И в его деснице труба золотая.
Иоганн Валентин Андреаэ, Химическая свадьба Христиана Розенкрейца.Johann Valentin Andreae, Die Chymische Hochzeit des Christian Rosencreutz,Strassburg, Zetzner, 1616, 1
В этом файле примечательно упоминание трубы. Позавчера, сидя в перископе, я еще не понимал, до чего это важно. Тогда я располагал только одним контекстом, довольно бледным, маргинальным.
…В долгие гарамонские вечера, бывало, Бельбо, замученный рукописью, подымал глаза от бумаги и начинал говорить, а я слушал, перетасовывая дряхлые офорты Всемирной выставки в макете очередной книги, – он импровизировал на вольную тему, но мгновенно захлопывал раковину при малейшем подозрении, что его могут принять всерьез. Имели место воспоминания прошлого, но единственно в притчевой функции: иллюстрации того, как не следует поступать.
– Конец наш приходит, – пробормотал он однажды.
– Закат Запада?
– Да пусть закатывается… западается. Нет, я насчет пишущих масс. Третья рукопись за неделю. Одна о византийском праве, другая о Finis Austriae[21] и третья о порнографических сонетах Баффо[22]. Казалось бы, разные вещи, вы не находите?
– Нахожу.
– Ну вот, а во всех в трех много рассуждений о Вожделении и Предмете вожделения. Великая сила мода. Я еще понимаю насчет Баффо. Но византийское право…
– Киньте в корзину.
– Да нет, все это печатается за счет Центра научных исследований, и вообще не так уж плохо. В крайнем случае позвоню всем по очереди и спрошу, согласны ли они расстаться с этими абзацами. Для их же пользы.
– А как он вставил предмет вожделения в византийское право?
– Нашел как вставить. Как вы понимаете, если в византийском праве и был предмет вожделения, он был не тот, который думает автор. Предмет вожделения всегда не тот.
– Не тот не какой?
– Не тот, который кажется. Когда-то, в возрасте не то пяти, не то шести лет, мне приснилась труба. Златая. В общем, один из тех снов, в которых будто мед бежит по жилам – что-то вроде ночной поллюции еще до половой зрелости. Полагаю, что ни разу в жизни впоследствии я уже не был так счастлив. Никогда. Разумеется, после пробуждения я понял: труба мне только снилась. И заревел, как теленок. Проплакал весь день. Что я могу сказать? Наверно, действительно до войны, а это было в тридцать восьмом, мир был очень нищ. Потому что сегодня, если бы у меня был сын и я увидел его в такой печали, я сказал бы ему: да идем, купим тебе эту трубу. В конце концов, речь шла об игрушке, сколько уж там она могла стоить. Но у моих родителей и в мыслях не было. К деньгам относились серьезно. И так же серьезно внушали чадам: не все, что захочется, можно иметь. Вот я, например, не люблю капустный суп. Ну что в этом преступного, боже мой, разваренную капусту я в рот взять не могу… Но в ответ не говорилось: дело твое, живи сегодня без супа, съешь второе (а мы жили не бедно, у нас каждый день было первое, второе и компот). Не тот случай, никаких капризов, ешь что дают. Единственное, на что они соглашались в порядке компромисса, – это чтобы бабушка вытащила водоросли из моей тарелки. И она тянула их, нитку за ниткой, червяка за червяком, соплю за соплей, и я должен был глотать этот разминированный суп, еще более мерзкий, чем раньше. Однако даже и такие послабления мой папа весьма не одобрял.
– А труба?
Он посмотрел на меня с подозрением: – Почему вам надо знать про трубу?
– Мне ничего не надо. Это вы заговорили про трубу, что-то про предмет вожделения, что он всегда не тот.
– Труба. Должны были приехать дядя и тетя из ***. У них детей не было, я был любимый племянник. Они узнали, что я оплакиваю эту призрачную трубу, и сказали, что берутся все уладить. Что завтра мы пойдем в торговые ряды, где есть целый прилавок игрушек, и я выберу самую лучшую трубу. Ночь я не спал, все утро следующего дня трясся. Наконец мы пошли в торговые ряды. Там были трубы как минимум трех конфигураций. Латунная штамповка. Но мне они казались кипящей медию земли обетованной. Там был походный горн, тромбон с раздвижной кулисой и некая псевдотруба, потому что у нее был раструб и она была золотая, но с клавишами от саксофона. Я не знал, какую выбрать. Замялся – в этом была, видимо, моя ошибка. Мне нравились все три, а им могло показаться, что ни одна не нравится. Тем временем, скорее всего, дядя и тетя посмотрели на ценники. Дядя с тетей были не жадные, однако, вероятно, они увидели, что есть вещь и подешевле – кларнет из бакелита, черный, с серебряными клапанами. «Может быть, тебе это хочется?» – спросили они, указывая на кларнет. Я попробовал кларнет. Он блеял как положено кларнету. Я попытался внушить себе, что кларнет – это то, что надо, а в это время мой мозг работал на высоких скоростях и приходил к выводу, что дядя и тетя уламывают меня на кларнет, потому что он дешевле. Труба же, как я начинал думать, стоила целое состояние, и я не мог требовать от дяди и тети такой жертвы. Меня всегда учили, что когда тебе предлагают что-то хорошее, надо сразу ответить «спасибо, нет». И даже не один раз, не тянуть руку сразу вслед за «нет», а дождаться, чтобы даритель настоял, сказал: пожалуйста, возьми, доставь мне удовольствие. Только после этого благовоспитанный ребенок сдается. Поэтому я сказал, что, наверно, мне не так уж и хочется трубу. Что, наверно, кларнет тоже хорош, если им так кажется. И снизу заглянул им в лица, надеясь, что они переспросят. Они не переспросили. Царствие им небесное. Они были просто счастливы, что могут подарить мне кларнет, раз уж, сказали они, именно о кларнете я так мечтал. Пути обратно не было. Мне купили кларнет.
Он глянул на меня с подозрением: – Хотите знать, снилась ли мне потом опять труба?
– Нет, – сказал я. – Хочу выявить предмет любви.
– А, – отозвался он, снова берясь перелистывать рукопись. – Видите, вот и вы зациклены на этом предмете любви. В данных вопросах обычно все врут как могут. Да… Ну а если бы мне купили трубу? Был бы я на самом деле счастлив? Что вы скажете, Казобон?
– Вам бы приснился кларнет.
– Нет, – сухо сказал он. – Кларнетом я только владел. Ни разу не играл.
– Кларнеты детям не игрушка…
– Я на кларнете не играл, – отчеканил он, и я почувствовал себя паяцем.
И наконец, не иное выводится каббалистически из vinum (вина), как VIS NUMerorum (сила чисел), на которых и основана сказанная Магия.
Чезаре делла Ривьера, Магический мир Героев.Cesare della Riviera, II Mondo Magico degli Eroi,Mantova, Osanna, 1603, p. 65—66
Но я говорил о первом разговоре с Бельбо. Мы виделись и раньше, перекидывались репликами в пиладовском баре. Знал я о нем мало – только что он работал в «Гарамоне». Книги этого издательства я читал в университете. Издательство маленькое, серьезное. Юноше, трудящемуся над дипломной работой, обычно импонирует знакомство с сотрудником престижного издательства.
– А вы чем занимаетесь? – спросил он однажды вечером, притиснутый рядом со мной к дальнему углу цинковой стойки «Пилада» в жуткой давке по случаю праздничного нашествия посетителей. В ту эпоху все обращались друг к другу на «ты» – студенты к преподавателям и преподаватели к студентам. Что уж говорить об аборигенах «Пилада». «Закажи и мне выпивку», – бросал студент в битловке главному редактору крупной газеты. Похоже было на Петербург молодости Шкловского. Сплошные Маяковские и ни одного Живаго. Бельбо не сопротивлялся общепринятому «ты», однако было ясно, что для него это синоним всего самого отвратительного. Он принимал игру в «ты» как бы чтобы продемонстрировать, что отвечает на хамство хамством, но что в его глазах существует пропасть между дружбой и амикошонством. Настоящее «ты», которое, как в старину, символизировало дружбу либо любовь, на моей памяти у него находилось для считаных людей. Для Диоталлеви и двух-трех женщин. К тем, кого он уважал, но знал не слишком давно, он обращался на «вы». Так он разговаривал и со мной все то время, что мы проработали вместе, и я гордился этим почетом.
– А вы чем занимаетесь? – обратился он ко мне, и, как я теперь понимаю, это был знак высшей симпатии.
– В жизни или на этой сцене? – отозвался я, обводя взором пиладовские подмостки.
– В жизни.
– Учусь.
– Ходите в университет или учитесь?
– Смешно сказать, но одно не всегда исключает второе. Я пишу диплом о тамплиерах.
– Ой, как нехорошо, – отозвался Бельбо. – Разве это не тема для сумасшедших?
– Почему? Сумасшедшими я как раз занимаюсь. Они герои большинства документов. Вы что, соприкасались с этой темой?
– Я служу в издательстве, а в издательствах половина посетителей нормальные, половина – сумасшедшие. Задача редактора – классифицировать с первого взгляда. Кто начинает с тамплиеров, как правило – псих.
– Можете не продолжать. Им имя легион. Однако не все безумцы начинают с тамплиеров. Как вам удается опознавать прочих?
– Есть технология. Могу вас научить, как младшего товарища. Кстати говоря, как вас зовут?
– Казобон.
– А это не герой «Миддлмарч»[23]?
– Не знаю. В любом случае, был такой филолог в эпоху Возрождения. Но он мне не родня.
– Ладно, замнем. Выпьете еще что-нибудь? Еще две порции, Пилад. Спасибо. Итак. Люди делятся на кретинов, имбецилов, дураков и сумасшедших.
– Кто-нибудь остается?
– Я-то уж точно. Хотя и вас обижать не хочется. Если сформулировать точнее, любой человек подпадает под все категории по очереди. Каждый из нас периодически бывает кретином, имбецилом, дураком и психом. Исходя из этого, нормальный человек совмещает в разумной пропорции все эти компоненты, иначе говоря, идеальные типы.
– Идеальтюпен.
– А. Вы и по-немецки можете.
– Приходится. Все библиографии по-немецки.
– В мои времена, кто знал немецкий, никогда не защищался. Так и проводил всю жизнь – зная немецкий. Теперь это, кажется, происходит с китаистами.
– Я не сильный спец в немецком. Так что не теряю надежды защититься. Но вернемся к вашей типологии. Что делать с гениями – с Эйнштейном, скажем?
– Гений – это тот, кто играет всегда на одном компоненте, но гениально, то есть питая его за счет всех остальных. – Он поднял свой стакан и к кому-то обратился: – Привет, красавица. Ты опять травилась?
– Нет, – отвечала прохожая. – Я теперь в коммуне.
– Молодец, – похвалил ее Бельбо и опять повернулся ко мне: – А потравиться всей коммуной им слабо.
– Вы говорили о сумасшедших.
– Надеюсь, вы не собираетесь уверовать в меня, как в бога. Я не открываю смысл жизни. Я говорю конкретно – о поведении умалишенного в издательстве. У меня теория ad hoc, договорились?
– Договорились. Теперь моя очередь платить.
– Валяйте. Пилад, пожалуйста, поменьше льда. А то совсем опьянеем. Так вот. Кретин лишен дара речи, он булькает, пускает слюни и не попадает мороженым в рот. Он входит в вертящуюся дверь с обратной стороны.
– Это невозможно.
– Это смотря для кого. Для него – возможно. Исключаем кретина из круга исследуемых феноменов. Кретин легко узнаваем и по издательствам не ходит. Отбросим.
– Отбросим.
– Имбецила узнать труднее. Необходимо учесть весь комплекс социального поведения. Имбецил – это тот, кто попадает пальцем в лужу.
– Пальцем в небо.
– Нет, пальцем в лужу. – И он погрузил палец в озерцо спиртного на буфетной стойке. – Когда хочет попасть в стакан. Рассуждает о содержании стакана, но, так как в стакан не попал, рассуждает о содержимом лужи. Попросту говоря, это специалист по ляпсусам, он спрашивает, как здоровье супруги, как раз у кого сбежала жена. Я передал идею?
– Передали. Знакомый тип.
– Имбецилы очень ценны в светских ситуациях. Они конфузят всех, но создают неисчерпаемые поводы для разговоров. Есть безвредный подвид имбецила, он часто выступает дипломатом. Он способен говорить только о луже, не о стакане, и поэтому если бестактность допустили другие, имбецил автоматически переключает разговор. Это удобно. Однако и он нас не интересует, он не самостоятелен, его ставят только на подачу мячей, он рукописи по издательствам не носит. Имбецил не говорит, что кошки лают, он просто говорит о кошках, когда люди говорят о собаках. Он путается в светской беседе и, когда обделается как следует, – восхитителен. Это вымирающий вид, средоточие дивных буржуазных добродетелей. К нему требуется салон Вердюренов или даже Германтов. Нынешнему студенчеству знакомы эти фамилии?
– Нынешнему студенчеству – да.
– Имбецил – это Жоашен Мюрат, выплясывающий на кровном жеребце перед офицерским строем. Вдруг он видит одного, в орденах, с Мартиники. «Вы негр?» – обращается к нему Мюрат. «Так точно, высокопревосходительство!» На что Мюрат: «Молодцом! Продолжайте, продолжайте!» Знаете эту байку? Прошу извинить, но сегодня я отмечаю исторический поворот судьбы. Я бросил пить. Еще по одной? Не реагируйте, а то мне сделается очень стыдно. Пилад!
– А дураки?
– Да. Специфика дурака проявляется не в типе поведения, а в типе мышления. Дурак начинает с того, что собака домашнее животное и лает, и приходит к заключению, что коты тоже лают потому, что коты домашние… Или что все афиняне смертны, все обитатели Пирея смертны, следовательно, все обитатели Пирея афиняне.
– Что верно.
– По чистой случайности. Дурак способен прийти к правильному умозаключению, но ошибочным путем.
– А что, лучше приходить к ошибке, но рационально?
– Еще бы, а иначе зачем было делаться с таким трудом рациональными животными?
– Крупные человекообразные обезьяны произошли от низших форм жизни, люди происходят от низших форм жизни, следовательно, люди являются крупными человекообразными обезьянами.
– Для начала неплохо. Вы уже почти уверены, что есть какой-то логический сбой, но, конечно, вам надо еще поработать, чтобы понять где… Дураки коварны. Имбецилы опознаются моментально, не говорю уж о кретинах, в то время как дураки рассуждают похоже на нас с вами, не считая легкого сдвига по фазе. От дурака редактору нет спасения, чтобы от него отделаться, целой жизни мало. Дураки публикуются легко, потому что с первого наскока выглядят убедительно. Издательский редактор не стремится выявлять дураков. Если их не выявляет Академия наук, почему должен редактор?
– И в философии дураков полно. Онтологическое доказательство святого Ансельма – глупость. Бог обязан существовать потому, что я могу вообразить Его как существо, обладающее всеми совершенствами, в том числе существованием. Он перепутал существование представления с существованием сущности.
– Хотя не менее глупо опровержение Гонилона. Я вполне могу думать об острове в море, даже если этого острова нет. Второй дурак перепутал представление случайности с представлением необходимости.
– Турнир дураков.
– Вот-вот, а Господь Бог рад до безумия. Он специально сделался немыслимым, только чтобы доказать, что Ансельм и Гонилон оба дураки. Ничего себе высшая цель творения. То есть я хочу сказать, того деяния, во славу коего Господь Бог сотворил себя. Отлов дураков в космическом масштабе.
– Мы окружены дураками.
– И спасения нет. Дураки все, кроме вас и меня. Ну не обижайтесь! Кроме вас одного.
– По-моему, здесь применима теорема Гёделя.
– Не знаю, я кретин. Пилад!
– Сейчас очередь моя.
– Ладно, ваша следующая. Эпименид Критский утверждает, что все критяне лгуны. Если это говорит критянин и если он хорошо знает критян, он говорит правду.
– Еще одна глупость.
– Святой Павел, Послание к Титу. Пошли дальше. Все, кто полагает, что Эпименид – лгун, по логике должны доверять критянам, но сами критяне не доверяют критянам, следовательно, ни один обитатель Крита не думает, что Эпименид – лгун.
– Это глупость или не глупость?
– Как скажете. Я же говорю, что дурака выявить трудно. Дурак свободно может взять Нобелевку.
– Тогда дайте подумать… Некоторые из тех, кто не верит, что Господь сотворил мир в течение семи дней, не являются фундаменталистами, но некоторые фундаменталисты верят, что Господь сотворил мир в течение семи дней. Следовательно, ни один не верящий, будто Господь сотворил мир в течение семи дней, – фундаменталист. Это глупость или нет?
– Господи помилуй… Как раз тот случай. Не знаю. А вам как кажется?
– В любом случае глупость, даже если все так. Здесь нарушается основной закон силлогизмов. Нельзя выводить универсальные заключения из двух частных посылок.
– А если бы дураком оказались вы?
– Попал бы в большое и хорошее общество.
– Это верно, глупость нас окружает. И так как наши логики обратны, наша глупость – это их мудрость. Вся история логики сводится к вырабатыванию приемлемого понятия глупости. Она слишком грандиозна. Всякий крупный мыслитель – рупор глупости другого.
– Мысль как когерентная форма глупости.
– Нет. Глупость мысли есть некогерентность другой мысли.
– Глубоко. Уже два, Пилад хочет закрываться, а мы еще не дошли до сумасшедших.
– Сейчас дойдем. Сумасшедших опознавать нетрудно. Это дураки, но без свойственных дуракам навыков и приемов. Дурак умеет доказывать свои тезисы, у него есть логика, кособокая, но логика. Сумасшедшего же логика не интересует, по принципу бузины в огороде любой тезис подтверждает все остальные, зато имеется идея фикс, и все, что попадает под руку, идет в дело для ее проталкивания. Сумасшедшие узнаются по удивительной свободе от доказательств и по внезапным озарениям. Так вот, вам может это показаться странным, но раньше или позже сумасшедшие кончают тамплиерами.
– Все?
– Нет, есть сумасшедшие без тамплиеров. Но которые с тамплиерами, опаснее. Сначала вы их не узнаете, вам кажется, что они говорят как нормальные, но в одну прекрасную секунду… – Он потянулся было заказать еще виски, передумал и попросил счет. – Кстати к слову. О тамплиерах. Вчера там у нас один оставил очередную рукопись. По виду он именно сумасшедший, но, как говорится, с человеческим лицом. Угодно ознакомиться?
– С удовольствием. Может быть, найду что-нибудь полезное.
– Не думаю. Но если будет свободных полчаса, загляните к нам. Улица Синчеро Ренато, 1. Мне это нужнее, чем вам. Вы мне скажете, есть ли смысл в этой рукописи или нет.
– Почему вы доверяете мне?
– С чего вы взяли, что доверяю? Когда придете, начну доверять. Я доверяю тем, кто проявляет интерес.
Вошел студент и взволнованно прокричал: – Товарищи! Около канала показались фашисты с цепями!
– Где мой железный прут, – сказал тот парень с татарскими усиками, который грозился расправиться со мной за Ленина. – Пойдем со мной, товарищи! – И все поспешно вышли.
– Надо бы пойти? – шепнул я, снедаемый совестью.
– Не надо, – ответил Бельбо. – Это просто Пилад освобождает помещение. Так как сегодня первый вечер, что я бросил пить, чувствую я себя погано. Должно быть, начинается ломка от воздержания. Все, что я вам говорил в течение вечера, включая и данное высказывание, является ложью и только ложью. Спокойной ночи.
Его бесплодие было безгранично.
Оно доходило до экстаза.
Э. М. Чоран, Дурной демиург.Е. М. Cioran, Le mauvais démiurge,Paris, Gallimard, 1969, Pensées étranglées
В «Пиладе» я имел дело с «Бельбо для посторонних». Наблюдательный человек догадывался, что его сарказм идет от меланхолии. Непонятно, было ли все это маской, или, может быть, маской был другой вариант – дружеская доверительность. В сарказме «на публику» чувствовалась такая настоящая печаль, что ее трудно было замаскировать – и от себя самого – печалью напускною.
Читая этот файл, я нахожу в олитературенной форме все то, что на научном языке мы обсуждали на следующий день в «Гарамоне»: письмобоязнь в сочетании со страстью к письму и горечь редакторской работы – вечно пишешь от лица подставных лиц, и тоска по несбывшемуся творчеству, и интеллектуальная стыдливость, побуждавшая его казнить и грызть себя за то, что ему хотелось того, на что, по собственному мнению, он не имел права – казнить, выставляя это желание в смешном олеографическом свете. Никогда не видел, чтобы себя жалели с таким презрением.
Имя файла: Лимонадный Джо
Завтра встреча с юным Чинти.
1. Монография удачная, новаторская. Чуть-чуть слишком академична.
2. В заключении – сравнительный анализ Катулла, poetae novi[24] и современного авангарда. Самое лучшее в тексте.
3. Не пустить ли как введение.
4. Постараться убедить. Он скажет, что в филологической серии эффектный зачин научный руководитель не стерпит. Еще, чего доброго, снимет свое предисловие. Поставить под вопрос карьеру. Гениальная идея, будучи на последней странице, пролетит безболезненно, а на первой притянет внимание и раздразнит зубров.
5. Ответ. Но достаточно набрать это место курсивом, что-то вроде взгляда и нечто, отсоединить от ряда собственно исследовательского. Гипотеза останется гипотезой, без ущерба серьезности работы, а читатель сразу будет завоеван, увидит книгу в другой перспективе.
Если разобраться по совести – делаю я подарок этому парню или пишу его руками собственную книгу?
Изменять весь текст с помощью двух-трех поправок. Демиург на чужом горбу. Чем подготавливать сырую глину, мять и выделывать ее – несколько легоньких щелчков по терракоте, из которой уже сформована статуя. Добавь последний штришок, дай разок молотком по голове, она превратится в Моисея, заговорит.
Должен зайти в издательство Уильям Ш.
– Просмотрел вашу вещь, очень, очень неплохо. Умело выстроено, есть напряжение, драматизм. Это у вас первый опыт?
– Нет, я вообще-то уже написал одну трагедию про двух любовников из Вероны, которые…
– Лучше поговорим о вашей новой работе. Я вот думаю, почему действие должно разворачиваться обязательно во Франции. А не в Дании, например? Условно говоря? Не так уж много пришлось бы менять. Два-три топонима. Замок Шалон-на-Марне превращается, ну, скажем, в замок Эльсинор… Северный колорит, протестантство, витает тень Кьеркегора, такое, знаете, экзистенциальное напряжение…
– А может, вы и правы.
– Мне кажется так. Потом тут надо бы немножко пройтись по стилю. Чуть-чуть, несколько мелких поправок, вроде как делает парикмахер, прежде чем приставить зеркало к затылку… Вот, к слову, призрак отца героя. Почему он выходит в конце? Я бы, откровенно говоря, выпустил его в начале. Так, чтобы отцовский дух постоянно потом присутствовал и влиял на поведение его сына, принца. Тогда будет яснее и конфликт с матерью.
– В этом что-то есть. И надо только одну сцену перенести.
– Вот именно. Наконец, вопрос стиля. Возьмем любой кусок на пробу, например, когда молодой герой выходит на просцениум и заводит это свое рассуждение насчет действия и бездействия. «Действовать или нет? Вот что надо бы мне решить; сносить бесконечные нападки злобной судьбы…» Почему это только ему надо решить? Я сказал бы, в этом вообще состоит вопрос, понимаете, не его личная проблема, а основной вопрос экзистенции. Так сказать, выбор между бытием и небытием, быть или не быть…
Населяешь мир детищами, которые будут носить чужие фамилии, и никто не узнает, что они твои. Господь Бог в штатском. Ты Господь, ты гуляешь по городу и слушаешь, что о тебе толкуют. Господь да Господь, да какой замечательный мир ему удалось сработать, и какая смелая идея всемирное тяготение, и ты улыбаешься в усы, придется, видимо, ходить в накладной бороде, или нет, наоборот, без бороды, по бороде сразу догадаются, что ты Господь Бог. Ты бормочешь себе под нос (солипсизм Господа – настоящая трагедия): «Так это же я и есть, а никто меня не знает». На улице тебя толкают, могут даже и послать подальше, а ты смущенно извиняешься, увертываешься и проходишь своей дорогой, на самом деле все-таки ты Бог, а это не шутки, по одному твоему чиху мир превратится в головешку. Но ты настолько всемогущ, что можешь себе позволить даже быть добрым.
Роман о Господе Боге инкогнито. Никакой надежды. Раз пришло в голову мне, значит, уже пришло и еще кому-нибудь.
Другой вариант. Ты литератор, хороший или плохой – ты пока не знаешь. Любимая тебе изменила, жизнь перестала иметь смысл, и в некий день, ища забвения, ты грузишься на «Титаник» и терпишь крушение в южных морях. Ты единственный, кто спасся, питаясь пеммиканом, тебя подобрала индейская пирога, и долгие годы ты, неведомый миру, проводишь на острове в обществе одних папуасов, их девушки напевают тебе песни, которые слаще меда, и покачивают грудями, полуприкрытыми гирляндой из цветов пуа. Ты прижился на острове, тебя называют Джо, как всех белых, девушка с кожей цвета янтаря приходит вечером к тебе в шалаш и говорит: «Я – ты – твоя». В общем, это прекрасно – вечером на веранде вглядываться в небо, глядеть на Южный Крест, голова у нее на коленях, ее ладони порхают над твоими волосами. Ты живешь календарем рассветов и закатов и не ведаешь иного. Однажды появляется моторная лодка с голландским экипажем. От них ты узнаешь, что миновало десять лет. Они зовут тебя уехать с ними. Ты колеблешься, ты предпочитаешь заняться бартерным обменом кокосов на мануфактуру, ты руководишь сбором лимонов и открываешь производство лимонада, даешь работу местным индейцам, начинаешь путешествовать с островка на островок, отныне ты сделался в этом мире Джо Лимонадом. Авантюрист португалец, полуразрушенный алкоголем, нанимается на работу к тебе и исправляется, о тебе теперь говорят повсюду в морях Зондского архипелага, ты становишься советником магараджи Брунея в его войне против речных даяков, тебе удается вернуть к жизни старую пушку времен Типпа Сагиба, ты заряжаешь ее железной мелочью, набираешь роту преданных малайцев, с зубами почерневшими от бетеля, и в схватке у Кораллового рифа старый Сампан, с зубами почерневшими от бетеля, закрывает тебя собственным телом: «Я рад умереть за тебя, Лимонадный Джо». Бедный старый Сампан, ты был настоящим другом.
Отныне ты знаменит на этом архипелаге от Суматры до Порт-о-Пренса, у тебя дела с англичанами, в порту Дарвин ты приписан под вымышленным именем Курц, и теперь ты для всех белых Курц и Лимонадный Джо для всех индейцев. Но в один прекрасный вечер, когда девушка тебя ласкает на веранде и Южный Крест сияет так ярко, как никогда до этого не сиял, – до чего он не похож на Медведицу – ты понимаешь, что должен вернуться. Ненадолго, только чтобы посмотреть, что сохранилось от тебя в том, другом мире.
Ты доезжаешь до Манилы в своей моторной лодке, там тебя берут на вертолет, направляющийся в Бали. Потом Самоа, Адмиральские острова, Сингапур, Тананариве, Тимбукту, Алеппо, Самарканд, Бассора, Мальта – и ты дома.
Прошло восемнадцать лет. Жизнь тебя переменила. Лицо загорело под пассатами и муссонами, ты возмужал, очень хорош собой. И вот ты возвращаешься на родину и видишь, что во всех книжных витринах выставлены твои книги, причем в академических изданиях, и твое имя выбито на фасаде старой школы, где тебя учили читать и писать. Ты – Погибший Поэт, совесть поколения. Романтические девушки кончают с собою над твоей пустой гробницей.
А потом я встречу тебя, моя любовь, со многими морщинками у глаз, и лицо твое, все еще красивое, печально от воспоминаний и от запоздалого раскаяния. Я чуть не задел, проходя, тебя на тротуаре, вот я здесь, в двух шагах, и ты посмотрела на меня так же, как глядишь ты на всех, выискивая в облике каждого встречного – тень того, кого ищешь. Я заговорил бы с тобою, зачеркнул прошедшие годы. Но для чего мне это? Разве я не получил от жизни все, чего можно желать? Я – Бог, я равен Богу одиночеством, равен тщеславием, равен отчаянием из-за того, что сам не являюсь, как другие, моим созданием. Все живут в моем свете, а сам я живу в непереносимом сверкании моих сумерек.
Ступай, ступай же в мир, о Уильям Ш.! Ты знаменит, ты проходишь рядом со мной и меня не видишь, я бормочу себе под нос: «Быть или не быть?» – и говорю себе: неплохо, Бельбо. Хорошо сработано. А ты валяй, старичок Уильям Ш., и получай что тебе причитается. Ты ведь только создал. А переделывал я.
Мы, рожающие чужими родами, как актеры, не имеем права лежать в освященной земле. Но грех лицедеев – что они внушают людям, как будто бы наш мир на самом деле устроен иначе. А мы внушаем людям, как будто наш мир бесконечен, и бесконечны иные миры, и неограниченно количество возможных миров.
Как может быть жизнь такой щедрой, выдавать такую неоценимую награду – посредственности?