bannerbannerbanner
Голодный дом

Дэвид Митчелл
Голодный дом

Полная версия

Я выкладываю из листьев гинкго очертания африканского континента; от Каира до Йоханнесбурга – фут. Иона лежит на спине, то ли спит, то ли просто глаза закрыл. Он ни разу не спросил меня про футбол, не назвал меня геем, потому что мне нравится классическая музыка. Может быть, все друзья себя так ведут. Наверное, прошло какое-то время, потому что моя Африка закончена. Я не знаю, который час, потому что в прошлое воскресенье разобрал наручные часы, чтобы их улучшить, а когда стал собирать заново, то не смог – почти как Шалтая-Болтая, – какие-то части потерялись. Мама увидела разобранные часы, расплакалась и заперлась у себя в спальне, так что ужинать опять пришлось кукурузными хлопьями. Не знаю, почему она так расстроилась. Часы были старые-престарые, их сделали задолго до моего рождения. Я снимаю листья с того места, где находится озеро Виктория, выкладываю из них Мадагаскар.

– Ух ты! – говорит Иона, подперев голову рукой.

Я не знаю, надо ли благодарить того, кто говорит «ух ты!», и, чтобы не попасть впросак, спрашиваю:

– А тебе не кажется иногда, что ты – совсем другой вид людей, что тебя из особой ДНК в лаборатории слепили, как в «Острове доктора Моро», а потом выпустили, чтобы проверить, получится у тебя притвориться нормальным, как все остальные, или нет?

Из особняка доносятся негромкие аплодисменты.

– Мы с сестрой и так другой вид, – говорит Иона. – Но проверять это незачем. Нас всегда принимают за нормальных людей, мы притворяемся кем вздумается. Хочешь поиграть в «лису и гончих»?

– А мы прошли мимо паба под названием «Лиса и гончие».

– Он там с тридцатых годов существует. И пахнет соответственно. Мы с сестрой игру в его честь назвали. Давай поиграем? Это как догонялки.

– Я и не знал, что у тебя сестра есть.

– Не волнуйся, ты с ней еще встретишься. Так вот, «лиса и гончие» – догонялки. Начинаем с противоположных концов дома, выкрикиваем: «Лиса и гончие, раз-два-три!» – и на счет «три» бежим против часовой стрелки, пока один другого не поймает. Тот, кто поймает, – гончая, а тот, кого поймают, – лиса. Ничего сложного. Ну, побежали?

Если отказаться, Иона назовет меня слабаком или дебилом.

– Ладно. Только правильнее называть игру «лиса и гончая», ведь гончая будет только одна.

Лицо Ионы поочередно принимает два или три выражения, которые мне совершенно непонятны.

– Что ж, Нэйтан, назовем игру «лиса и гончая».

Слейд-хаус высится мрачной громадой. Багряный плющ багрянее обычного. Окна первого этажа высоко над землей, из сада в них не заглянешь. В них отражаются облака и небо.

– Ты оставайся здесь, – говорит Иона у переднего правого угла, – а я сзади дом обойду. А как начнем, беги против часовой стрелки, вон туда.

Иона трусцой пускается вдоль изгороди остролиста у боковой стены. Я жду, пока он доберется до угла, и замечаю, что в ближайшем окне кто-то движется. Я подхожу поближе, всматриваюсь. Какая-то женщина. Наверное, еще одна гостья суаре леди Норы Грэйер или служанка. У нее прическа высоким валиком, как у певиц на старых папиных пластинках; она морщит лоб, медленно открывает и закрывает рот, как аквариумная рыбка, – похоже, раз за разом повторяет какое-то слово. Я не слышу, что она говорит, потому что окно закрыто.

– Я вас не слышу, – говорю я и делаю шаг к окну.

Она исчезает. В стеклах отражается небо. Я снова отступаю, и она появляется – как картинка на коробке хлопьев для завтрака: наклонишь коробку, и кажется, что изображение движется. Женщина с валиком говорит то ли «са-а-ад», то ли «а-а-ад», то ли просто «а-а-а-а-а». Пока я пытаюсь сообразить, что именно, Иона кричит с дальнего конца остролистовой изгороди:

– Нэйтан, ты готов?

– Готов! – отвечаю я, снова оборачиваюсь к окну, но женщина уже исчезла: вернуть ее не получается, сколько ни верти головой.

Я занимаю место на углу.

– Лиса и гончая! – выкрикивает Иона, и я тоже. – Раз-два…

– …три! – кричу я и бегу вдоль остролистовой изгороди.

«Шлеп-шлеп-шлеп!» – шлепают подошвы моих ботинок, им вторит эхо «хлоп-хлоп-хлоп». Иона выше меня; наверное, он меня на сотню метров обогнал, но все равно я могу стать гончей, а не лисой, потому что на длинных дистанциях важна выносливость. Я выбегаю на боковую тропинку, но вместо Крэнбери-авеню вижу только длинную кирпичную стену, и высокие ели, и узкую полоску газона, которая смутно проносится мимо. Топочу по тропе, огибаю водосточную трубу, пробегаю еще по одной зябкой тропке, рассеченной лучами света, что проникают сквозь щели высокого забора, увитого колючими плетьми ежевики, снова оказываюсь перед парадным крыльцом, врезаюсь в куст с него срываются бабочки кружат оранжевым и черным и красным и белым бураном одна попадает мне в рот и я ее выплевываю и перепрыгиваю через каменную горку спотыкаюсь но не падаю. Пробегаю мимо ступенек ведущих к парадному входу мимо окна с исчезнувшей женщиной сворачиваю за угол и снова топочу по гулкой тропке вдоль остролистовой изгороди в боку колет но я не обращаю внимания, а остролист царапает мне руку будто подталкивает, а мне интересно, кто кого догоняет – я Иону или Иона меня – но думать об этом некогда потому что я возвращаюсь на зады Слейд-хауса, где ели выше и гуще а стена расплывчатее а я все бегу и бегу и бегу за угол туда где ежевика совсем заплела ограду колючки царапают лодыжки и шею и я боюсь что я лиса а не гончая и выбегаю на лужайку перед домом где солнце зашло или село или пропало а цветы завяли и на кусте нет ни одной бабочки только растоптанные крылышки на дорожке пудреные следы а одна полумертвая чуть подергивается…

Я остановился, потому что дальний конец сада, стена с маленькой черной дверью – все блекнет и расплывается. Не потому, что смеркается. Еще четырех часов нет. И тумана тоже нет. Задираю голову – небо голубеет, как и прежде. Все дело в саде. Сад блекнет.

Оборачиваюсь, хочу сказать Ионе, что пора заканчивать игру, что-то случилось, надо позвать взрослых. Жду, что он вот-вот выбежит из-за дальнего угла. Плети ежевики колышутся, как щупальца под водой. Снова гляжу на сад. Там были солнечные часы, но они куда-то пропали, и сливовые деревья тоже. Может, я слепну? Папа бы меня успокоил, сказал бы, что со зрением у меня все в порядке, но папа в Родезии. Надо маму позвать. А где Иона? Может быть, он тоже пропал? Вот стирается решетчатая штуковина, похожая на туннель. Что делать, если пришел в гости, а хозяйский сад начинает исчезать? Пустота надвигается грозовой тучей. В конце тропинки, среди зарослей ежевики, появляется Иона, и я на миг успокаиваюсь, потому что он наверняка знает, что делать, но фигура бегущего мальчика становится расплывчатой, превращается в рычащий мрак с мглистыми глазами, устремленными на меня, и клыками, которые вот-вот довершат свое дело, и мрак топочет за мной медленно, но верно, огромный, как конь на полном скаку и я бы завопил но не могу в груди плещется удушливый тошнотворный ужас я задыхаюсь волки зима кости хрящи кожа печень легкие голод Голод ГОЛОД и – «беги!». Я бегу к ступеням Слейд-хауса ноги оскальзываются на гравии как во сне и если упаду то мрак меня поймает еще миг и я карабкаюсь на ступеньки и хватаю дверную ручку «лишь бы повернулась!» она не поддается ох не может быть царапины на ребристом золоте заело поворачивается нет не поворачивается тяну толкаю тяну толкаю поворачиваю выкручиваю падаю ничком на колючий коврик в прихожей на черную и белую плитку визжу как будто в картонную коробку глухо сдавленно…

– Нэйтан, что случилось?

Стою на ободранных коленях на ковре в прихожей, сердце трепыхается хлоп-хлоп-хлоп-хлоп-хлоп все медленнее и медленнее, опасность миновала, леди Грэйер стоит с подносом в руках, из носика железного чайничка змеится пар.

– Тебе плохо? Позвать маму?

Ошалело встаю:

– Нора, там, снаружи, что-то есть…

– Погоди, я не пойму. Что там, снаружи?

– Ну такое… похоже на… – («На что оно похоже?») – На собаку.

– А, это Иззи, соседская собачонка. Безмозглый клочок шерсти, вечно к нам в огород забирается. Прогонять жалко, она безобидная.

– Нет, это большая… и сад исчезает.

Леди Нора Грэйер улыбается, только я не понимаю почему.

– Ах, у детей такое богатое воображение! Двоюродные братья Ионы целыми днями сидят перед телевизором со своими видеоприставками «Атари», или как их там, космических захватчиков из лазерных пушек расстреливают. Я им говорю, что на улице погода замечательная, предлагаю погулять, а они только отмахиваются: «Да-да, тетя Нора, хорошо».

Пол в прихожей выложен черной и белой плиткой, как шахматная доска. Пахнет кофе, полиролем, сигарным дымом и лилиями. Сквозь ромбики дверного оконца виден сад – никуда он не исчез, в дальнем конце все так же чернеет маленькая железная дверца, выходящая в проулок Слейд. Наверное, у меня воображение разыгралось. Из гостиной на втором этаже слышны звуки «Песни жаворонка». Чайковский. Мама исполняет.

– Нэйтан, тебе плохо? – спрашивает Нора Грэйер.

Из библиотечной медицинской энциклопедии мне известно, что в редких случаях от валиума начинаются галлюцинации. Об этом необходимо немедленно уведомить врача. Похоже, я – редкий случай.

– Нет, со мной все в порядке, – отвечаю я. – Мы с Ионой играли в «лису и гончую», и я заигрался.

– Я так и знала, что вы с Ионой подружитесь. Вот как твоя мама с Иегуди. Кстати, поднимайся в гостиную, по лестнице, два пролета. А я позову Иону, и мы эклеры с кухни принесем. Ступай же, не стесняйся.

Я снимаю ботинки, аккуратно ставлю их в прихожей и поднимаюсь по ступенькам. Стены обиты деревянными панелями, а ковер на лестнице пушистый, как снег, и кремовый, как нуга. На лестничной площадке стоят высокие напольные часы, натужно покряхтывают «хрип-храп, хрип-храп…». На стене висит портрет девочки младше меня, веснушчатой, в викторианском наряде. Прямо как живая. Перила скользят под пальцами. Затихает последняя нота «Песни жаворонка», раздаются аплодисменты. Аплодисменты маму радуют. А когда ей грустно, то ужинать приходится бананами и печеньем. На следующем портрете – густобровый военный в мундире Королевского фузилерного полка. В мундирах я разбираюсь, потому что папа подарил мне книгу о полках британской армии и я ее наизусть выучил. «Хрип-храп, хрип-храп», – кряхтят часы. У самой лестничной площадки висит портрет изможденной дамы в шляпке. Дама похожа на миссис Стоун, нашу преподавательницу религиозного просвещения. По выражению ее лица даже мне ясно, что ей здесь не нравится, я бы так миссис Маркони и сказал, если б она спросила. С лестничной площадки еще один пролет уходит вверх и направо, к светлой двери. Напольные часы очень высокие. Я прикладываю ухо к деревянному корпусу, как к груди, вслушиваюсь в стук механического сердца: «Хрип-храп, хрип-храп». Циферблат цвета старой кости, без стрелок, вместо них выведены слова: ВРЕМЯ ЕСТЬ а под ними ВРЕМЯ БЫЛО а под ними ВРЕМЕНИ НЕТ. Поднимаюсь по второму лестничному пролету. На стене портрет парня лет двадцати, с прилизанными черными волосами и сощуренными глазами; на лице такое выражение, будто он только что содрал обертку с подарка и не понимает, что это за штука. Я узнаю женщину с предпоследнего портрета – у нее прическа валиком. Эту даму я видел в окне. Та же прическа, те же болтающиеся серьги, а вместо теней, размазанных вокруг глаз, – мечтательная улыбка. Наверное, эта дама – знакомая Грэйеров. На шее у нее бьется лиловая жилка, а мне на ухо кто-то нашептывает: «Беги быстрее, уходи тем же путем, как пришел…»

 

– Что? – переспрашиваю я вслух.

Шепот прекращается. Да и был ли шепот? Это все валиум. Может, не надо его больше принимать… До светлой двери остается несколько шагов. Из гостиной слышен мамин голос:

– Нет-нет, Иегуди, это будет чересчур. Здесь есть кому блистать, кроме меня.

Негромкий ответ сквозь дверь не разобрать, зато слышен смех гостей. И мама тоже смеется. Она давно так не смеялась.

– Вы меня балуете. Вашей просьбе отказать невозможно, – говорит она и начинает играть «Дельфийских танцовщиц» Дебюсси.

Сделав два шага, я оказываюсь вровень с последним портретом.

На портрете – я.

Нэйтан Бишоп.

В той же одежде, которая сейчас на мне. Твидовый пиджачок. Галстук-бабочка. Только глаз на портрете нет. Большой нос – мой, прыщ на подбородке – тоже мой, он там уже неделю, шрамы под ухом от клыков мастифа – мои. А глаз нет. Это шутка? Надо смеяться? Не знаю. Наверное, мама послала Норе Грэйер мою школьную фотографию и фотографии моей одежды, а художник все это нарисовал. Другого объяснения у меня нет. Вряд ли валиум в этом виноват. Или все же виноват? Я промаргиваюсь, гляжу на портрет, пинаю деревянную панель на стене – не сильно, но большой палец на ноге болит. Раз я не просыпаюсь, значит я не сплю. Часы тикают «хрип-храп, хрип-храп», а я дрожу от злости. Я сразу понимаю, что злюсь. Злобу определить легко. Злоба – это когда внутри все кипит, как вода в чайнике. Почему мама решила надо мной подшутить в тот самый день, когда велела мне вести себя нормально? Обычно я дождался бы, пока мама доиграет Дебюсси, но сейчас мне не до приличных манер. Я дотрагиваюсь до ручки светлой двери.

Я сижу в кровати. Что за кровать? Это явно не моя крошечная спальня дома, в Англии: комната в три раза больше, в занавешенные окна пробивается яркое солнце, а на постельном белье Люк Скайуокер. Голова гудит. Во рту пересохло. Письменный стол у окна; книжные полки с журналами «Нэшнл джиографик»; дверь со шторкой из бусин; жужжание миллионов насекомых за окнами; зулусский щит и копье, обвитое блестящей мишурой, – ответ все ближе и ближе…

Это папино поместье в Бушвельде. Я с облегчением выдыхаю, и вся моя злость из сна улетучивается – фррр! Сегодня ночь перед Рождеством, я в Родезии! Я прилетел вчера, рейсом «Бритиш эйруэйз», самостоятельно – на самолете я летел впервые и на обед попросил рыбную запеканку, потому что не знал, что такое беф-бургиньон. Папа и Джой на своем джипе приехали встречать меня в аэропорт. По дороге домой мы видели зебр и жирафов. Никаких пугающих портретов, никакого Слейд-хауса, никакого мастифа. Миссис Тоддс, учительница литературы, всегда ставит двойки тем, кто заканчивает сочинение фразой: «А потом я проснулся, и оказалось, что все это мне приснилось». Она говорит, что это нарушает соглашение между читателем и автором, что это удобная отговорка, пастушок и волки. Но ведь мы на самом деле каждое утро просыпаемся, и оказывается, что все это нам приснилось. Хотя жалко, что Иона не настоящий. Я отодвигаю занавеску у окна рядом с постелью, вижу лесистые холмы и бескрайние луга. Склон сбегает к бурой реке, где живут бегемоты. Папа прислал мне поляроидную фотографию этого места, она висит дома, в Англии, на стене в изголовье моей кровати. А здесь все настоящее. Африканские птицы, африканское утро, африканский птичий щебет. Пахнет беконом. Я встаю. Пижама из каталога «Кэй». Сосновые половицы под ногами теплые и шершавые, нити бусин касаются лица, будто кончики пальцев…

Папа, в рубашке хаки с короткими рукавами, сидит за столом и читает газету «Родезийский вестник».

– Кракен пробуждается. – Он всегда так говорит мне по утрам. Это название книги Джона Уиндема про монстров, которым удалось растопить полярные льды и устроить всемирный потоп.

Я сажусь за стол:

– Доброе утро, папа.

Папа откладывает газету:

– Я хотел тебя разбудить, чтобы ты встретил свой первый африканский рассвет, но Джой велела тебя не трогать, мол, пусть бедолага отоспится после двенадцатичасового перелета. Так что рассвет завтра встретим. Есть хочешь?

Я киваю – проголодался, наверное. Папа поворачивает голову к кухне:

– Джой? Виолетта? Юноше нужно подкрепиться!

В дверях появляется Джой:

– Нэйтан!

Про Джой я все знаю, мама называет ее папиной дурехой, но все равно странно видеть, как папа милуется с другой женщиной. В июне у них родится ребенок, так что очевидно, что у папы с Джой были половые сношения. Младенец будет моим сводным братом или сводной сестрой, но имя ему еще не придумали. Интересно, что он делает целыми днями.

– Выспался? – спрашивает Джой.

У нее сильный родезийский акцент, как у папы.

– Да. Только странные сны видел.

– После долгого перелета всегда странное снится. Будешь апельсиний сок и сэндвич с беконом? – предлагает Джой.

Мне нравится, как она говорит «апельсиний сок». Мама бы поморщилась.

– Да, спасибо.

– И кофе тоже, – добавляет папа.

– Мама говорит, что мне еще рано употреблять напитки с кофеином, – объясняю я.

– Вздор, – улыбается папа. – Кофе – эликсир жизни, а родезийский кофе – самый лучший на свете. Выпьешь кофе.

– Апельсиний сок, сэндвич с беконом и кофе, – повторяет Джой. – Так Виолетте и скажем.

Дверь закрывается. Виолетта – прислуга. Мама часто кричала папе: «Фрэнк, я к тебе в прислуги не нанималась!» Папа раскуривает трубку, запах табака напоминает о том времени, когда они с мамой были женаты.

– Рассказывай, дружок, что за странный сон тебе приснился, – говорит он уголком рта.

Я с любопытством разглядываю газелью голову, мушкеты папиного дедушки времен Бурской войны, потолочный вентилятор.

– Мы с мамой пошли в гости к одной даме, настоящей леди, из знатных господ. А дом куда-то запропастился, и мы спросили какого-то мойщика окон, но он не знал… а потом дом нашелся, большой такой особняк, как в «Рожденных в поместье»{8}. А там был мальчик, его Иона звали, но он превратился в огромную собаку. И Иегуди Менухин там был, мама с ним в гостиной играла…

Папа фыркает от смеха.

– …а потом я увидел свой портрет, без глаз, а… – Тут я замечаю в углу черную железную дверцу. – И дверь эта там тоже была.

Папа оглядывается:

– Да, во сне такое бывает – все перемешивается, правда и вымысел. Вчера ты меня расспрашивал, что за этой дверью, – там оружейная, помнишь?

Раз папа говорит, наверное, так оно и есть.

– А во сне все казалось настоящим.

– Да, во сне все казалось настоящим, но ты же видишь, что это не так, верно?

Рассматриваю папины карие глаза, морщинки, загорелую кожу, седые пряди в русых волосах, нос, похожий на мой. Часы кряхтят «хрип-храп, хрип-храп», а где-то совсем рядом раздается трубный рев. Я гляжу на папу, надеюсь, что не ослышался.

– Верно, дружок, вчера вечером стадо через реку перебралось. Мы к ним обязательно пойдем, но сначала поешь.

– Вот, угощайся, – говорит Джой, ставя передо мной поднос. – Твой первый завтрак в Африке.

Огромный сэндвич, ломтики бекона в три слоя, щедро залитые кетчупом.

– Сам Господь Бог от такого не откажется, – говорю я.

Эту фразу я услышал в какой-то комедии по телевизору, все смеялись.

– Надо же, какой обходительный, – говорит Джой. – Интересно, откуда это у тебя…

Папа обнимает Джой за талию.

– Сначала попробуй кофе. Сразу возмужаешь.

Я поднимаю кружку, смотрю внутрь. Чернота – как нефть, как дыра в пространстве, как Библия.

– Виолетта только что кофе смолола, – говорит Джой.

– Сам Господь Бог от такого не откажется, – говорит папа. – Пей, дружок.

Что-то внутри меня противится: «Не пей, не надо!»

– Не бойся, мы маме не скажем, – говорит папа. – Это наш с тобой секрет.

Широкая кружка накрывает нос, будто газовая маска.

Широкая кружка накрывает глаза, всю голову.

А потом то, что там, внутри, начинает меня глотать.

Прошло какое-то время. Не знаю, долго или нет. Щелочка света открывает глаз, превращается в длинное пламя. Холодное яркое белое звездное. Свеча в подсвечнике на выщербленных половицах. Подсвечник серебряный, или оловянный, или певтерный, на нем какие-то знаки или буквы мертвого языка. Пламя не движется, словно бы бобина времени, размотавшись, застопорилась. В полумраке реют три лица. Слева леди Грэйер, но теперь она молодая, гораздо моложе мамы. Иона Грэйер справа, старше Ионы в саду. По-моему, они с Норой близнецы. Оба в серых плащах с приспущенными капюшонами. У Ионы волосы короткие, а у Норы длинные, золотистые, а не черные, как раньше. Они стоят на коленях, будто молятся или медитируют. Неподвижные, как восковые фигуры. Даже не видно, что дышат. А напротив меня – лицо Нэйтана Бишопа. Отражение в высоком прямоугольнике зеркала, что стоит на полу. Твидовый пиджак из «Оксфама», галстук-бабочка. Хочу шевельнуться, но не получается. Не могу. Не могу повернуть голову, не могу поднять руку, не могу рта раскрыть, не могу моргнуть. Как будто парализованный. Мне очень страшно, но не получается даже замычать «мммм!», как испуганный пленник с кляпом во рту. В общем, я понимаю, что это не рай, не ад и уж конечно не Родезия. Папино поместье мне привиделось. Надо бы молить Бога, чтобы это оказалось валиумной галлюцинацией, только я в Бога не верю. Судя по стропилам и скату потолка, я на чердаке. А Грэйеры тоже пленники? Они похожи на мидвичских кукушат.{9} А где Иегуди Менухин и остальные гости? Где мама?

Пламя оживает, знаки на подсвечнике сменяют друг друга, как будто подсвечник думает, а знаки – его мысли. Голова Ионы Грэйера поворачивается, шуршит одежда.

– Мама просила тебе передать, что ей пришлось уйти. – Он касается своего лица, будто проверяя, плотно ли оно прилегает.

Я хочу спросить, куда и зачем она ушла, но ни челюсти, ни язык, ни губы не слушаются. Почему мама ушла без меня? На меня глядит зеркальный я. Ни он, ни я двинуться не можем. Нора Грэйер разминает пальцы, словно только что проснулась. Может быть, мне что-то вкололи?

– Всякий раз, когда я возвращаюсь в свое тело, оно мне кажется чужим. Слабым. Знаешь, от него хочется отделаться.

– Поосторожней с желаниями, – говорит Иона. – Если с твоим перворожденным телом что-то произойдет, душа твоя растворится, как кусок сахара и…

 

– Мне известно, что с ней будет. – Голос Норы Грэйер звучит холодно, гортанно. – В этот раз парикмахерша возникла.

– Какая парикмахерша? – спрашивает Иона.

– Наша предыдущая гостья. Сладенькая твоя. В окне появилась, а потом на лестнице, у своего портрета. Мальчишку предупредить пыталась.

– А, ты имеешь в виду, что ее образ в окне возник. Бывает. Девчонка исчезла, развеялась, как колечко дыма под порывом ветра на Роколле{10}. Вреда от нее никакого.

Над пламенем свечи вьется бурый мотылек.

– Они чересчур осмелели, – говорит Нора Грэйер. – А что, если такой вот безвредный образ устроит диверсию в День открытых дверей?

– Если – вот именно что если! – в Театре разума устроят диверсию и какому-нибудь гостю удастся сбежать, пригласим наших друзей-контрактников из «Блэкуотер», вернем беглеца на место. Даром, что ли, мы им платим? Кстати, весьма щедро.

– Иона, ты недооцениваешь нормальных людей. Как обычно.

– Сестрица, ну что тебе стоит хотя бы один раз меня похвалить: «Отличная работа, прекрасный оризон. Ты заполучил великолепную, сочную душу, энергии которой хватит еще на девять лет. Приятного аппетита!»

– Африканское имение – грубая, пошлая поделка, шаблонный образ, братец. Для полного счастья не хватало только Тарзана на лиане.

– Так ведь изысканности и не требовалось! Главное – что видение полностью совпадало с картинкой в воображении гостя. Вдобавок мальчишка психически недоразвит. Он даже не заметил, что легкие у него не работают. – Иона смотрит на меня, как Гэс Ингрем.

Я и вправду не дышу. Отключенное тело это не беспокоит. Не хочу умирать. Не хочу умирать!

– Ох, вот только не ной! Терпеть не могу нытиков, – вздыхает Иона. – Постыдился бы! Я в твоем возрасте не ныл.

– Не ныл? – фыркает Нора. – А когда мама умерла, кто…

– Сестрица, воспоминаниям будем предаваться позже. Кушать подано. Блюдо так и пышет жаром, сочное, на ужасе настоянное, обалдином пропитанное, самое время разделывать. Приятного аппетита!

Близнецы Грэйеры руками выписывают какие-то буквы в воздухе. Сумрак медленно сгущается над пламенем свечи, чуть выше голов. Сгусток превращается в нечто осязаемое, размером с кулак, повисает в воздухе, пульсирует все быстрее, вспыхивает все ярче, то кроваво-красным, то багрово-красным, то ли кровь, то ли вино, вырастает до размеров головы, но больше похоже на сердце, огромное, как футбольный мяч. Из него щупальцами медузы вылезают жилки, извиваются, как плети плюща. Тянутся ко мне. Я не могу повернуть голову, не могу даже закрыть глаза. Жилки пробираются мне в рот, в уши, в ноздри. Гляжу на свое отражение, хочу закричать, но не могу, и даже сознание потерять не могу. Посреди лба вспыхивает боль.

В зеркале видно, что там черная точка. Что-то…

…сочится оттуда, нависает над глазами, гляди: облачко звезд, маленькое, в горсти поместится.

Моя душа.

Гляди.

Гляди.

Прекрасная, как…

Прекрасная.

Близнецы Грэйеры склоняются ко мне, лица сияют рождественским восторгом, и я понимаю, чего они жаждут. Они выпячивают губы и присасываются. Облачный шарик растягивается, как тесто, образует два облачка поменьше… и разрывается пополам. Половина моей души попадает в рот Ионы, а половина – в рот Норы. Они закрывают глаза, как мама на концерте Владимира Ашкенази в Альберт-холле. Блаженство. Блаженство. Я вою внутри, эхо звучит и звучит и звучит и звучит в черепе, но вечно ничто продолжаться не может… Громадная пульсирующая штуковина-сердце исчезла, близнецы Грэйеры стоят на коленях, где стояли. Время замедлилось, превратилось в ничто. Пламя больше не трепещет. Над ним застыл бурый мотылек. Холодная яркая звездная белизна. Нэйтан в зеркале исчез, а если он исчез, значит и я…

8…как в «Рожденных в поместье». – Имеется в виду британский комедийный сериал «To the Manor Born», транслировавшийся по телеканалу Би-би-си с 1979 по 1981 г.
9Они похожи на мидвичских кукушат. – «Мидвичские кукушки» (1957) – фантастический роман Джона Уиндема о детях-подменышах, на русском публиковался также под названиями «Кукушки Мидвича», «Мидвичские кукушата» и «Золотоглазые», дважды экранизирован под названием «Деревня проклятых» (в 1960 и 1995 гг.).
10Роколл – необитаемый скалистый остров в Атлантическом океане, между Великобританией, Ирландией и Исландией.
Рейтинг@Mail.ru