Эта книга посвящается Ричарду Кертису, бесценному литагенту
и дорогому другу, который разделяет мою любовь к бейсболу
и мистеру Генри Джеймсу
Dan Simmons
The Fifth Heart
© Dan Simmons, 2015
© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2023
© Издание на русском языке AST Publishers, 2024
Дождливым мартом 1893 года по причине, никому не ведомой (главным образом потому, что никто, кроме нас, об этой истории не знает), проживающий в Лондоне американский писатель Генри Джеймс решил провести свой день рождения, пятнадцатое апреля, в Париже и там, в самый день рождения либо накануне, покончить с собой, утопившись в Сене.
Я могу сообщить вам, что Джеймс той весной находился в глубокой депрессии, но не могу сказать, почему именно. Разумеется, он пережил кончину близкого человека: годом раньше, 6 марта 1892-го, умерла от рака груди его сестра Алиса, однако для нее нездоровье много десятилетий было образом жизни, а страшный диагноз стал надеждой на избавление. Как призналась Алиса своему брату Генри, смерть ей давно желанна. Сам Генри, по крайней мере в письмах к друзьям и родным, выражал полное согласие с такими настроениями сестры, вплоть до того, что описал, как очаровательно выглядело ее мертвое тело.
Быть может, незадокументированная хронистами депрессия усиливалась тем, что в предшествующие годы книги Джеймса продавались довольно плохо: «Бостонцы» и «Княгиня Казамассима», написанные в 1886-м и вдохновленные медленным умиранием Алисы, а также ее «бостонским браком»[1] с Катариной Лоринг, провалились и в Англии, и в Америке. Поэтому к 1890 году Джеймс начал писать для театра. Хотя его инсценировка «Американца» имела лишь умеренный успех, да и то не в Лондоне, а в провинции, он уверил себя, что именно театр принесет ему богатство. Однако уже к началу 1893-го Джеймс начал осознавать, что льстился несбыточными надеждами. Прежде чем роль эта отошла Голливуду, именно английский театр притягивал к себе литераторов, которые – подобно Генри Джеймсу – понятия не имели, как написать успешную пьесу для широкой публики.
Биографы лучше поняли бы эту внезапную глубокую депрессию, случись она не в марте 1893-го, а весной 1895-го, когда Джеймса, неосторожно вышедшего на поклон после лондонской премьеры «Гая Домвилла», ошикает и освищет публика. Люди, заплатившие за билеты (в отличие от светских дам и джентльменов, которым Джеймс пошлет контрамарки), не читавшие его романы и даже не слышавшие о нем как о литераторе, будут свистеть и шикать исходя из достоинств самой пьесы. А «Гай Домвилл» будет очень, очень плохой пьесой.
Даже раньше, всего год спустя, когда в январе 1894 года его приятельница Констанция Фенимор Вулсон выбросится из окна венецианского дома (возможно, потому что Генри Джеймс не приедет к ней в Венецию, как обещал), писатель впадет в страшную депрессию, усиленную чувством собственной вины.
К концу 1909 года стареющего Джеймса настигнет еще более глубокая депрессия – настолько глубокая, что его старший (и умирающий от болезни сердца) брат Уильям пересечет Атлантику, чтобы буквально держать Генри за руку в Лондоне.
В те годы Генри Джеймс будет оплакивать «сокрушительно низкие продажи» так называемого Нью-йоркского собрания своих трудов, на которое потратит пять лет, переписывая длинные романы и снабжая каждый пространным предисловием.
Впрочем, в марте 1893-го до этой последней депрессии оставалось шестнадцать лет. Мы не знаем, чем именно Джеймс был удручен в ту весну и почему внезапно решил, что покончить с собой в Париже – единственный для него выход.
Одной из причин мог стать тяжелый приступ подагры, который Джеймс пережил холодной английской зимой 1892–1893 годов, – тогда он вынужден был отказаться от ежедневного моциона и еще больше располнел. А возможно, дело было просто в том, что в апреле ему исполнялось пятьдесят – рубеж, вгонявший в тоску и более сильные натуры.
Мы никогда не узнаем.
Однако мы знаем, что именно с этой депрессии – и вызванного ею намерения свести счеты с жизнью, утопившись в Сене пятнадцатого апреля либо раньше, – начинается наша история. Итак, в середине марта 1893 года Генри Джеймс (он перестал добавлять к фамилии «младший» вскоре после смерти своего отца в 1882 году) написал из Лондона родным и друзьям, что задумал «немн1ого отдохнуть от ежедневных сочинительских трудов и встретить весну, а равно мой полувековой юбилей в солнечном Париже, прежде чем присоединиться к брату Уильяму и его семье во Флоренции». Но писатель не собирался в конце апреля ехать во Флоренцию.
Упаковав табакерку с краденым прахом сестры Алисы, Джеймс сжег письма от мисс Вулсон и нескольких знакомых молодых людей, вышел из чисто прибранной квартиры в Девир-гарденс, сел на поезд, приходящий к пакетботу в Шербур, и прибыл в Город Света вечером следующего дня – более сырого и холодного, чем даже в стылом мартовском Лондоне.
Он поселился в гостинице «Вестминстер» на Рю-де-ля-Пэ, где как-то пробыл месяц, сочиняя рассказы, в том числе своего любимого «Ученика». Впрочем, слово «поселился» в данном случае не вполне уместно: писатель не имел намерения провести в гостинице несколько недель до своего дня рождения, к тому же плата за номер в «Вестминстере» была по его нынешним стесненным обстоятельствам чрезмерно высока. Он даже не стал распаковывать чемодан, поскольку не планировал прожить еще ночь – здесь, да и вообще на земле, поскольку внезапно решил не тянуть с принятым решением.
После прогулки по сырым и холодным садам Тюильри и одинокого обеда (он не стал искать встречи с парижскими друзьями или гостящими в городе знакомцами) Генри Джеймс выпил последний бокал вина, надел шерстяное пальто, убедился, что запечатанная табакерка по-прежнему в кармане, и, стуча по мокрым камням бронзовым наконечником закрытого зонта, зашагал сквозь тьму и моросящий дождь к избранному месту близ Пон-Нёф – Нового моста. Даже неспешной походкой корпулентного джентльмена дотуда было меньше десяти минут ходьбы.
Величайший мастер слова не оставил предсмертной записки.
Место, где Джеймс наметил расстаться с жизнью, располагалось всего лишь в шестидесяти ярдах от широкого, ярко освещенного Пон-Нёф, но здесь, под мостом, было темно, и еще темнее – на нижнем ярусе набережной, где черная холодная Сена плескала о замшелые камни. Даже днем это место бывало почти безлюдным. Джеймс знал, что иногда здесь стоят проститутки, но не в такую промозглую мартовскую ночь, – сегодня они держались ближе к своим гостиницам на Пляс-Пигаль или отлавливали клиентов в узких улочках по обе стороны сияющего огнями бульвара Сен-Жермен.
К тому времени, как Джеймс, стуча зонтиком, добрался до стрелки набережной, которую присмотрел при свете дня – она была в точности такой, какой он запомнил ее по прошлым визитам в Париж, – стемнело уже настолько, что он не видел, куда идет. Дождь украсил фонари на другом берегу Сены ироническими нимбами. Барж и катеров почти не было. Джеймсу пришлось нащупывать последние ступени зонтом, как слепому – тростью. Лужи и усилившийся дождь отчасти приглушали скрип колес и стук копыт на мосту, так что привычные звуки казались далекими и отчасти даже нереальными.
Джеймс скорее ощущал, слышал и обонял огромность реки, нежели видел ее в кромешном мраке. Лишь когда наконечник зонта, не найдя мостовую, завис над пустотой, Джеймс замер на узком конце стрелки. Он знал, что дальше ступеней нет, лишь шести- или семифутовый обрыв к стремительной черной воде. Еще шаг – и со всем будет покончено.
Джеймс достал из внутреннего кармана табакерку слоновой кости и погладил ее пальцами. Движение это напомнило ему прошлогоднюю заметку в «Таймс», где утверждалось, что эскимосы не создают украшений для глаз, но обтачивают камешки, чтобы радовать осязание в долгие месяцы северной зимы. Мысль вызвала у Джеймса улыбку. Он чувствовал, что для него северная зима оказалась чересчур долгой.
Когда год назад в крематории он украл несколько щепоток Алисиного праха – Катарина Лоринг меж тем ждала сразу за дверью, чтобы забрать урну в Кембридж и похоронить на кладбище, где у Джеймсов был свой уголок, – то искренне собирался развеять его там, где младшая сестра была всего счастливее. Однако шли месяцы, и Джеймс все яснее осознавал неисполнимость этой идиотской миссии. Где? Он помнил хрупкое счастье Алисы, когда они оба были куда младше и путешествовали по Швейцарии с тетушкой Кейт, дамой основательной и склонной все трактовать буквально, как гамлетовский могильщик. За недели вдали от семьи и американского дома предрасположенность Алисы к нервической болезни, уже тогда довольно выраженная, заметно ослабела – так что поначалу Джеймс думал отправиться в Женеву, где они вместе хохотали и состязались в остроумии, в то время как бедная тетушка Кейт не понимала их ироническую словесную игру, весело подтрунивали друг над другом и над тетушкой, прогуливаясь по регулярным садам и променадам у озера.
Однако в конце концов Джеймс решил, что Женева – место для задуманного не вполне правильное. В той поездке Алиса лишь разыгрывала «выздоровление» от болезни, а он, в свою очередь, разыгрывал соучастие в ее хрупкой радости.
В таком случае, участок под Ньюпортом, где Алиса выстроила свой домик и прожила год, внешне совершенно здоровая и всем довольная.
Нет. То было начало ее дружбы с мисс Лоринг, а за месяцы, прошедшие с похорон сестры, Джеймс ощущал все острее, что мисс Катарина П. Лоринг и без того занимала в жизни Алисы непомерно большое место.
В итоге он так и не придумал, где развеять эти жалкие щепотки пепла. Может быть, Алиса была близка к счастью лишь в ньюпортские, а затем кембриджские месяцы или годы до того, что назвала «ужасным летом», когда, 10 июля 1878 года, их старший брат Уильям обвенчался с Алисой Гиббенс. Много лет сам Уильям, ее отец, ее брат Гарри, братья Боб и Уилки, а также бесчисленные гости шутили, что Уильям женится на ней, Алисе. Она всегда сердилась на дежурную шутку, но теперь – после долгих лет ее самовнушенной болезни, а затем и смерти – Генри Джеймс осознал, что Алиса отчасти поверила в свой брак с Уильямом и была совершенно раздавлена, когда он женился на другой – на девушке, по жестокой иронии, тоже носившей имя Алиса.
Как сестра однажды сказала Генри Джеймсу, в то лето, когда Уильям женился, она «погрузилась в морскую бездну, и темные волны заклубились над ее головой».
Так что в эту, последнюю ночь он решил, что просто сожмет в руках табакерку с останками несбывшегося Алисиного бытия и вместе с нею шагнет в черные воды забвения. Джеймс знал, что должен загасить писательское воображение и не гадать, будет ли река обжигающе холодной и не станет ли он – понуждаемый атавистической жаждой жизни в тот миг, когда грязная вода Сены хлынет в его легкие, – барахтаться в отчаянной попытке доплыть до отвесного замшелого уступа.
Нет, думать надо об одном: о том, что боль останется позади. Полностью очистить мозг – задача, которая никогда ему не давалась.
Джеймс занес ногу над пустотой.
И внезапно понял, что черный силуэт, который он принимал за столб, на самом деле человек, стоящий менее чем в двух футах от него. Теперь Джеймс видел лицо с орлиным профилем, отчасти скрытое низко надвинутой мягкой шляпой и поднятым воротником дорожного плаща с пелериной, более того, слышал даже дыхание незнакомца.
Сдавленно вскрикнув, Джеймс неловко сделал шаг назад и в сторону.
– Pardonnez-moi, Monsieur. Je ne vous ai pas vu là-bas [2], – выговорил он, ничуть не покривив душой, так как и впрямь поначалу не заметил этого человека.
– Вы англичанин, – произнес высокий силуэт.
В его английском явственно слышался скандинавский акцент. Шведский? Норвежский? Джеймс не мог определить точно.
– Да. – Джеймс повернулся к ступеням, чтобы идти прочь.
И в это время мимо прошел редкий для такого времени «Бато Муш», парижский речной трамвай; яркие фонари на его правом борту выхватили из тьмы лицо высокого незнакомца.
– Мистер Холмс! – невольно вырвалось у Джеймса.
От неожиданности он попятился. Его левый каблук навис над пустотой, и неудачливый самоубийца все же оказался бы в реке, если бы высокий джентльмен с быстротой молнии не ухватил его за грудки и рывком не втащил обратно на стрелку.
Назад к жизни.
– Как вы меня назвали? – спросил незнакомец, по-прежнему крепко держа Джеймса за пальто. Скандинавский акцент совершенно исчез. Голос был отчетливо культурный английский и никакой больше.
– Приношу извинения, – запинаясь, проговорил Джеймс. – Видимо, я обознался. Простите, что нарушил ваше одиночество.
Произнося эти слова, Генри Джеймс не только знал, что перед ним именно Холмс – хотя волосы у высокого англичанина были темнее и гуще, чем в их прошлую встречу (тогда они лежали прилизанными, сейчас жестко топорщились), над верхней губой появились пышные усы, а форма носа слегка изменилась за счет актерской мастики или чего-то в таком роде, – он не менее отчетливо понимал и другое: за миг до его появления из тьмы, о котором возвестило мерное постукивание зонтика, детектив и сам намеревался броситься в Сену.
Генри Джеймс чувствовал себя по-дурацки, однако, раз увидев лицо и услышав фамилию, он запоминал их на всю жизнь.
Он попытался было шагнуть прочь, но сильные пальцы по-прежнему держали его за пальто.
– Как вы меня назвали? – требовательно повторил высокий джентльмен. Тон его был холоден, как сталь на морозе.
– Я принял вас за человека, с которым однажды встретился. Его звали Шерлок Холмс, – выдавил Джеймс, мечтая об одном: очутиться в постели в своей комфортабельной гостинице на Рю-де-ля-Пэ.
– Где мы встречались? – спросил джентльмен. – Кто вы?
Джеймс ответил лишь на второй вопрос:
– Меня зовут Генри Джеймс.
Во внезапной панике он едва не добавил давно отброшенное «младший».
– Джеймс, – повторил мистер Шерлок Холмс. – Младший брат великого психолога Уильяма Джеймса. Вы – американский сочинитель, живущий по большей части в Лондоне.
Даже в смятении от физического контакта с другим человеком Джеймс почувствовал острую обиду: его назвали младшим братом «великого» Уильяма Джеймса. Пока старший брат в 1890 году не опубликовал свои «Основания психологии», его вообще не знали за пределами узкого гарвардского кружка. Книга, по неведомым Генри причинам, принесла Уильяму международную славу среди интеллектуалов и других исследователей человеческого разума.
– Соблаговолите немедленно меня отпустить, – произнес Джеймс самым суровым тоном, какой мог изобразить.
В ярости от чужого прикосновения он позабыл, что Холмс – а это определенно был Шерлок Холмс – только что спас ему жизнь. А может, спасение еще увеличило его счет к горбоносому англичанину.
– Скажите, где мы встречались, и отпущу, – ответил Холмс, все так же сжимая его лацканы. – Меня зовут Ян Сигерсон, я довольно известный норвежский путешественник.
– В таком случае тысяча извинений, сэр, – проговорил Джеймс, не чувствуя за собой и тени вины. – Я, очевидно, ошибся. На секунду в темноте мне почудилось, что вы – джентльмен, с которым я познакомился четыре года назад на чайном приеме в Челси. Прием давала знакомая мне американка, миссис Т. П. О’Коннор. Я прибыл с леди Вулзли и другими членами литературного и театрального мира: мистером Обри Бердслеем, мистером Уолтером Безантом… Перл Крэги, Марией Корелли, мистером Артуром Конан Дойлом, Бернардом Шоу, Дженевьевой Уорд[3]. Во время чая меня познакомили с гостем миссис О’Коннор, неким Шерлоком Холмсом. Теперь я вижу, что сходство… чисто поверхностное.
Холмс отпустил его.
– Да, теперь припоминаю. Я недолгое время жил в доме миссис О’Коннор, расследуя загадку пропажи драгоценностей. Украл, разумеется, слуга. Как оно всегда и оказывается.
Джеймс поправил лацканы пальто и галстук и крепко оперся на зонт, намереваясь без дальнейших слов покинуть общество Холмса.
Поднимаясь по ступеням, он с неприятным изумлением обнаружил, что Холмс идет рядом.
– Поразительно, – говорил высокий англичанин с легким йоркширским акцентом, который Джеймс слышал у него на чаепитии в 1889-м. – Я выбрал личину Сигерсона два года назад и с тех пор не раз встречал – при свете дня! – людей, которые прекрасно меня помнят. В Нью-Дели я десять минут простоял на площади в нескольких шагах от главного инспектора Сингха, с которым два месяца расследовал щекотливое убийство в Лахоре, и опытный полицейский даже не глянул на меня второй раз. Здесь, в Париже, я сталкивался с английскими знакомцами и спросил дорогу у давнего приятеля Анри-Огюста Лозе[4], недавно ушедшего на покой префекта французской полиции, вместе с которым распутал десятки дел. Лозе сопровождал новый префект Соммы, Луи Лепин[5] – с ним я тоже работал. Никто из них меня не признал. А вы признали. В темноте. Под дождем. Когда все ваши мысли были заняты самоубийством.
– Па-а-азвольте… – начал Джеймс.
От возмущения такой наглостью он даже остановился. Они поднялись уже на уровень улицы. Дождь немного ослабел, но фонари были по-прежнему окружены светящимися ореолами.
– Я никому не выдам вашу тайну, мистер Джеймс, – сказал Холмс.
Он пытался, несмотря на морось, закурить трубку. Когда спичка наконец вспыхнула, Джеймс еще явственнее увидел, что перед ним «частный сыщик-консультант», с которым его познакомили на чаепитии у миссис О’Коннор четыре года назад.
– Понимаете, – продолжал Холмс, выпуская изо рта дым, – я был здесь с той же целью, сэр.
Джеймс не мог придумать ответа. Он повернулся на каблуках и двинулся на запад. Длинноногий Холмс нагнал его в два шага.
– Нам надо куда-нибудь пойти, мистер Джеймс, выпить и перекусить.
– Я предпочту остаться один, мистер Холмс, мистер Сигерсон или за кого еще вам угодно себя выдавать.
– Да, да, но нам нужно поговорить, – настаивал Холмс, ничуть не смущенный и не раздосадованный тем, что его разоблачили. Не чувствовалось в нем и смятения от неудавшегося самоубийства – настолько сыщик был зачарован проницательностью писателя, которого не обманула его измененная внешность.
– Нам абсолютно нечего обсуждать, – буркнул Джеймс, пытаясь ускорить шаг, что при его дородстве выглядело смешно и глупо, но отнюдь не помогало оторваться от высокого англичанина.
– Мы можем обсудить, почему вы пытались утопиться, крепко сжимая в правой руке табакерку с прахом вашей сестры Алисы, – сказал Холмс.
Джеймс замер. Лишь через мгновение ему удалось выговорить:
– Вы… не… можете… такого… знать.
– Однако я знаю, – ответил Холмс, все так же попыхивая трубкой. – И если вы присоединитесь ко мне за ужином с хорошим вином, я расскажу, откуда мне это известно и почему я уверен, что вы не осуществите сегодняшний мрачный замысел, мистер Джеймс. К тому же я как раз знаю чистое, ярко освещенное кафе, где мы сможем поговорить.
Он ухватил Джеймса за левый локоть, и так, под руку, они вышли на Авеню-дель’Опера. Негодование, изумление – а теперь еще и любопытство – Генри Джеймса были так сильны, что он больше не противился.
Хотя Холмс пообещал «ярко освещенное кафе», Джеймс ждал, что это окажется полутемная забегаловка в узком закоулке. Однако Холмс привел его в «Кафе де ля Пэ», очень близко к гостинице Джеймса на пересечении Бульвара Капуцинов и Пляс-дель’Опера в Девятом округе Парижа.
«Кафе де ля Пэ» было одним из лучших заведений в городе; изысканностью убранства и числом зеркал с ним соперничала лишь Опера Шарля Гарнье на другой стороне площади. Джеймс знал, что кафе построили в 1862-м для постояльцев соседнего «Гранд-отель де ля Пэ» и что настоящая слава пришла к нему во время Всемирной выставки 1867 года. То было одно из первых парижских зданий с электрическим освещением, но – как будто сотен или тысяч электрических ламп мало – яркие газовые фонари с фокальными призмами по-прежнему бросали лучи света в огромные зеркала. Генри Джеймс десятилетиями сторонился этого места хотя бы потому, что – согласно расхожей парижской фразе – отобедать в «Кафе де ля Пэ» значило непременно столкнуться с друзьями и знакомыми, настолько оно было популярно. А Генри Джеймс предпочитал сам выбирать, где «сталкиваться» с приятелями.
Холмса будто вовсе не смущали многолюдье, гул разговоров, десятки лиц, повернувшихся к ним, как только они вошли. На прекрасном французском мнимый норвежец попросил у метрдотеля «всегдашний столик», куда их и провели – к маленькому круглому столику в наименее шумной части кафе.
– Вы бываете здесь так часто, у вас есть «всегдашний столик»? – спросил Джеймс, когда они остались одни – насколько такое возможно средь шума и суеты.
– Все два месяца в Париже я обедал здесь не меньше трех раз в неделю, – ответил Холмс. – Я видел десятки знакомых, клиентов и бывших коллег по расследованиям. Никто из них не обратил внимания на Яна Сигерсона.
Джеймс не успел ответить: подошел официант, и Холмс бесцеремонно сделал заказ на двоих. Остановившись на довольно хорошем шампанском, он, возможно по причине позднего часа, выбрал обильный ужин для посетителей Оперы: le lièvre en civet, pâtes crémeuses d’épeautre, а к нему a plateau de fromage affinés и тарелка la figue, l’abricot, le pruneau, en marmelade des fruits secs au thé Ceylan с biscuit spéculos, и на десерт mousse légère chocolat [6].
Джеймсу не хотелось есть. Его деликатный желудок еще не оправился от потрясений прошедшего часа. Более того, он не любил зайчатину – тем более в густом мучнистом соусе – и совершенно не хотел фруктов. Что до шоколадного мусса, Джеймс как-то переел его в детстве, когда отец привозил их во Францию, и с тех пор не переносил на дух.
Он промолчал.
Ему безумно хотелось узнать, как Холмс – этот дешевый уличный шарлатан – угадал, что в табакерке находится прах Алисы, однако Джеймс скорее умер бы, чем задал такой вопрос в людном общественном месте. Да, за звоном посуды, говором и смехом посетителей никто бы их не подслушал, но дело было в другом.
Покуда они пили вполне неплохое шампанское, Холмс спросил:
– Вы читали мой некролог в «Таймс» два года назад?
– Друзья мне о нем сказали, – ответил Джеймс.
– Я его читал. Газета была трехнедельной давности – я тогда находился в Стамбуле, – но мне удалось ее раздобыть. Ее и последнее интервью бедного Ватсона, где тот рассказал, как я погиб в Рейхенбахском водопаде, сражаясь с «Наполеоном преступного мира» профессором Джеймсом Мориарти.
Генри Джеймс предпочел бы молчать, но понимал, что обязан исполнить свою роль вопрошающего.
– Так как вам удалось пережить то ужасное падение, мистер Холмс?
Холмс рассмеялся и стряхнул крошки с пышных черных усов.
– Не было никакого падения. Никакой схватки. Никакого «Наполеона преступного мира».
– Профессора Джеймса Мориарти не было? – спросил Джеймс.
Холмс издал смешок и промокнул губы белой льняной салфеткой.
– Боюсь, что да. Он целиком и полностью вымышлен в моих целях – в данном случае ради моего исчезновения.
– Однако Ватсон сообщил «Таймс», что Мориарти написал книгу – «Динамика астероида», – настаивал Джеймс.
– Она тоже выдумана мною, – ответил Холмс, самодовольно улыбаясь в черные сигерсоновские усы. – Такой книги никогда не было. Я рассказал о ней Ватсону, чтобы придать его будущим сообщениям для прессы и отчету о событиях, предшествовавших Рейхенбахскому водопаду – этот отчет опубликован недавно под названием «Последнее дело Холмса», – некое… как, вы, сочинители, это называете?.. жизнеподобие. Да, да, то самое слово. Жизнеподобие.
– Но не могло ли случиться, что люди, прочитав об этой книге в многочисленных отчетах о вашей смерти, попытаются ее найти, хотя бы из чистого любопытства? И если ее нет, вся ваша история о Рейхенбахском водопаде рухнет.
Холмс со смехом отмахнулся:
– О, я подчеркнул Ватсону, а тот, в свою очередь, газетчикам, что книга состоит из высшей математики и совершенно нечитаема. Если не ошибаюсь, мои слова были буквально такие: «В этой книге он вознесся на такие высоты чистой математики, что в научном мире, говорят, нет специалиста, который способен ее прочесть и понять»[7]. Это должно было охладить любопытных. Кроме того, я сказал Ватсону, что прославленная книга Мориарти – прославленная лишь в узких математических кругах – издана таким мизерным тиражом, что добыть экземпляр крайне трудно, а может, их и вовсе не сохранилось».
– Значит, вы сознательно солгали другу про этого… этого «Наполеона преступного мира»… чтобы доктор Ватсон повторил ваши измышления прессе? – спросил Джеймс, надеясь, что сыщик услышит лед в его голосе.
– О да, – с улыбкой отвечал Холмс. – Именно так.
Джеймс некоторое время сидел в молчании, затем сказал:
– А если бы от доктора Ватсона потребовали дать показания под присягой… возможно, в связи с расследованием вашего исчезновения?
– О, такое расследование закончилось бы уже давно, – ответил Холмс. – Как-никак, с Рейхенбахского водопада прошло уже два года.
– И все же… – начал Джеймс.
– Ватсону не пришлось бы лгать под присягой, – перебил Холмс, выказывая легкое нетерпение, – поскольку он искренне верил, что Мориарти был, как я рассказал ему во многих подробностях, «Наполеоном преступного мира». И так же искренне Ватсон верил, что я впрямь погиб вместе с Мориарти в Рейхенбахском водопаде в Швейцарии.
От этих слов Джеймс заморгал, несмотря на все усилия казаться невозмутимым.
– Вы не раскаиваетесь, что солгали лучшему другу? Газеты сообщали, что за время, прошедшее с вашей… с вашего исчезновения, у доктора Ватсона скончалась жена. Так что теперь, вероятно, несчастный оплакивает смерть жены и лучшего друга.
Холмс положил себе на тарелку еще конфитюра.
– Я не просто солгал, мистер Джеймс. Я отправил Ватсона в погоню за мифическим Мориарти – через Англию и Европу – к тому самому водопаду, из которого никогда не извлекут ни мой труп, ни труп профессора Мориарти.
– Чудовищно, – сказал Джеймс.
– Это было необходимо, – проговорил Холмс без обиды или нажима. – Понимаете, мне требовалось исчезнуть. Исчезнуть без следа и так, чтобы убедить человечество – или по крайней мере ту малую долю человечества, которая выказывала интерес к моим скромным приключениям, – в своей гибели. Сильно ли в Лондоне скорбели при известии о моей кончине?
Джеймс вновь заморгал. Он подумал было, что вопрос задан шутливо, однако загримированное лицо Холмса оставалось совершенно серьезным.
– Да, – сказал он наконец. – По крайней мере, я так слышал.
Холмс ждал. Затем проговорил:
– Отчет Ватсона о Рейхенбахском водопаде, его рассказ «Последнее дело Холмса», был напечатан в «Стрэнде» лишь три месяца назад – в декабре девяносто второго. Однако меня интересует общественная реакция двухлетней давности – когда газеты впервые сообщили о моей смерти.
Джеймс подавил вздох.
– Я не читаю «Стрэнд», – сказал он. – Однако мне говорили, что в Лондоне молодые люди носили траурные повязки – и при первом сообщении о вашей смерти, и этой зимой, когда вышел рассказ доктора Ватсона.
Джеймс и впрямь избегал бульварного чтива, случайных научных фактов и светских сплетен, которые публиковал «Стрэнд». Однако его младшие друзья Эдмунд Госс и Джонатан Стерджес[8] читали журнал и оба несколько месяцев носили траурные повязки в память о Холмсе. Джеймс находил это нелепым.
Шерлок Холмс доедал мусс и улыбался.
Генри Джеймс, все еще страшась, что разговор, дай Холмсу волю, вернется к содержимому табакерки, сказал:
– Но для чего было устраивать такую мистификацию, сэр? Зачем предавать вашего доброго друга, доктора Ватсона, и тысячи ваших верных читателей, если вас не преследовало опасное тайное сообщество во главе с Наполеоном преступного мира? Что вами двигало? Один лишь извращенный каприз?
Холмс отложил ложку и посмотрел писателю в глаза.
– Желал бы я, чтобы все было так просто, мистер Джеймс. Нет, я решил инсценировать свою смерть и полностью раствориться, потому что путем собственных умозаключений… путем индуктивного и дедуктивного процесса, сделавшего меня первым сыщиком-консультантом мира, обнаружил чудовищный факт. Факт, который заставил меня не только в корне изменить жизнь, но и привел сегодня к Новому мосту с целью ее окончить.
– И какой же факт… – начал Генри Джеймс, но тут же осекся, осознав, что вопрос был бы совершенно неприличен.
Холмс сухо улыбнулся.
– Я обнаружил, мистер Джеймс, – сказал он, подавшись вперед, – что я – не реальная личность. Я… как бы сочинитель вроде вас это назвал? Все улики неопровержимо доказывали, что я – литературный вымысел. Творение какого-то писаки. Выдуманный персонаж.