огромный живот, шедший впереди хозяина, одетого в зеленый костюм в желтую полоску.
Ответом был лишь шум крыльев. Справа от меня сидел на жердочке большой попугай цвета выстиранного лимона и смотрел прямо в глаза.
– У, какой ты! Красивучий!
Тот в ответ задергал головой, приподнимая не богатый перьями хохолок на макушке. Попугай был такой роскошный и большой. И какой-то живой, свой – посреди всей этой суеты. Но, что-то было не так. Жердочка, поилка, зерна. Все, как полагается. Так в чем же дело?
Огромная высокая клетка. Я провела пальцами по холодной шершавой решётке. Её не должно было быть вокруг него! Прутья слегка ободрались, но не стали от этого менее прочными. Железные полосы, растущие от дна и вверх, выше, плавной дугой загибались вверх. Казалось бы – куда? Куда они могут загибаться? Забор, и тот – вот он идет и кончается гораздо раньше, чем небо, и даёт возможность идти дальше, хотя бы глазами – к нему. Или лететь. Ну, как хотите. А тут – нет. Эти прутья – они стекались сами в себя. Апогеем служила неаккуратная спаянная капля железа на самой верхушке. Дно, перетекающее в движение и, вроде, дающее надежду, но продолжающееся в верхушку – без окна. Переходящее в само себя – только вниз – что может быть страшнее? Скользить взглядом вверх, ожидая взлета, но, придя к капле безалаберной формы – скатываться по другой стороне вниз, уже понимая – что это конец. Каково вам? Тошнота, о которой было стала забывать, вернулась, подперев под самые мочки ушей.
– Почему ты в клетке? Так не должно быть!
Я смотрела на попугая. Поначалу не заметила, но он такой бледный. С парой рыжих пятнышек на грудке. Такой живой и не свободный. Хохолок вздымался. Наверное, в унисон его мыслям. Выше, ниже, выше. Мыслей, наверное, было много, хохолок почти не успокаивался. Я тоже. Мы иногда сталкивались взглядом. У попугая сложно отследить эмоции по глазам – ни зрачков, ни полутонов. Это был тот момент, когда не смогу отойти просто так и не думать о нем больше. Он чуть перепрыгивал с жердочки слева направо, приподнимая крылья. Что у него внутри? О чем он думает? Была ли у него семья? Как он оказался в этой клетке и сможет ли когда-нибудь еще оказаться на свободе? Попугай, может, устав от гляделок со мной, помедлил с полминуты, перепрыгнул к миске с зерном и стал увлеченно клевать.
Но мои мысли было не унять. Что ему снится? Что он сделал плохого или глупого, что очутился в клетке? Уф, здесь совсем нечем дышать! Даже окна запотели так, что и не разобрать есть ли за окном солнце. Попить бы. Попугай быстро клевал и иногда поднимал голову. Что в его мире? Откуда он? Как живет теперь один? Накрывают ли эту клетку на ночь тряпкой, или он так и спит, под мелькание фонарей, вдоль железной дороги? Здесь, в клетке – это же не жизнь. А сплошная безнадега. В голове вдруг что-то щелкнуло. С таким звуком переводят рельсы, переключая пути и меняя направления. Как ты, пернатый друг? Что в твоих мыслях? Что в твоем мире? Покажешь?
Попугай, перестав клевать, посмотрел прямо в мои зрачки. Да, не в глаза, а именно в зрачки. Скосил чуть голову набок, не отрывая глаз и продолжил клевать. Раз, раз, раз. Вдруг, среди зерен в миске я увидела одно, очень большое, раза в четыре больше любого зерна. Ну, не будет же он есть и его?
Посмотрев на меня еще с доли секунды, попугай поднял голову, оторвавшись от своего занятия. Застыл на пару секунд. И схватил клювом прямо его!
– Нет! Нет-нет, выплюнь его! – Вцепившись пальцами в решетку, я пыталась потрясти клетку, но та даже не шелохнулась. – Выплюнь его!
– Чей это ребенок?
– Уберите ее сейчас же от клетки!
– Как она вообще попала в вагон-ресторан?
Звуки были оглушающе громкими, но в воздух, видимо, пустили тумана, который постепенно обволакивал и предметы вокруг, и сами голоса, и мои, нечеткие теперь, мысли. Силуэты замельтешили. Что-то сзади ухватило меня за платье и дернуло. Попугай издал вибрирующий звук. Меня оттаскивали от клетки все дальше, я все пыталась уцепиться, да, как назло, кроме кисточек занавесок, ничего и не попадалось. Но и они предательски выскальзывали из ладоней – мол, прости, сделали все, что могли. Уже издалека, но все же успела увидеть – Рикардо крепко прижал крылья к тельцу – и, посмотрев на меня еще раз – рухнул с жердочки вниз. Глухой стук о газету был ужасен даже посреди оглушающего шума в голове и вокруг.
– Помогите! Помогите кто-нибудь! Помогите, он умер!
Мой страшный хриплый голос – это было последнее, что я слышала. Густая липкая чернота, залившись в рот, уши и глаза, выключила все мысли разом.
Темно. Вокруг все темно. Вытягиваю руки вперед, пытаясь понять, где я. Ничего. Пусто. Но дышу, это точно. По ощущениям я здесь уже пару часов как, хотя не знаю. Поднесла руки к лицу, пощупала его, подышала на пальцы. Все чувствую. И это я. Наверно, живая. Под ногами что-то есть, стою ведь. На ощупь гладкое. Ступать не пробовала. Жду. Дуня со мной, держу в правой руке. Её круглая голова меня всегда успокаивала. Если взять её в ладонь сверху, и сжать. Обычно помогало. Сейчас нет. Колючки въедались в спину, простреливая одна за одной, и почти толкая вперед. Но лучше не шевелиться.
Из темноты справа, по диагонали, послышалось словно эхо. Низкий гул. Он постепенно нарастал, приближаясь. Кончики пальцев заледенели в момент и холоднее быть уже не могли. Но всё же леденели дальше. К эху добавилось слабое холодное свечение. Смех. Это было похоже на детский смех. Мне ничего не оставалось кроме как прижать к себе Дуню со всей силы и обхватить нас обоих двумя руками так, что пальцы грозились выгнуться в другую сторону.
– Я тебе отвечаю, что это был говорящий хомяк! Клянусь! – Мальчишеский голос рикошетил о стены полупрозрачной серой арки, выплывшей из темноты. Вслед за ней, покачиваясь, появились еще две, непонятно как задевая, но при этом проникая друг в друга. Ледяные струи катились по моей спине, чудом не застывая на ней же ледяными дорожками.