Пришло время решений.
Я поднялся по служебной лестнице в предоперационную. Для больных, которым предстоит операция, эта просторная комната – непременная остановка. Сердце колотилось как бешеное. Предоперационная, как и всегда, напоминала портовый район мегаполиса. Медсестры, анестезиологи, врачи – все носились кто с историей болезни, кто с пакетом для внутривенных вливаний, кто с тележками, шприцами, флаконами, таблетками… Писк машин смешивался с десятками семейных разговоров и болтовней телевизора, и везде, куда ни посмотри, стояли каталки с больными. Обычно эта картина внушает мне уверенность и придает сил. Я редко волнуюсь перед операцией, обычно с меня хоть портрет пиши – эталон спокойного и уверенного нейрохирурга. Даже больничные запахи – протирочный спирт, латекс, простерилизованная сталь и пластик – рождают во мне спокойствие и ясность мысли еще до встречи с пациентом. Это моя арена, моя игровая площадка.
Но сегодня я был в ужасе.
Я впервые решил помолиться вместе с больным. Я не просто никогда не делал этого прежде – я даже не видел, чтобы это делал хоть один медработник. Наша сфера, как правило, нерелигиозна. Духовные материи остаются вне ее границ. Вера, чувства – с этим, по мнению врачей, должны разбираться священники, медсестры или родные больного. Иными словами, врачи расценивают это как неприятный или раздражающий побочный эффект или даже слабость характера. Вроде как считается, что те из нас, кому платят за исцеление тела – за воздействие на материю и возвращение людей к жизни, – выше таких явлений, как духовность. Мы – хирурги и ученые, люди фактов и мастерства, наша уверенность порой граничит с надменностью, а то и становится ее частью, – и многим из нас, поверьте, от этого ни холодно ни жарко. Но я больше не мог противиться велению души, которое воспринимал как глас Божий, даже пусть это и казалось немыслимым. Одним решением я рисковал поставить на кон всю свою репутацию, все профессиональные отношения и даже всю будущую карьеру.
Вера, чувства – с этим, по мнению врачей, должны разбираться священники, медсестры или родные больного.
Как и многие врачи – наверное, даже большинство, – перед операцией я всегда беседую с больными. Это вошло у меня в привычку. Кстати, такая практика
имеет свои резоны, и вот почему. Во-первых, вы можете проверить, что перед вами действительно тот, кого вы собирались оперировать, а не какой-нибудь парень из коридора. А то люди любят травить байки о том, как врачи удалили не тот орган или отрезали не ту руку. Да, такое случается, но крайне редко. И когда я встречаюсь с больным и его родными лицом к лицу, я не даю почвы для таких историй и не рискую погубить или усложнить чью-либо жизнь, проведя неверную операцию. Во-вторых, этот шаг подтверждает, что все мы – хирург, пациент, семья, – согласны с тем, что делаем, с вовлеченными рисками и с желаемым исходом. Например, если кто-нибудь из родных до сих пор не сумел осознать риски, то теперь самое время их прояснить. В-третьих, это дает больному и его родным уверенность во мне как в хирурге. Если доктор уверен в себе, это передается и другим и благотворно влияет на моральное состояние, – а может, и на исход операции. Это приводит нас к последней причине – говорят о ней не столь часто, – по которой многие врачи, и в том числе я, часто довольны встречами в предоперационной: это дает нам чувство собственного совершенства. Это мы, в своих белых халатах, стоим у постели больного, готовые проникнуть в мозг беспомощного человека своими крошечными дорогими инструментами. Нам вверены человеческие жизни. И потому мы занимаем достойное место в обществе и получаем такие деньги. Это вершина всех наших стремлений.
Но тот день, когда я зашел к миссис Джонс, был для меня совершенно иным. Предоперационная, как и всегда, полнилась людьми. Больная уже лежала на каталке, на которой ее должны отвезти на операцию. Я шагнул через порог, и сестра-сиделка вскинула голову и посмотрела на меня. Если вам когда-нибудь делали операцию или вы навещали кого-то, кому она предстояла, то вы, возможно, знаете, что в предоперационном отделении нет комнат как таковых. Там есть отсеки, они разделены тонкими шторками, и эти занавески висят на потолочных направляющих, как в душевых. Вам слышно все, что творится в соседнем отсеке, – и гул телевизора, привешенного к потолку, и все разговоры, кроме разве что шепота. Приватность минимальна – и по большей части воображаема.
– Доброе утро! Как вы, миссис Джонс? – спросил я, встав у кушетки.
– Наверное, слегка волнуюсь, – она через силу улыбнулась. Две девушки, ее дочери, молча стояли рядом, скрестив руки на груди, и мерили меня взглядом. Одна из них отреагировала едва заметной улыбкой.
Как и всегда, я начал с краткой презентации – заболевание, желаемый исход операции, ее вероятные исходы… Но сердце билось так сильно, что его стук – по крайней мере для меня – перекрывал и гомон, царивший в предоперационной, и звук моего собственного голоса. Здесь, в отсеке, рядом с больной, мысль о сочетании медицины и духовных материй казалась неестественной и даже опасной. Кто знает, как поведет себя миссис Джонс? Как это воспримут ее дочери? Я изо всех сил пытался скрыть чувства, пока шла «официальная часть» нашей беседы. Миссис Джонс кивала в такт моим словам. К счастью, она не видела, насколько я взволнован. А может, мне так казалось.
Это странно: я учитываю каждую мелочь и ненавижу помарки, но совершенно не подумал о том, как и когда добавлю молитву к будничным делам. То ли я счел, что все получится само собой, то ли решил, будто на меня найдет вдохновение… не знаю, но в тот момент непродуманность этого шага поразила меня, словно огромная ошибка, – я словно вышел на сцену, ни разу не заглянув в сценарий. Прежде, просматривая ее анкету, я заметил в графе «религия» запись «протестант». Это давало мне небольшую страховку, на случай, если я все же решусь прыгнуть с этой скалы. По крайней мере молитва была ей знакома. Если бы там стоял прочерк, я, возможно, счел бы свои планы слишком рискованными для первого раза – и отменил бы их одним махом. И еще меня волновало то, что медсестра, которая до сих пор готовила миссис Джонс к капельнице, не собиралась уходить. Я твердо решил не молиться в присутствии посторонних. Если честно, я боялся, что в больнице обо всем узнают. Я хотел дождаться, пока останусь наедине с миссис Джонс и ее дочерьми – тогда мне, может быть, хватит смелости попросить…
– О рисках мы с вами уже говорили, – продолжал тем временем я. – Теперь о самой операции. Когда все будет готово, мы сделаем в вашей артерии небольшой прокол. Я проведу инструменты в мозг и разберусь с аневризмой…
Я тянул время и строил пространные фразы – в надежде, что медсестра уйдет и я смогу исполнить свой замысел. Но та, как назло, никуда не спешила. Она делала все по списку: мерила больной давление и температуру, подсоединяла ее к монитору с датчиками жизненных показателей, вносила в базу прописанные лекарства… У сестер всегда есть список заданий. Он может быть длиннее или короче; может включать разные пункты в зависимости от того, какая предстоит операция, какой хирург ее проводит и какую анестезию будут давать, – но он есть всегда. Обычно сестры делают опись личных вещей пациента; проверяют, нет ли у больного, уже почти готового к операции, искусственных зубов, очков или драгоценностей; спрашивают, не беременна ли больная, не перенес ли больной недавно грипп, нет ли у него аллергии на лекарства… Они могут даже взять кровь на анализ или снять ЭКГ, чтобы проверить, нет ли проблем с сердцем, прежде чем мы приступим к напряженному и рискованному делу. И в тот день медсестра медленно – очень медленно – переходила от одного задания к другому, и не было ни единого намека на то, что она хоть когда-нибудь закончит. Я то и дело посматривал на нее, ожидая, пока она со всем разделается, – но мне уже начинало казаться, будто она работает против меня.
Я умолк. Миссис Джонс снова кивнула. Я не сказал ничего нового ни для нее, ни для себя, и пытался придумать хоть что-нибудь, лишь бы продолжить разговор, но смог выдавить только обычную концовку: – Еще вопросы?
Я с надеждой посмотрел на ее дочерей. Так-то врачи ненавидят, когда им в такие моменты задают вопросы, но на этот раз я их едва ли не вымаливал.
– Как долго это продлится? – спросила одна.
О, счастливый миг!
– Хороший вопрос… – протянул я, готовясь ответить во всех подробностях, и снова бросил взгляд в сторону медсестры. Та, словно в забытьи, долдонила по клавиатуре и пополняла хроники миссис Джонс все новыми и новыми потоками битов. Мы словно состязались в том, кто кого перетерпит.
Когда я закончил объяснение, сумев растянуть на несколько минут туманное перечисление различных факторов, не позволявших мне дать четкий ответ на вопрос о точной продолжительности операции, – медсестра все еще не закончила. Вдобавок ко всему меня мучила совесть. Я не смог выполнить свой замысел и вознести молитву. Но теперь у меня уже не было причин находиться в отсеке, иначе миссис Джонс и ее дочери могли бы подумать, будто что-то идет не так.
– Ну, если вопросов больше нет, – я улыбнулся, ставя крест на планах, и оттого улыбка вышла невеселой, – тогда увидимся после операции.
– Спасибо, доктор, – ответила миссис Джонс. Я обернулся, чтобы уйти, и бегло взглянул на медсестру. Та медленно растирала руку больной спиртом, готовясь поставить капельницу. На мгновение я едва не велел ей выйти из комнаты – все-таки я был старшим медицинским работником, и мне даже не пришлось бы давать никаких объяснений. Впрочем, такой поступок выходил из ряда вон, и он привлек бы слишком много внимания к тому, что я собирался сделать. Я признал поражение, вышел, отодвинув занавеску, и с камнем на сердце отступил в главное отделение предоперационной.
Меня искушала мысль просто махнуть на все рукой, как я делал уже много раз. Но я решил не сдаваться. Стремясь выиграть время, я медленно побрел к гулкому сердцу предоперационной – на главный пост медсестер. Я оглядывал компьютеры, кипы бумаг, тележки, длинные столы, шкафы с историями болезни, хозинвентарь… Медсестры приходили и уходили. Я чувствовал себя неловко от того, что шатался там бесцельно, но я принял решение: этот день не пройдет просто так. Хоть спрошу миссис Джонс, могу ли за нее помолиться. И одолею свой страх. Каким-то образом, несмотря на все тревоги и преграды, я собирался воплотить это намерение в жизнь.
Мысль о молитве за больных преследовала меня годами. Я даже не уверен, когда она впервые пришла, но со временем легкая зыбь превратилась в цунами. Я молился и сам – на сложных операциях, шепотом, как и многие другие врачи. Я даже молился тайком за некоторых больных, которым назначали операцию. Но молиться вслух, когда больной рядом, – о, это было нечто иное. На что я мог опереться? Я даже не мог вообразить, как будет выглядеть молитва в медицинской практике. В какой момент мне подводить больных к духовному путешествию? Где это делать? На что это похоже? Как начать? Что сказать? Четкий маршрут никак не хотел выстраиваться. В учебниках о таком не говорилось. Никто из моих знакомых таким не занимался. Для меня это была совершенно неразмеченная территория.
Хирурги, как правило, нерелигиозны – не позволяет характер, а порой и забота о репутации.
За все время обучения и практики я никогда не видел, чтобы врач молился за пациента или призывал Бога, – если, конечно, не считать тихого бормотания: «О господи!», когда на операции вдруг, не пойми откуда, начинала хлестать кровь и ее нельзя было быстро остановить. Хирурги, как правило, нерелигиозны – не позволяет характер, а порой и забота о репутации. И даже если оставить в стороне вопрос об их духовности или ее нехватке, хирурги гордятся собой за то, что ими верховодит наука, а не эти «телячьи нежности». Такое впечатление, словно медицинские школы формируют нас по одним и тем же лекалам, а вместе с лицензией мы, по всем стандартам нашего племени, обретаем еще и новую личность.
Девиз хирургов – «лечи сталью». Бог, религия – в больнице такие разговоры напрягают уже в самом начале, не говоря уже о том, чтобы связывать их с исходами операций. Хирурги не любят мистики. Я чувствовал, что беседы на эти темы с больными показались бы моим коллегам столь же странными, как если бы я перед операцией достал хрустальный шар и предложил больному погадать.
То, что совместная молитва с больными поставила бы меня в опасное положение – это мягко сказано. Меня бы просто выкинули с борта!
Медицинская школа, резидентура, специализация, практика… за все эти долгие годы я заметил, что многие из моих коллег расценивали верующих как дурачков. Что до меня, я был пленен могуществом хирургии. В сравнении с этой властью вера казалась в лучшем случае причудливой и странной, необходимой лишь тогда, когда иных вариантов просто не оставалось. Когда нам приходилось откладывать операцию и дожидаться священника или раввина, нам было не по себе. А когда религиозные убеждения ограничивали наши варианты – как, например, отказ от переливания крови во имя предписаний веры, – мы видели в этом всего лишь глупый и опасный предрассудок.
В медицинской школе мы мало говорили об «искусстве врачевания». Оно, это искусство, требовало от врача неких творческих проявлений – составить надлежащую историю болезни; задать правильные и проницательные вопросы; проявить дотошное внимание к мелочам, и только потом, благодаря этому, назначить должные исследования и прийти к постановке верного диагноза. Такой метод диагностики, обычно граничивший со сферами духовности и чувств, намного чаще использовали раньше, до появления компьютерных и магнитно-резонансных томограмм. Я всегда относился к этой области «исследований» с сомнением и считал, что духовность и медицина были очень слабо связаны и все можно было объяснить эффектом плацебо: если люди думают, что вера поможет им, улучшение может наступить просто потому, что они в это верят. Здесь действовала та же сила, которая, как я считал, проявлялась во многих видах альтернативной медицины, – сила позитивного мышления.
Когда я начал лечить людей – а не гипотетических больных на семинарах, – то начал замечать, что даже совершенные навыки хирурга не всегда ведут к желаемым исходам. Я верил в хирургию и много лет посвятил тому, чтобы овладеть мастерством и делать самые сложные операции. Безупречные действия – идеальный исход.
Так мне казалось, и я был неправ.
Именно из-за разочарования, вызванного плохими исходами – любыми плохими исходами, – я обратил внимание на то, как связаны наше духовное состояние и здоровье. Я все больше узнавал о Боге и проявлял все больше внимания к собственному духовному миру. Да, я по-прежнему настаивал на том, что в больнице такому не место, – но постепенно изменил свое мнение. Граница двух сфер стерлась; мои основания для их разделения начали рушиться.
Эмпирические данные подтверждают эту связь. Исследования показали: каждый пятый больной (если точно, то 19 %) хочет, чтобы врачи молились вместе с ним на приеме5; 29–48 % больных, попавших в клиники, хотят услышать, как врачи молятся за них6; 40 % пациентов благожелательно относятся к тому, что врачи вместе с ними исследуют духовные вопросы, и только 7 % не верят в силу молитвы7. Статья в одном медицинском журнале утверждает: «Большая часть опубликованных эмпирических данных позволяет предположить, что религиозная приверженность может сыграть благотворную роль в предотвращении психических и физических расстройств, в улучшении способности больных справиться с психическими и физическими заболеваниями и в улучшении восстановления от болезни»8. В другой журнальной статье автор заключает: «Свыше тридцати пяти систематических проверок позволяют сделать вывод, что у подавляющего большинства больных явные выгоды свойственных им религиозных верований и практик перевешивают риски»9.
Вот так. Я мог предложить больным не просто физическую заботу, а гораздо большее – и уже не мог игнорировать этот душевный порыв.
Потом настал поворотный момент. Была суббота. Я сидел в стоматологическом кресле и готовился к замене пломбы. Мой друг-дантист, решивший прийти в клинику в свой выходной только ради моей операции, держал в руке новокаиновый шприц с длинной иглой. Как и большинство хирургов, я ненавижу, когда игла или скальпель направлены на меня. Я не против орудовать ими, но «острия» избегаю всеми силами. Друг почувствовал эти опасения, коснулся моего плеча и вознес краткую молитву: просил Бога дать крепость его рукам. Меня окутали мир и покой, и я расслабился. Игла почти не причинила боли, которой я так боялся, и я пошел домой не просто «починенным», но и вдохновленным.
Обратиться за помощью к высшей силе – значит признать, что ты слаб, некомпетентен и не можешь держать все под контролем.
Это событие придало силы чувству, нараставшему в моей душе. Бог хотел, чтобы я молился с больными перед операцией и передавал им этот покой. Тем не менее я оставался скептиком и противился идее такой молитвы, и пока ехал домой, снова и снова прокручивал в голове резоны того, почему она плоха.
Обратиться за помощью к высшей силе – значит признать, что ты слаб, некомпетентен и не можешь держать все под контролем. Молитву воспримут как признание в неуверенности, в страхе или в отсутствии навыков, необходимых для операции. А вовсе не такое чувство врач хочет передать любому другому, будь то больной, медсестра или коллега. Так я рисковал взволновать больного в критический момент – а что, если он усомнится в моих способностях?
Кроме того, больные могут обидеться. Сколь многие решат, будто я пытаюсь обратить их в веру? Или извожу своей религией? Уместно ли это? Казалось, это нарушает профессионализм, свойственный хорошей медицине. Я не хотел никого обижать – и никаких жалоб тоже не хотел.
А если я помолюсь и все пойдет не так? Не рухнет ли вера больного? Я рос как христианин, но при этом мне ясно показали, сколь велика пропасть между медициной и религией. Доктора – люди науки. Священники и те, кто практикует альтернативную медицину – нет, и потому могут вольно применять случайные и недоказанные методы. Кроме того, их и уважают меньше, ведь требования к ним не столь высоки. И только для них молитва – это «критерий заботы».
И что будет со мной? Я потеряю репутацию. Коллеги ни за что не примут и не будут уважать того, кто введет духовные материи – пресловутые «предрассудки» – в медицинскую практику. Бог мой, да они проявят больше сочувствия к алкоголику, психу или неудавшемуся самоубийце! Молитва, обращенная к Богу, будет них сродни шаманству или заговариванию амулетов. Стоит мне вознести молитву – и довериться чему-либо еще, кроме науки, – и я признаю, что у науки нет ответов на все вопросы, а значит, потеряю свое высокое положение в научном сообществе!
Я хотел, чтобы меня ценили за успехи. Нас так учили: успех хирурга – итог его прикладных знаний и мастерства. Я верил, что умение исцелять – это проницательность, дающая верный диагноз, и безупречная техника. Я прилежно трудился в стремлении обрести этот опыт и применить его. Мысль о том, что одних только знаний и навыков для исцеления не хватало, была вызовом не только моему чувству собственного достоинства, но и самим основам нашей медицины.
Я вводил лишнюю переменную. Хирургические операции – это контроль переменных. Это сведение к минимуму бесчисленных рисков. Чем меньше неизвестных факторов, чем лучше. Молитва внесла бы лишний такой фактор в задачу и без того напряженную и трудную. Она создала бы условия, в которых я не знал бы, что может случиться, и не расстроит ли это пациента или его семью.
Кроме этих причин, меня невероятно смущала и другая. Молитва изменила бы типичные отношения врача и пациента. В них хирург обычно занимает позицию превосходства. Операция – это его спектакль. Больной на ней – просто пассивный участник. Врача воспринимают как того, у кого есть все ответы. А молитва бы нас уравняла. Мне пришлось бы просить на нее разрешения, а это чувство было мне незнакомым. Это они должны были искать моих услуг. А теперь мне придется выпрашивать у них позволения на молитву? Да и захотят ли они? Это хоть прилично? А если я потеряю уважение? Или еще хуже?
По правде, отношения врачей и пациентов строятся не только на иерархии. Их связывает страх. Врачи боятся, что их засудят; пациенты – что операция кончится плохо. Это важнейшая движущая сила отношений, особенно когда предстоящая операция рискованна. А к таким относится каждая операция на мозге. И из-за боязни суда врачи очень тщательно следят за тем, чтобы их гуманность не превратилась в уязвимость. В дальнем уголке их сознания – а то и на самом виду – всегда звучит вопрос: что может пойти не так? Что может обратить эту прекрасную картинку в судебную тяжбу? Больные думают о другом: доктор, кажется, неплохой, но вот хватит ли ему умений? А если что-то пойдет не так? Что будет со мной?
Угроза судебных исков – это одна из немногих вероятностей, которые могут заставить доктора чувствовать себя уязвимым. Это худший вариант для медработника – знак того, что некто прорвался сквозь защитный барьер вашей жизни и несет угрозу вашему спокойствию и карьере. Больной сомневается в ваших умениях, в самой сути вашего идеального «я». Он обвиняет вас в том, что произошло независимо от ваших намерений и, возможно, даже не по вашей вине. Если вы хоть раз пройдете через такое, боль останется надолго, и потом, чтобы защитить себя, вы начинаете беспокоиться только о том, чтобы расставить все точки над «i». Вас уже не особо волнуют ни здоровье больного, ни его благо: вы прежде всего хотите пройти все с лучшим результатом и без иска. Да, больные тоже к этому стремятся. Но многими врачами движет самосохранение: они хотят избежать личной или профессиональной уязвимости перед пациентом.
Легко понять, насколько ранимы больные. Они всей душой хотят услышать хорошие новости, и я чувствую это, как только вхожу в кабинет. Врачи, как правило, пытаются проявить радость и участие. Они обладают потрясающей силой передавать чувства – уверенность или тревогу, покой или волнение… Как часто я хочу улыбнуться и сказать: «Все будет хорошо!» – ведь именно это хотят услышать больные, чтобы хоть немного расслабиться. Но у этой способности есть и другая сторона: хирурги тоже могут подпадать под воздействие пациентов, а страх порой очень сильно влияет на исход операций.
Когда страх больных или семьи чрезмерен, это может отразиться на настроении хирурга. Хирурги не могут признаться в страхе неудачи. Это унижение их профессионализма, и если они его признают, это может повлиять на успешный исход операции. Они могут расценить страх пациента как вызов – мол, а вы правда можете сделать все безупречно? Хирурги вечно стремятся к идеалу, и это неизменно повышает их тревогу во время операции. Этот дополнительный стресс никак не улучшает исход. Да и вообще, когда больной хочет, чтобы с него пылинки сдували, вероятность непредвиденных случаев возрастает. Мне жаль, но это так.
Первое, что приходит на ум, когда операция идет не так: больной может умереть или остаться инвалидом, и ответственность – на хирурге. Как это воспримет его семья? Я знаю, каково это – пытаться остановить внезапное кровотечение и в то же время судорожно соображать, как объяснить семье, что все плохо и что их мать, отец, сын, дочь или друг никогда уже не будут прежними. Это адские муки.
Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее.
Молитва переопределила бы привычные для меня отношения врача и пациента. Она бы разрушила мой облик полубога. Она бы сделала меня настолько уязвимым перед больными, как никогда прежде, – конечно, с больным, спящим под наркозом на операции, не сравнить, но мне пришлось бы открыться, показать, какой я человек, отказаться от ореола отчужденности и тайны, сознательно спуститься с пьедестала и признать, что мне не чуждо ничто человеческое. А в медицине, как и в жизни, уязвимость опасна.
И все же, несмотря на все эти опасения, я уже не мог фальшивить. Я должен был сделать молитву частью моих бесед с больными. Я чувствовал, что мне чего-то недостает. Я занимался одной из самых сложных и высокооплачиваемых работ в мире, но уже понимал, что есть нечто большее. До этого времени я делал лишь то, чему меня обучали: продлевал людям жизнь и облегчал боль, беспокойство или неудобства. Что, если бы я сумел улучшить качество их жизни, помог им обрести радость и любовь и проявить доброту? Мог ли я, нейрохирург, помочь им изменить образ жизни, увидеть себя и исправиться, и сделать все так, чтобы никого не обидеть? Или я мог только продлить их дни, но не изменить их путь?
Сквозь все тревоги и сомнения я словно услышал внутренний голос: «Боишься, что тебя не поймут? Могу уверить: тебя не поймут. И Иисуса не поняли. Но все равно ты должен поступить правильно».
Прошло уже семь лет с тех пор, как я пришел в нейрохирургию. Я знал, что молитва за больных – это правильно. И я решил попросить об этом следующего пациента. Независимо ни от чего.
Не прошло и недели, а возможность уже представилась – миссис Джонс. Я шел в предоперационную с явным намерением вознести молитву. Но эта властная и пугающая медсестра заставила меня отступить, и теперь мне предстояло искать другие подходы.
Мной все еще руководил страх. Может, помолиться за нее тайком? А может, вообще не в этот раз?
Я прислонился к столу у поста медсестер. Было как-то неловко. Я стоял и листал бумаги в планшет-блокноте, как будто те были неимоверно важны. Мимо сновали медсестры и больные с родственниками. Я склонил голову и иногда украдкой посматривал на каталку миссис Джонс, ожидая, что сестра уйдет. В соседних отсеках тоже были медсестры. Да что им там, медом намазано? Прямо процессия какая-то! Я волновался все сильнее, как никогда прежде. Да что такое? Ведь операции – это моя стихия! Почему же меня словно вышвыривает прочь? Я, самый умелый сотрудник в этом здании, боялся войти в предоперационную!
Почему там столько сестер? Это же простая операция! Чего они там застряли?
Я отвернулся и притворился, будто просматриваю историю болезни. Вот так и буду притворяться, пока не кончится этот фарс! Читать там было почти нечего: я писал ее сам на той неделе, и единственное, что там появилось нового – это анализы крови миссис Джонс. Но я прочел все, от корки до корки, включая текст, набранный мелким шрифтом внизу страницы, потом прошел к телефону на стойке и сделал несколько звонков. Проверил голосовую почту. Проверил рабочую. Попытался придумать, кому еще позвонить – хоть старым друзьям, да хоть кому-нибудь, – но никто из них не проснулся бы так рано. Потом я притворился, что звонят уже мне, – но вскоре гудок незанятой линии начал бесить, и трубку пришлось повесить. Медсестры все еще суетились в отсеке: складывали вещи миссис Джонс под койкой и колдовали у компьютера. Может, учат новенькую? А, ладно! Если сейчас ничего не сделать, бригада увезет миссис Джонс в операционную! В предоперационной больные проводят не так долго – где-то часа полтора: главное все равно происходит не здесь, так чего людей томить?
Я был близок к тому, чтобы упустить свой шанс.
Потом вдруг медсестра ушла. Я встал, медленно направился туда, где лежала миссис Джонс, и осмотрел занавешенные соседние отсеки. Если там сестры, молиться не буду. Что, правда никого? Да, миссис Джонс была одна, с ней остались только дочери, и в соседних отсеках были лишь пациенты. Идеально! Я двинулся к ней, ощутив прилив сил.
Но я еще не успел дойти до отсека, как вошли анестезиолог с помощницей. Я улыбнулся им, встал как вкопанный, – и пошел обратно к посту медсестер. Молиться при анестезиологе? Да ни в жизнь! Я прошел к раковине и помыл руки – то ли в третий, то ли в четвертый раз. Да где же тут найти укромный уголок? Может, сестры уже гадают, что я забыл на их вотчине!
Вот же, подумал я. Будто грех какой замышляю.
Время тянулось до боли долго. Анестезиолог с помощницей наконец ушли. Транспортной бригады я пока что не видел. Медсестры ушли в другие отсеки. Это была последняя возможность. Я устремился вперед, слово пытаясь занять территорию прежде остальных. Я мельком взглянул на больных по обе стороны отсека. Досадно, ведь могут услышать! Впрочем, может, и не услышат, у них там телевизоры голосят. Хотя шторы, конечно, такие тонкие…
Миссис Джонс сидела на каталке с внутривенным катетером в руке. Она казалась спокойной – настолько, насколько это вообще возможно перед серьезной операцией. Дочери сидели у кровати, мертвенно бледные в свете потолочных флуоресцентных ламп. Увидев меня, они встали, готовые выслушать любые вести.
И только тогда меня как молнией ударило: я же не знаю, как мне молиться! Да что там молиться! С чего мне хоть разговор начать? И почему я решил, что все будет просто? Не хотел лишний раз напрягаться? Подумал, раз дело касается духовных материй, так зачем тут что-то планировать? А теперь в горло словно натолкали песка, а сердце гнало кровь, как будто мне вогнали кубик адреналина. Благожелательная уверенность, на которую я всегда мог рассчитывать, исчезла без следа. Развеялся ореол превосходства, за которым я прежде прятался, как за щитом. Я только что обрек себя на то, для чего не было стандартов. Я помнил только ту недавнюю молитву друга-дантиста – так ведь тогда был выходной, и рядом с нами вообще никого не было!
И в такой вот легкой панике я стоял на цирковом манеже под названием «предоперационная».
Миссис Джонс встревоженно посмотрела на меня, словно желая сказать: «Что-то насчет операции? Мне волноваться?» Как любой больной, она чутко реагировала на слова и действия врача – и вглядывалась в мое лицо, пытаясь прочесть любые указания на ее состояние. Ее дочери не сводили с меня глаз, ожидая, что я скажу что-то важное, но я не мог собраться с духом. Я словно собирался съехать с магистрали на бездорожье. Куда меня приведет этот путь? Как говорить о таких вещах? А если они решат, что я спятил, и откажутся от операции? Мой взгляд метнулся на стену – там была красная тревожная кнопка. Нажми – и явится сестра. А если одна из дочерей, услышав о молитве, украдкой подойдет к кнопке и нажмет ее, не сводя с меня настороженного взгляда?