Я стряхнул снег с ботинок и поставил их у двери сушиться. В прихожей с важной вальяжностью расположились два гитарных чехла с нашивками: «The Cure» и знак Бэтмена.
У нас в гостях были Клинт и Кори. Сыновья Бойфренда Фрэнка.
Я совсем недавно разрушил консервную пирамиду на глазах, возможно, у самой красивой девушки на свете (а если и не самой красивой, то уж точно самой поразительной, такой, от которой прошибает пот). Присутствие Бойфренда Фрэнка – и его отпрысков, живущих в собственном мультфильме Тима Бертона, – было последним, чего бы мне сейчас хотелось.
Они выжимали из меня силы. И еще с какой вальяжностью.
Клинт и Кори не были близнецами, но вы бы их отличить не смогли. Они носили одинаковые готические наряды, и зубы их были слишком велики для черепов. Я представлял, как корни зубов у них прорастают в глубь головы и крепятся там, где полагается быть мозгу. Как и я, Клинт и Кори потеряли одного из родителей из-за рака. Но, в отличие от меня, они использовали свою трагедию, чтобы измазаться черной подводкой для глаз и основать группу под названием «Оркестр потерянных душшш». Я-то вместо этого занимался куда более разумными вещами. Например, проводил эксперимент: как сильно нужно вдавить кредитную карточку ребром в руку, чтобы пошла кровь? Мама пригласила их репетировать у нас в подвале, и вот они уже стали завсегдатаями резиденции Бенуччи.
Как я уже сказал, это все очень, очень вальяжно.
Я услышал маму; она сидела на кухне с Фрэнком, Клинтом и Кори. Дружная, счастливая семья. Их счастливые дружные голоса звенели счастливыми дружными колокольчиками из нашей счастливой дружной кухни.
Дзынь-дзынь-как-твой-дзынь-день?
Я поставил рюкзак рядом с гитарными чехлами, повесил куртку и прошел по коридору. Мама, твердо решившая не пропускать больше ни праздника, с самого Дня благодарения начала готовиться к Рождеству. Украшает дом, печет пироги, тарталетки, хлеба, торты, пудинги… «Все во славу Рождества», как она сказала уже сотню раз. Интересно, может, в этом году мы можем назвать этот праздник как-то иначе?
Впрочем, ладно.
Я ее не виню.
В прошлом году Рождество получилось так себе.
Это была первая годовщина с папиной смерти. Никаких гирлянд. Никаких пирогов. Даже елки не было. Так что, если ей теперь хотелось обвешать огоньками каждый угол и закуток в доме и разукрасить коридоры, как обезумевшей Снегурочке, я не против. Однако был в доме один предмет, не затронутый маминым безудержным энтузиазмом. Журнальный столик в прихожей.
В нем самом не было ничего особенного.
Но на столешнице стояло нечто настолько величественное, настолько огромное, что у меня дрожали колени всякий раз, как я проходил мимо.
Я безвольно наблюдал, как мои ноги в носках, обретя собственную волю, медленно пододвигаются к столику. Я стоял так близко, что мог дотронуться до него. Так близко, что мог протянуть руку и потрогать урну с папиным прахом.
У меня завибрировал телефон. Я вынул его и увидел еще одно сообщение от мамы.
«Ты где?»
Из кухни звенели счастливые дружные голоса. Дзынь-дзынь-как-прошел-дзынь-дзынь-день? Я положил телефон на столик и потянулся к папиной урне. Пальцы замерли в паре сантиметров.
Когда твои веки не двигаются, это прилично усложняет жизнь. Особенно нелегко приходится со сном и морганием. Но есть еще кое-что, о чем многие не задумываются: воображение. Представьте, как вы воображаете себе что-то, какое-то место или предмет. Вы ведь закроете глаза хоть на секунду? Такое вот долгое моргание.
Для меня это было настоящей проблемой, пока папа не научил меня уходить в Страну Ничего. Он сказал, что люди закрывают глаза, воображая что-то, потому что им нужно пустое пространство, с которого можно было бы начать. Он объяснил, что видит, когда закрывает глаза. Что это не чернота или темнота… а просто пустота. И найти что-то можно только погрузившись в ничто, Вик.
А теперь он сам был воплощенным Ничем.
Теперь он был в банке.
Я отправился в свою Страну Ничего и представил, как папа заглядывал ко мне перед сном.
Эй, Вик. Нужно что-нибудь?
Нет, пап.
Все хорошо?
Да, пап.
Ну тогда хорошо. Спокойной ночи.
Спокойной ночи, пап.
Мне тогда казалось, что он ужасно мне надоедает. И вот, стоя в носках в забытьи темного коридора, вытянув руку вперед, я застрял между чем-то и ничем, недоумевая, как эта обычная, ничем не примечательная урна способна источать жар тысячи пустынь.
Папа умер два года назад. И я до сих пор не мог дотронуться до урны.
– Обед просто бомбический, Дорис. – Фрэнк перевел взгляд на сыновей. – Скажите, мальчики, еда просто шик!
Клинт прокашлялся:
– Да, пап, точно.
Кори хмыкнул и кивнул.
– И как у тебя получается, что эти… – Фрэнк ткнул в картофелину, подыскивая слова. – Хрустящие кусочки… и пряности… как ты делаешь их такими…
– Хрустящими и пряными? – спросила мама.
Фрэнк рассмеялся, склонился к ней и чмокнул в щеку. Его рука под столом дернулась в ее направлении. Я поперхнулся, каким-то чудом не скончавшись прямо на месте.
– Честное слово, с картошкой я ничего не делала. Но я с радостью передам твои восторги повару с фабрики замороженной картошки. Я собиралась сделать свою знаменитую лазанью, но кое-кто забыл купить прошутто.
Она устремила взгляд на меня.
– Ага, – сказал я, прочистив горло. – Прощения прошу. Я вообразил лицо Стоической Красавицы и твердо знал, что никакого прощения я не прошу, совсем, ни капельки.
– Я мог бы купить прошутто по пути из суда, солнышко. – Фрэнк нагреб себе на тарелку стручковой фасоли.
Фрэнк любил говорить про суд. Суд то, суд это. Разговоры о суде делали бойфренда Фрэнка в собственных глазах Фрэнком-Суперскаковой-Лошадью.
Но на самом деле он был больше похож на французского пуделя.
– На самом деле я даже позвонил узнать, не нужно ли тебе чего, но ты не ответила. Я бы оставил сообщение, но…
– Знаю, знаю.
– Кое-кто по совершенно необъяснимой причине отказывается чистить голосовую почту.
– Знаю, – ответила мама, широко улыбаясь. – Вот сегодня этим и займусь. Хорошо?
Фрэнк склонился к ней и зашептал:
– Сегодня ты точно этим займешься.
– Фу, пап, – сказал Клинт.
Кори поперхнулся и потряс головой.
Я глотнул газировки, размышляя, а что случится, если я сейчас перегнусь через стол и влеплю бойфренду Фрэнку пощечину.
Фрэнк был полной противоположностью папе: элегантный, успешный, с пышной шевелюрой. Совершенно неспособный на тонкость чувств. Он был громогласным, пожирающим стручковую фасоль юристом и неизменно ходил в костюме. Я ни разу не видел его в чем-либо еще. Наверно, он просто влюблен в костюмы. И наверно, в этом нет ничего особо значительного, но мне это было важно. Папа часто ходил в магазин в пижамных штанах.
Да и я тоже из таких.
– Ну, ребята, – сказала мама, – как поживает ваша группа?
– Хм… – Клинт быстро кинул взгляд на отца. – Ну это. Хорошо, миссис Бенуччи. Правда, хм, хорошо. Так, Кори? – Он пихнул брата локтем под ребра. Кори тут же перестал жевать и сосредоточился на хмыканье и кивках.
Фрэнк положил на тарелку третью порцию фасоли.
Мда уж. В фасоль он, видимо, тоже влюблен.
– Вот и отлично, – сказала мама. – Может, вскоре мы услышим что-нибудь из вашего? Ну, вроде концерта. Ты согласен, а, Вик?
Я поднял свой тонкостенный стакан в ироническом тосте, опустошил его до дна и поднялся.
– Ты куда? – спросила мама.
– Возьму еще газировки.
Клинт кинул вилку на тарелку, встал и схватил мой пустой стакан.
– Я налью. – И он скрылся на кухне, оставив нас недоумевать, что же, черт возьми, только что произошло.
Клинт редко вызывался кому-то помогать, а уж особенно мне.
– Как мило с его стороны, – засияла мама.
– Он очень милый пацан, – сказал Фрэнк с набитым ртом. Я мысленно прошелся по списку неопределяемых ядов, которые можно найти у нас на кухне. Чего-то такого, что Клинт сможет подбросить мне в напиток. Он вернулся через минуту, поставил передо мной бокал и сел на свое место, не говоря ни слова. Мама продолжила говорить. Что-то насчет того, как она счастлива, что мы все хорошо ладим. Я не особо прислушивался. Меня больше занимал тот факт, что Клинт заменил мой стакан папиным любимым пивным бокалом с логотипом «Метс». Бокал был из толстого стекла, а значит, я почти наверняка пролью на себя газировку, пока буду пить.
– У Клинта и Кори особые отношения, – сказал Фрэнк. – Особенно если вспомнить, что они погодки. Даже одеждой меняются.
Я обхватил бокал, но поднимать не стал.
– Что-то случилось? – с едва заметной улыбкой спросил Клинт.
Кори хмыкнул, кивнул, прожевал кусок.
Клинт с Кори предпочитали гадить исподтишка. Они не смеялись над моим лицом, как обычные дети. Они понимали: чтобы боль длилась дольше, нужно докопаться до ее оснований.
– В смысле генетики, – гудел Фрэнк. – У братьев ДНК так же похожи, как и у детей с родителями. – Он запихнул в рот фасоли, словно ставил точку в конце предложения.
– Ты просто кладезь знаний, Фрэнк, – сказала мама, не замечая папиного бокала. Либо предпочитая не замечать.
С тех пор как отношения мамы с Фрэнком стали серьезными, наши с ней сократились до минимума: минимум слов, прикосновений, чувств. Ее красота поувяла в Темные Дни, но и оставшейся хватало с избытком. Волосы у нее, как и улыбка, были яркими и юными; морщины у глаз стали заметней, но разве можно было ожидать иного? С самого диагноза до похорон она не отходила от папы ни на минуту. Было всего три причины, по которым она соглашалась покидать дом в Темные Дни:
1. Продукты.
2. Лекарства.
3. Процедуры.
После диагноза папа прожил еще полтора года. Доктора говорили, что это редкий случай. Говорили, что он – боец. Говорили, что ему повезло.
А я сказал, что если они считают, что папе повезло, то пусть проверят голову. По крайней мере, у него была мама, которая ухаживала за ним. Полтора года она жертвовала всем, чтобы папе под конец жизни было удобнее. Разве не должен я теперь за нее радоваться? Разве она этого не заслужила? Разве не должен я встречать бойфренда Фрэнка с распростертыми объятиями? Конечно да. На все три вопроса. Но в глубине души я думал о жертвах, на которые она пошла, и сравнивал их с тем, что она получила взамен.
– Это и в литературе есть, – как по команде, снова заговорил Фрэнк.
Он снова отправил в рот порцию стручковой фасоли, и я с трудом удержался, чтобы не спросить, не нужна ли ему вторая вилка. Ну, чтобы по одной в каждую руку.
– Помните, в этом русском романе про четырех братьев, – продолжил он. – Как их там… Ох, никогда не могу запомнить название.
Я посмотрел на маму. Решится ли она посмотреть на меня. Хоть раз за вечер посмотреть мне в глаза. Хоть раз забыть о нашей азбуке Морзе и заговорить, как в старые времена.
– Ну вот, теперь не успокоюсь, пока не вспомню. – Фрэнк даже перестал пихать в рот фасоль. – Братья какие-то там. Толстой… известный же такой роман…
– Карамазовы, – тихо сказал я, не отводя взгляда от мамы.
Улыбка на ее лице растворилась. Медленно, медленно она перевела на меня глаза. Наконец-то. На пару секунд стол тоже растворился. Фрэнк, Клинт, Кори… Все исчезли. Остались только мы вдвоем. В грустном доме, полном счастливых воспоминаний. Мы смотрели друг на друга, пока она не отвернулась в сторону. И тогда я понял, что потерял ее.
Я отодвинул тарелку, заткнул волосы за уши и поерзал на сиденье.
– Фрэнк, вы тупой кретин.
– Виктор! – закричала мама.
Фрэнк, на секунду оглушенный, повернулся помочь Клинту, который внезапно поперхнулся хрустящей картофельной корочкой. Кори жевал, хмыкал, кивал.
Мама грозно поднялась из-за стола:
– На кухню! Сейчас же.
Я, не торопясь, встал, с силой отодвинув стул от стола и последовал за ней на кухню. Гирлянда рождественских огней валялась у холодильника: так гравитация за три недели победила скотч. Столешница была заляпана мукой, сахаром и яйцами: следы недавнего маминого романа с выпечкой.
– Давай объясняй, – она сложила руки на груди.
– Что объяснять?
– Это было чудовищно грубо.
– А что я мог поделать? Твой бойфренд типа так хорошо разбирается в хромосомном наборе родственников, но при этом думает, что Толстой написал «Братьев Карамазовых». И я почти уверен, что он прекрасно помнил название, но боялся, что произнесет его неправильно.
– Солнышко… – начала она.
– Может, если он на время оторвется от бесконечных биографий Черчилля, то сможет посвятить время…
– Виктор.
– Что?
– Говори, в чем дело.
…
…
– В литературном мастерстве Федора Достоевского.
Мама не засмеялась. Даже не хмыкнула.
– У всех разные вкусы, Вик. В отношениях нельзя руководствоваться литературными предпочтениями.
Я почувствовал, что пытаюсь улыбнуться. Такое иногда случалось. Удивительное дело: у меня ни разу не получилось, ни разу за всю жизнь, но желание никуда не уходило. Мама раньше говорила, что по глазам замечает, что я смеюсь. Говорила, что они как-то меняются. Что радости в них хватает на все мое лицо.
– И что тут смешного? – спросила мама.
Предательские глаза.
– Ничего смешного. – Я тоже сложил на груди руки. – Разве что-то вообще бывает смешное?
На секунду воцарилась тишина. Мама положила мне на плечо руку:
– Я знаю, что все это тяжело. Это… Ничто не дается нам легко. Но помнишь, о чем мы говорили? Что надо двигаться дальше?
Я сглотнул комок в горле, когда она притянула меня к себе. Конечно, я помнил. Как я могу забыть?
В последнее время она постоянно распространяется об исцелении, о том, как важно позволить себе окунуться в океан горя, а потом осознать, что настал момент выбраться и высушиться.
Видимо, мама уже давно стала суховатой.
А я камнем шел на дно.
– С Фрэнком я счастлива, солнышко. Во всяком случае, мне не грустно. И мне бы хотелось чувствовать это почаще, понимаешь? И еще мне бы хотелось, чтобы ты тоже так себя чувствовал. Может, не с Фрэнком, но хоть с кем-то. Или с чем-то.
Я вообразил стук в дверь. Войдите, скажу я. Бойфренд Фрэнк приоткроет дверь и засунет в проем волосатую голову. Эй, Вик. Тебе что-нибудь нужно? Я кивну. Иди прыгни с моста, Фрэнк.
Мама обняла меня.
И я почувствовал, что это наш последний обед вместе. Спс, детка.
Я попытался обнять ее в ответ, но руки безвольно свесились вдоль моего тела: нелепые ветки, слишком длинные, слишком слабые.
– Он дал мне папин бокал, – сказал я тихо.
– Что?
– Клинт. Когда он пошел мне за колой. – Внезапно в объятиях появляется какая-то сдержанность, нерешительность, которой не было секунду назад. – Он поменял мой стакан и дал мне папин. Они ужасные, мам. Они меня ненавидят.
… …
– Они тебя не ненавидят. Они просто пока тебя не знают. Пока.
Такое коротенькое слово, а переворачивает все предложение с головы на задницу.
– Я поговорю с Фрэнком, – сказала она. – Кстати, о Фрэнке. Ты должен перед ним извиниться.
Я кивнул, и мама выпустила меня из объятий, шагнула к двери, потом в столовую, навстречу своей новой семье, прочь от меня.
– Но вообще-то это неправда, – сказал я, глядя на упавшую струну гирлянды.
– Что неправда?
Когда я решил, что надо это сказать, слова выпрыгнули сами.
– Вам с папой нравились одни и те же книги.
Наблюдая за тем, как слезы набежали ей на глаза, я ощутил странное чувство облегчения. Он все еще был ей важен. То, что было у нас, было важно. Мама могла сколько угодно флиртовать, улыбаться и печь миллиард пирогов, но ее глаза тоже умели предавать. Они рассказали мне все, что я хотел узнать. Что бы там ни было между ней и Фрэнком, не шло в сравнение с тем, что было у них с папой. И она сама это знала.
Мама сморгнула слезы, натянуто улыбнулась и открыла дверь в столовую:
– После тебя, золотце.
Я стоял, примерзнув к полу.
Я стоял, уставившись внутрь.
До чего вальяжно.
– Вик? – Мама повернулась и заглянула в дверь. – Что…
В столовой Клинт с Кори стояли на стульях, повесив гитары через плечо.
– И раз! И два! И три! – взвопил Клинт хрипло – хрипло больше обычного.
«Оркестр потеряных душшш» вгрызся в песню с тем особым энтузиазмом, который ведом только людям, не подозревающим, что они не умеют петь. До чего неловко. Я весь вспотел. Всем, всем неловко. Фрэнк сидел на своем стуле и, не отрываясь, таращился на маму с каким-то напряженным видом. Когда песня подошла к концу, он сказал:
– Я понимаю, что время сейчас… ну, не совсем подходящее. – Он перевел взгляд на меня. – Вик, я надеюсь, ты воспримешь это как доказательство моей любви и преданности. И тебе, и твоей маме.
Не успел я спросить, что это значит, Фрэнк прокашлялся и поднялся с кресла. Я все ждал, когда он встанет, но этого не случилось.
Бойфренд Фрэнк опустился на одно колено.
Бойфренд Фрэнк засунул руку в карман.
Бойфренд Фрэнк достал кольцо.
Бойфренд Фрэнк хотел стать Мужем Фрэнком.
Новым Папой Фрэнком.
Мама закрыла рот обеими руками, а я беспомощно наблюдал, как перед моими глазами разворачивается эта сцена.
– Дорис Джекоби… – сказал Фрэнк.
Как интересно, подумал я. Он нарочно опустил фамилию Бенуччи.
– …сделай меня самым счастливым мужчиной на свете. Я тихо наблюдал за матерью. Странно. Она все еще не выбежала, вопя, из дома, не понеслась по улице, вырывая на бегу клоки волос, разрывая на себе одежды и восклицая в ужасе и тоске… Она даже не рассмеялась, не выхватила папину урну из коридорной темноты и не швырнула ее Фрэнку в лицо со словами: «Я уже занята, сучонок!»
Пока что она ничего такого не сделала.
Как странно.
– Выходи за меня.
Кто-то закричал.
Все посмотрели на меня.
Крик – по моей оценке, самая разумная вещь из всех, что случились за последние пару минут, – вырывался из моего собственного рта. Или из чрева. Или изо рта. На самом деле, из всех их вместе.
Я закричал снова. Казалось, это правильный поступок.
И снова.
Да, кричать во всю глотку – это самое уместное, что можно было сделать.
Без слов. Животные крики сотрясали мое тело.
Откуда-то сверху, с потолка, я увидел, как Вик бежит из кухни. В коридоре он преодолел свою неспособность прикоснуться к папиной урне и просто схватил ее в руки. Он ощутил тяжесть урны. Какая тяжелая. Мне не стоило удивляться, подумал он. Я держу в руках всего отца, того самого лысого мыслителя сердцем, который научил меня находить красоту в асимметрии, привел меня в Страну Ничего, подарил мне парящие сопрано. Его прах должен быть еще тяжелее. Вик засунул урну в рюкзак, скользнул ногами в ботинки, натянул куртку и рванул на улицу. Ему надо было унести папу из этого места, от этих возмутительных «дзынь-дзынь-как-прошел-твой-дзынь-дзынь-день», от счастливых дружных голосов. Он должен был найти место, где его отец, последняя и величайшая в мире Суперскаковая Лошадь, мог бы упокоиться с миром.
И он знал, куда понесет папу.
Родиться 31 декабря – значит наблюдать, как целый мир празднует в твой день рождения что-то другое. Но мама видела это иначе. Она называла меня своим подарочком на Новый год, говорила, это значит, что я особенная, предназначенная для великих свершений. Я была немного младше всех в классе – мама сказала, что в этом была моя изюминка. Я раньше закончу школу, раньше узнаю мир и, может, найду то самое великое свершение, для которого предназначена.
Я зажгла сигарету, от души жалея, что мамы нет рядом. Затянуться. Выдохнуть.
Успокоиться.
Снег все падал и падал, ветер все дул и дул с реки, а я смотрела на подводную лодку, размышляя о превратностях своего прошлого и пытаясь предугадать, что ждет меня в будущем. Через три недели, на Новый год, будет мой новый день рождения, и свобода восемнадцати обрушится на меня всеми почестями и привилегиями совершеннолетия. Во-первых, я официально смогу спасти нас с Джеммой от железной хватки дяди Леса. Я и сейчас могла спокойно исчезать на сколько захочу; он то ли не замечал, то ли не возражал. Но пока что мне приходилось возвращаться. Джемма меня почти не узнавала, но я все равно возвращалась, всегда. В последнее время я много думаю о любви и о том, как она не зависит от того, кто ее получает. Только от того, кто дает. Неважно, узнает ли меня бабушка. Я слишком ее любила, чтобы оставлять прикованной к дяде Лесу.
Приди же, восемнадцатилетие, со всеми своими дурацкими почестями и привилегиями.
Проблема была в том, что, совершеннолетняя или нет, я понятия не имела, куда нам идти и как туда попасть. Я бы не стала выбирать место слишком далеко отсюда; мысль о том, чтобы расстаться с Базом, Зазом и Коко, была почти так же невыносима, как и перспектива потерять Джемму.
Затянуться.
Выдохнуть.
Успокоиться.
Я часто представляю себе различные ситуации в виде диаграмм Венна. В данном случае диаграмма получалась чрезвычайно тупой, где A = {Человек, Который Знает, Что Делать}, B = {Человек, Который Понятия Не Имеет, Как Сделать То, Что Нужно} и их пересечение = {Мэд}.
Я затушила последнюю сигарету, надвинула вязаную шапку на уши и подула теплым воздухом на пальцы. Почему-то сидение у Ling по ночам помогало мне думать. Словно душа и сердце подводной лодки составляли мне компанию. Черная зимняя вода шла рябью, и тысячи снежинок друг за другом растворялись, едва прикоснувшись к реке Хакенсак. Интересно, днем тут так же красиво?
И как раз когда я собиралась встать и уйти, я услышала за спиной шаги.
Музей уже был закрыт, и хотя раньше у меня никаких проблем не случалось, я не была уверена, можно ли мне находиться тут после закрытия.
Там, метрах в двадцати вниз по реке, кто-то шел мне навстречу. Я замерла, наблюдая, как фигура подходит к забору, отделяющему землю от воды, и просунула руку сквозь металлическую сетку. Через секунду он огляделся, и в снежном свете луны я увидела знакомое незабываемое лицо: паренек из «Бабушки» и «Фудвиля».
Послушайте, я не то чтобы верю в разумную Вселенную или высший порядок. У меня нет никаких доказательств, что судьба вмешивается в наши жизни, как полубог из трагедии, и играет людьми, словно шахматными фигурами. Так что, может, это волшебство подлодки вынудило меня заговорить с этим парнишкой, ну или просто тот факт, что я видела его до сегодняшнего дня от силы раза три… И три раза за один сегодняшний день. Или ладно, черт с ним, может, полубог из трагедии и правда передвинул меня, как пешку на шахматной доске. Как бы там ни было, я внезапно поняла, что иду ему навстречу.
Манифест Мэд гласит: когда вселенский разум расставляет фигуры на доске, вставай на место ферзя.
Между нами оставалось полметра. Я видела, как белые провода наушников вьются ему в уши. Он встал на колени и достал что-то из рюкзака… Какой-то кувшин, что ли, или кастрюлю… Склонился к горлышку.
– Надеюсь, ты был прав, – прошептал он. – Надеюсь, в моей асимметрии есть красота.
Э-э-э, ладненько.
– Ты не надоедал, – продолжал он, и слова росли и становились громче в холодной заснеженной тишине. – Ты был Северным Танцором, племенным скакуном, самым суперским из всех скаковых коней.
Вне всяких сомнений, это был один из самых странных монологов, которые мне приходилось слышать. А ведь я живу с Коко, учтите!
Я наблюдала, как он сорвал липкую ленту и отвернул крышку кувшина. Его тело сдулось, словно до этого момента все было наполнено воздухом, энергией, ожиданием, а теперь… а теперь нет. Я развернулась – быстро, тихо. Почувствовала, что меня здесь быть не должно. И тогда…
– Эй!
Застигнута с поличным.
Я повернулась.
– Эй!
Парнишка неловко поднялся со снега.
– Что ты тут делаешь?
Какой удивительный первый вопрос. «Что ты тут делаешь?» предполагало, что вопрошавший тебя знает. Другое дело: «Кто ты?»
– Мне нравится приходить сюда по ночам, – ответила я.
Совсем не похоже на ответ серийного маньяка, что вы. Он издал короткое «а», словно я сказала что-то нормальное, а потом склонился, завернул крышку и пихнул кувшин обратно в сумку.
– А ты что тут делаешь?
Он достал носовой платок и вытер рот:
– Мне сейчас нельзя домой.
Мне тоже. Я кивнула, откинула волосы с лица и подумала о том, что он сказал, пока не знал, что я слушаю. Надеюсь, в моей асимметрии есть красота. Может, в этом и дело: легкая асимметрия в сочетании с полной неподвижностью черт. Его лицо не было отталкивающим. Совсем, совсем нет. Оно было совершенно уникальным. И я была невольно заинтригована.
Я достала пачку сигарет, протянула ему одну, но он отказался. Я закурила.
Затянуться. Выдохнуть.
Согреться.
– То есть это… Я не знаю, куда мне идти, – сказал он. – Но домой мне нельзя.
– Ага.
– Долгая история.
– У меня тоже некороткая.
Затянуться. Выдохнуть.
Согреться.
Я наблюдала, как дымок поднимается в холодное ночное небо.
– Но, может, смогу помочь тебе с жильем.
Я должна была умереть.
Эта фраза постоянно крутилась у меня на кончике языка. Особенно когда я говорила с незнакомцами. Оно и понятно: нам наплевать на их чувства, не то что с членами семьи или близкими друзьями. Может, поэтому многие бросают супругов ради незнакомцев, которых встретили в Интернете. Ничего не стоит рассказать незнакомцу всю свою жизнь.
– Как насчет такого плана, – сказала я, сворачивая на Мерсер-стрит. – Я не буду спрашивать, как тебя зовут, и не буду спрашивать, почему ты не можешь пойти домой. Я даже не спрошу, что у тебя в этой вазе.
– Ладно.
– Но я спрошу тебя про Северного Танцора и про сверхскакового коня, и все вот это.
– Супер, – сказал он.
– Ну и отлично.
– Что-что?
– А что?
– Нет, я имел в виду… – Он покачал головой, опять достал платок и вытер рот. – Я имел в виду, не сверхскаковая лошадь. А Суперскаковая.
– Ладненько.
– Папа называл себя энтузиастом конного спорта. Был помешан на скачках. Он даже ставок не делал, просто любил смотреть. И в какой-то момент заинтересовался самими конями, их родословными и все такое. Мог рассказать все о самых быстрых скакунах, их М и О.
– М и О?
– Матерях и отцах. Так их обозначают в родословных. Однажды мы поехали на ферму, туда где-то час дороги. Они там забирают лошадей, которые слишком старые для скачек, или получили травму, и увозят их на эту ферму. Надеются, что их потомки станут еще лучшими скакунами. Или еще это… иногда собирают, эм… семя коня и, хм… впрыскивают в кобылу.
– Мерзость какая.
Он кивнул и на ходу перевесил рюкзак на другое плечо.
– Папа иногда, когда починит кран, выиграет в настолку или угадает ответ в «Поле чудес»… Он иногда называл себя Суперскаковой лошадью. Ну так вот, отвечая на твой вопрос, Северный Танцор стал отцом нескольких самых быстрых лошадей в мире.
Мы свернули на Стейт-стрит, прошли полицейский участок, и я заметила, что он говорит об отце в прошедшем времени. Я промолчала. А то вдруг еще спросит о моих прошедших временах.
– А как насчет такого, – сказал он. – Я не буду спрашивать, как тебя зовут, и не буду спрашивать, что ты делала одна ночью на реке. И про ребят, с которыми я тебя видел, не спрошу. А вот про твоих О и М спрошу.
– У меня их нет.
– Я имел в виду твоих родителей.
– Я знаю, что ты имел в виду.
Вот тебе и не собиралась говорить о прошедшем времени.
– Так эти ребята, с которыми ты гуляешь…
– Те самые, о которых ты не собирался спрашивать? – Я искоса улыбнулась ему. – Да все в порядке, чувак. Они мне как семья. Мы никому не нужны, поэтому мы нужны друг другу.
Нам оставалось идти минуты две-три, и я могла бы на этом и закончить. Но я не закончила. Я подула на руки, чтобы согреться, и сказала:
– Ладно, ты рассказал мне про своего папу, а я расскажу тебе про мою маму. У нее был такой плакат в рамке. С кучей многозначительных цитат. Она заказала его на каком-то многозначительном сайте и повесила в коридоре. И сделала из него своего рода личный манифест. Начни делать то, что любишь. Все эмоции прекрасны. Когда ешь, наслаждайся каждым кусочком. Такая вот фигня. Я приходила домой из школы, а мама стояла одна-одинешенька в коридоре и читала вслух свой плакат. – Мы пересекли улицу Банта. До Салема оставался один квартал. – Ну я тоже начала читать их вслух. Так хорошо запомнила, что могла лежать ночью, уставившись в потолок, и декламировать их по очереди. Мне казалось, что раз мама так верит в свой манифест, что-то должно в нем быть особенное. А потом мы как-то возвращались с семьей из магазина, и в нас влетел пьяный водитель. Маму с папой насмерть. Я должна была умереть. – Вот она, эта фраза, во всем великолепии выбралась наружу. – Но у меня осталось только вот это. – Я отодвинула шапку от уха и показала шрам на виске. Я сбривала волосы с той стороны чтобы показать, что я ничего не прячу и не стыжусь, что я не боюсь своего прошлого. Мой шрам был боевым ранением, живым подтверждением моей победы. – В общем, мамин манифест был херней собачьей.
Я замолчала, хотя это был далеко не конец. Я не рассказала ему про свой манифест Мэд, полную противоположность маминому многозначительному плакату. Это было знамя, которое я несла с гордостью. Оно призывало меня к независимости, самостоятельности и бесконечной борьбе за выживание.
Пусть этот мальчишка и был незнакомцем, такими вещами я не собиралась делиться ни с кем.
Между улицами Банта и Салем я свернула в узкий проулок, известный в городе как Желоб. Тут что ни день случались то облава на наркоторговцев, то грабеж. Желоб соединял Мейн-стрит и Стейт-стрит и назывался так из-за того, что в нем совершенно отсутствовали окна. Словно архитекторы забыли нарисовать их на своих чертежах. А вот дверей было несколько: задние ходы магазинов, в которые сбрасывали мусор и все такое. Все двери запирались изнутри. Отсутствие окон и невидимость для прохожих делали Желоб рассадником всяких преступников.
Я подошла к одной из запертых дверей:
– Вот мы и пришли.
– Что? Сюда?
Стоическая Красавица достала из заднего кармана ключ.
– Я тебя умоляю, – сказала она. – Я бы и злейшему врагу не пожелала ночевать в Желобе. Нет, нам внутрь.
На улице было совсем темно; единственным источником света служил фонарь вдали. Его свет отражался в снегу. Я сунул руку в карман, чтобы посветить телефоном, но вспомнил, что оставил его дома. Она возилась с замком, а я притворялся, что наблюдаю за тем, как она возится.
А вот за чем я наблюдал на самом деле.
1. За ее желтыми волосами, жидким солнцем сочившимися из-под шапки, как жидкое солнце.
2. За ее бледными щеками, раскрасневшимися на морозе.
3. За очертаниями ее плеч под курткой.
4. За очертаниями ее талии под курткой.
5. За очертаниями ее задницы под курткой.
6. За ее ногами.
7. За ее разрисованными «Найками».
Какой же я жалкий.
– Тут у нас не «Хилтон», – сказала она, открывая дверь и включая свет. – Но теплее, чем ночевать у реки. Надеюсь, эта мысль скрасит твои впечатления. Должна бы скрасить.
Мы зашли внутрь, и я ощутил вонь комнаты. Неудивительно, что тут стояла такая густая, гнилая и плотная вонью. С потолка свисали свиные туши, шесть штук. На полу крохотными красными лужицами блестели пятна водянистой крови. Как очаровательно. Как мерзко. Я натянул воротник на нос: