…и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть Слово Божие.
Среди десятков тысяч христиан Западной Европы, откликнувшихся на призыв папы Урбана к оружию и настойчивые проповеди его представителей, курсировавших в 1096 году по городам и весям, были люди всех сословий, от великих князей и архиепископов, способных выложить кучу денег на нужды крестового похода и привести с собой рыцарей и слуг, до рядовых вилланов, у которых за душой не имелось ничего, кроме веры. Они стекались изо всех городов, городков и деревень. Одни подались в добровольцы в поисках приключений, другие по зову сердца рвались защитить христианство от натиска безбожников – «бесчинствующих варваров», как сказал Урбан{86}. Многих, подобно рыцарю по имени Нивело из Фретваля, что в графстве Блуа в северной Франции, в первую очередь привлекало обещанное отпущение грехов: Нивело зарабатывал на жизнь, запугивая бедных блуаских крестьян в компании таких же буйных голов, и теперь ему представился шанс искупить вину, сражаясь в армии паломников, чтобы, по его собственным словам, «получить прощение моих преступлений, которое Господь может мне даровать»{87}. Мало кто, однако, произвел такое впечатление на авторов того времени, как Петр Пустынник: немолодой, высохший аскет из Пикардии, который стал первым и во многих смыслах самым неподходящим для этой роли предводителем крестоносцев. Петр обрел и почет, и дурную славу, возглавив первые христианские армии, покинувшие Западную Европу и двинувшиеся вдоль Дуная к Константинополю.
Личность Петра, человека харизматичного и немало поездившего по миру, в равной степени завораживала, вдохновляла и пугала современников. Родился он в городе Амьене, но, если верить тому, что он о себе рассказывал, всю жизнь его носило по миру из конца в конец, а в Святой земле и в Константинополе он побывал задолго до того, как Урбан принялся пропагандировать войну на Востоке. Петр определенно был энергичным и крайне убедительным оратором: этот демагог-популист умел пробудить как мечты, так и предрассудки в душах земляков и знал, как привести их в состояние праведного воодушевления, не уступающего его собственному. Летописец Гвиберт Ножанский, который обратил внимание на Петра, когда тот был на пике популярности, описывал его так (не сказать, чтобы Гвиберт ему симпатизировал): «Он носил на голом теле шерстяную рубаху, на голове – капюшон и поверх всего – грубое одеяние до пят; руки и ноги оставались обнаженными». Но даже Гвиберту пришлось признать, что «Петр был очень щедр к беднякам, раздавая многое из того, что дарили ему… он восстанавливал мир и согласие между поссорившимися… Все, что он ни делал или говорил, обнаруживало в нем божественную благодать»[21]{88}. Другой автор писал, что Петр обладал невероятной силой убеждения, которая привлекала «епископов, аббатов, клириков, монахов… а с ними самых знатных мирян, князей разных владений… весь простой народ, людей как грешных, так и праведных, прелюбодеев, убийц, воров, клятвопреступников, грабителей; в общем, самых разных людей христианской веры, и даже женского пола»{89}. Петра так почитали, что бедняки выдергивали шерсть из хвоста его осла, чтобы хранить их как реликвию.
Успеху Петра немало способствовала потрясающая история, которую он о себе рассказывал. Якобы в молодости Петр совершил паломничество в Иерусалим, где во сне ему явился Христос и вручил письмо с просьбой поднять таких же, как он, верующих на освобождение Иерусалима от власти мусульман. Петр рассказывал, что, когда он проснулся, с той же просьбой к нему подошел патриарх Иерусалимский, что и побудило его донести эту идею непосредственно до Алексея Комнина и папы Урбана{90}. Иными словами, Петр Пустынник утверждал, что именно он был первопроходцем и идейным вдохновителем миссии, которую папа проповедовал в Клермоне.
При всех его несомненных талантах Петр был патологическим лгуном. Может, конечно, он и в самом деле выступал за вторжение в Иерусалим верующих во искупление грехов еще до того, как идею официально взяла на вооружение церковь на Клермонском соборе, но не менее вероятно, что он попросту уловил настроения, в начале 1096 года овладевшие массами, и, с одобрения папы или же без него, отправился проповедовать со всей доступной ему убедительностью. Верить его россказням или нет, сегодня уже неважно. В 1096 году важна была потрясающая эффективность его агитации. Пока Урбан и его епископы с помпой разъезжали по всей южной, западной и центральной Франции и обсуждали с опытными военными и религиозными деятелями наилучший способ собрать армию с реальными шансами на успех, вербовали опытных солдат, приводили их к присяге, назначали компетентных командующих и обсуждали с желающими присоединиться вопросы финансирования и снабжения, босоногий Петр Пустынник успел посетить север Франции, западную Германию и Рейнские земли, которыми папские проповедники, как правило, пренебрегали. Его подход иначе как популистским не назовешь: он подталкивал людей к импульсивным решениям, приглашая всех желающих присоединиться к походу и испытать себя. На призыв Петра откликнулся самый разный народ: от мелкой знати и рыцарей, имевших опыт сражений, до тех, кого в лучшем случае можно было назвать нестроевыми и кого Урбан особо предупреждал даже не думать о военных экспедициях: священников, стариков, женщин, детей или людей, настолько неимущих, что они попросту не знали, куда еще себя пристроить[22].
Папа Урбан заявил, что его крестоносцы должны выступить в поход 15 августа 1096 года, в день Успения Пресвятой Богородицы – главного церковного праздника лета. Но за пять месяцев до даты официального старта, на Пасху, пестрая толпа последователей Петра Пустынника – позже их назовут Крестьянским крестовым походом или Походом бедноты – уже пришла в движение. Этот поход не составлял единого целого: его участники двигались неравномерными волнами и отдельными группами – от отрядов бывалых вояк (таких, как, например, выступивший в поход одним из первых французский дворянин Вальтер «Голяк» Сен-Авуар, который вел с собой восемь конных рыцарей и дюжину пеших солдат) до многотысячной толпы крестьян, устремившихся на Восток за чудотворным гусем и козой, на которых якобы снизошел Святой дух{91}. Сам Петр выступал, размахивая посланием от Господа Бога, которое, по его словам, в буквальном смысле упало с небес. Это была беспорядочная, шальная орава, и все-таки к началу лета 1096 года первые волны этого стихийного движения докатились до Византии.
К тому моменту, как они добрались до Константинополя, у многих уже была кровь на руках.
При всем энтузиазме, с каким Западная Европа в 1090-х годах встретила идею священной войны и который изо всех сил подогревали как официальные проповедники по наущению папы Урбана, так и Петр Пустынник и прочие демагоги, за ним стоял неудобный парадокс. Как могут верующие в Иисуса Христа планировать военный поход во имя человека, призывавшего ко всепрощению? В Нагорной проповеди Христос сказал: «Блаженны миротворцы, ибо наречены они будут сынами Божьими»{92}. Но вот перед нами потенциальные сыны Божьи, сколачивающие войско беспрецедентного в истории церкви масштаба. Сам факт того, что они это сделали и совесть их при этом ничуть не беспокоила, может немало поведать нам об удивительной гибкости мышления, свойственной христианам первого тысячелетия нашей эры.
Иисус из Назарета был человеком мирным. Вполне земной, когда ему это было нужно, и даже склонный ко вспышкам гнева, Христос, о котором написано в Евангелиях, постоянно повторял, что предпочитает кротость агрессии и страдание мести. Но Урбан прекрасно понимал, что личные предпочтения Христа, готового подставить обидчику другую щеку, не способны перевесить тысячелетнюю и обширнейшую иудео-христианскую литературную традицию, ратовавшую за обратное.
Как бы кроток ни был Христос, Ветхий Завет, крайне важный для средневековых христиан текст, описывал ревнивого бога, разящего врагов и требующего страшных казней для преступивших закон: глаз за глаз, зуб за зуб, а также забивание камнями до смерти за чревоугодие, пьянство, несоблюдение субботы и содомию{93}. Популярные тексты вроде «Книги Маккавейской», повествующей о подвигах династии борцов за свободу народа Израиля, рисуют мир, в котором расхожими методами ведения войны во славу Господа служили партизанские действия, насильственное обрезание и массовые убийства[23]. Такого рода истории давали понять, что слуга Божий может походить не только на Христа, но и на Иуду Маккавея, который «облекался бронею, как исполин, опоясывался воинскими доспехами своими и вел войну, защищая ополчение мечом; он уподоблялся льву в делах своих и был как скимен, рыкающий на добычу»{94}.
Но воинственный настрой свойственен не только Ветхому Завету. Святой Павел, преобразившийся грешник, апостол и выдающийся автор, очень любил военные метафоры. В «Послании к Ефесянам» он призывает своих адресатов быть подобными Христу во всех деяниях: «…и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть Слово Божие»{95}. Каким бы пацифистом Павел ни был, он употребляет в своем послании воинственные аналогии, которые легко понять превратно. И не он один. У Иоанна Богослова, автора «Откровения», кровопролитие, которым якобы будут сопровождаться последние времена (а в начале второго тысячелетия до них, казалось, рукой подать), вызывает искреннее ликование. В особенно живописном отрывке, рассказывая о судьбе двух пророков, Иоанн пишет:
…зверь, выходящий из бездны, сразится с ними и победит их, и убьет их… И многие из народов и колен, и языков и племен будут смотреть на трупы их три дня с половиною, и не позволят положить трупы их во гробы. И живущие на земле будут радоваться сему и веселиться и пошлют дары друг другу, потому что два пророка сии мучили живущих на земле{96}.
В конце два пророка восстанут из мертвых. Но тон был в очередной раз задан. Христос, может, и ненавидел насилие, но война, убийство, кровопролитие и даже геноцид никуда из христианской экзегетики не делись.
Несмотря на то что со смерти Павла и Иоанна минуло много столетий, проблема примирения христианской веры с земным насилием не исчезла. Более того, она окончательно оформилась благодаря тому факту, что в 380 году христианство стало официальной религией Римской империи. В этой ситуации возникла необходимость состыковать незлобивое учение Христа с реальностью политики государства, существовавшего за счет войны, захвата территорий и порабощения народов. За эту задачу брались самые глубокие умы, составившие историю политической мысли, которую можно проследить как минимум до Аристотеля (ум. в 322 г. до н. э.) и в рамках которой была сформулирована концепция «справедливой войны»: насилия, достойного сожаления, но легитимного и даже высокоморального, если оно применяется для защиты государства и в конечном итоге служит установлению или восстановлению мира{97}.
В IV веке сперва Амвросий Медиоланский, епископ Милана, а вслед за ним – и в большей степени – святой Августин Иппонийский придали этой теме специфически христианский оттенок. Августин был теологом и философом, человеком ни в коей мере не воинственным, и его интересы простирались от природы первородного греха и божественной благодати до аморальности воровства фруктов и ночных поллюций{98}. Но он понимал, что, раз уж из культа, исповедуемого горсткой отщепенцев, христианство превратилось в вероучение целой империи, необходимо как-то приспособить религиозные ограничения к нуждам государства, созданного для завоеваний. В сочинении «О граде Божьем» Августин нашел христианству место в римском государстве, заявив, что «мудрый будет вести войны справедливые… несправедливость противной стороны вынуждает мудрого вести справедливые войны»[24]{99}. В другом месте он сформулировал четыре конкретных условия, при которых войну можно считать справедливой: она ведется за правое дело; ее цель – защитить или вернуть свое; ее одобрила законная власть; люди, ведущие войну, руководствуются благими намерениями.
Августин был прагматиком, и этот прагматизм остался в порядке вещей и после его смерти. Когда Западная Римская империя рухнула, а бывшие ее владения поделили между собой племена германского севера, латинское христианство быстро трансформировалось в угоду культуре, в которой на смену завоевательным и оборонительным войнам на границах империи пришли распри мелких князей и вождей. И снова христианские мыслители сумели приспособить вероучение к сложившимся обстоятельствам, пытаясь попеременно то ограничивать, то освящать насилие. Один церковный деятель Х века придумал дуалистическую концепцию Божьего мира и Божьего перемирия: и то, и другое активно пропагандировалось на церковных соборах – таких, как соборы Урбана II в Пьяченце и Клермоне. Божьим миром называли клятвенное обещание во все дни воздерживаться от нападений на нищих, слабых, беззащитных и праведников, которое давали рыцари и прочие ратные люди. Перемирие Божье не сильно от него отличалось: в этом случае рыцари давали клятву соблюдать периоды всеобщего мира, во время которых они не будут сражаться и друг с другом тоже. Одновременно церковь принялась активно благословлять королей-завоевателей и даже канонизировать их как мучеников. Так, к лику святых были причислены Освальд, король Нортумбрии (ум. в 641/2 г.), завоевательные войны которого на Британских островах, по мнению авторов вроде Беды Достопочтенного, компенсировались энтузиазмом, с которым он крестил народы, а также тем, что перед битвой он неизменно уделял время молитве, и Гильом Желонский (ум. в 812/14 г.), герцог Тулузы, который, прежде чем на склоне дней удалиться в монастырь, убивал испанских мавров тысячами.
Папа Лев III, в Рождество 800 года возложивший корону Священной Римской империи на голову прославленного завоевателя Карла Великого, тем самым скрепил договор между воинствующими королями и Латинской церковью, и к XI веку христианство – как минимум западное – превратилось в религию, с радостью принимавшую в свои объятия тех, кто убивал и увечил, если при этом они соблюдали церковные ритуалы и не покушались на собственность церкви. Поэтому начиная с 1060-х годов папы римские вручали свои штандарты людям вроде буйных братцев-нормандцев Роберта Гвискара и Рожера, графа Сицилии; поэтому папы десятилетиями методично поощряли войны против мусульман и других иноверцев Испании; поэтому в 1074 году Григорию VII не показалась немыслимой идея послать армию верующих поквитаться за поражение византийцев в битве с турками Алп-Арслана при Манцикерте. И по той же причине Урбан и Петр Пустынник, а также все те высокопоставленные и рядовые священнослужители, что колесили по Франции, истово проповедуя доктрину священной войны, основанную на понятиях личного раскаяния и коллективной ответственности, представляли собой картину хоть и определенно необычную, но не так чтобы поражающую новизной{100}.
Неудивительно, что первые крестоносцы, которые поздней весной 1096 года покинули Рейнские земли, вдохновленные речами Петра Пустынника и доведенные проповедниками до пика христианского шовинизма, готовы были накинуться на любого, кого можно было бы счесть врагом Христа. Для этого им даже не пришлось уходить далеко от дома. Первой целью и жертвой авангарда крестоносцев стали не страшные безбожники у ворот Константинополя, а еврейские общины городов Западной и Центральной Европы – Кельна, Вормса, Шпайера и Майнца.
Одним из предводителей похода, ненадолго выдвинувшимся на первый план в начале 1096 года, был Эмико из Флонхейма: богатый дворянин, на которого серьезно повлиял Петр с его популистским подходом к проповедованию движения крестоносцев. К тому же один хронист писал об Эмико как о человеке «весьма известном прежде своим тираническим образом жизни»[25]{101}. В 1096 году отряд Эмико входил в число двенадцати тысяч рейнских крестоносцев, съехавшихся в Майнц. Там они безжалостно разгромили еврейскую общину города. «Когда их вели по городам Рейна, а также Майна и Дуная, они, предаваясь христианскому рвению так же и в этом, стремились или совершенно уничтожить проклятый народ иудеев, где бы они его ни находили, или загнать его в лоно церкви», – пишет все тот же хронист, демонстрируя ксенофобию и антисемитизм, которые он разделял с Эмико, притом что характера графа не одобрял{102}.
Еврейское население Майнца узнало об опасности, которая на них надвигалась, еще до того, как крестоносцы прибыли в город: в окрестностях уже запылали синагоги и дома евреев, начались избиения, массовые убийства и грабежи иудеев, занятых ростовщичеством, которым, согласно каноническому праву, христиане заниматься не могли. Когда начались погромы, евреи Майнца кинулись искать защиты у архиепископа Ротгарда, который укрыл около семисот человек у себя дома, чтобы «спасти от Эмико и его спутников; свое жилище он считал самым безопасным местом в то время»[26]. Однако укрытие это оказалось недостаточно надежным и не выдержало натиска крестоносцев, которые на восходе осадили резиденцию архиепископа, сломали ворота и устроили массовую резню, в которой, согласно хронисту Альберту Аахенскому:
…женщины были одинаково перерезаны, и младенцы обоего пола избиты. Иудеи, видя, что христиане вооружились против них и против детей, не щадя пола, обратили свои силы друг на друга: на своих единоверцев, детей, жен, матерей и сестер, и убивали себя. Матери – страшно выговорить – перерезывали ножом горло грудным младенцам, других прокалывали, предпочитая губить их собственными руками, нежели отдать на жертву мечу необрезанных{103}.
Не сказать, чтобы такие ужасы творились только в Майнце. В Вормсе некоего Даниила, сына Исаака, протащили по утопающим в грязи улицам на веревке, затянутой на шее: палачи предложили ему на выбор крещение или смерть. В конце концов, когда язык его уже вываливался изо рта, бедолага провел пальцем себе по шее. Крестоносцам и собравшимся вокруг жителям Вормса другого приглашения и не требовалось: они отрубили ему голову{104}. В Вевелингховене, к северу от Кельна, евреи массово кончали с собой: юноши и девушки бросались в Рейн, а отцы убивали своих детей, чтобы те не попали в руки врагов{105}. Были ли эти оргии антисемитского насилия спровоцированы широко распространенной в среде крестоносцев идеей мести за распятие Христа, или же в нем воплотилась жажда крови, овладевшая разъяренной толпой, не желавшей ждать другого случая реализовать свой праведный гнев, – вопрос, на который, скорее всего, невозможно дать ответа{106}. Но евреям Майнца от этого было не легче. «Весьма немногие из иудеев спаслись от смерти», – пишет Альберт Аахенский и добавляет, что кое-кого из этих немногих насильно обратили в христианство. А потом «граф Эмико… и все это отвратительное сборище мужчин и женщин вместе с огромною добычею отправились в Иерусалим, чрез королевство венгров»{107}.
Первые крестоносцы шли проторенным путем, которым поколения купцов и паломников путешествовали на Восток и обратно как минимум с IV века. Дорога эта, начинаясь на юге Германии, шла сначала вдоль Дуная, а затем, минуя Альпы, вела пилигримов лесами, полями и болотами, забирая к Белграду. Отсюда начиналась старая римская дорога, которую называли Диагональной (Via Diagonalis) или Военной (Via Militaris) и которая тянулась через весь Балканский полуостров до самого Константинополя. Путь составлял почти 2000 километров: расстояние для пешего путешественника огромное. Ключ к успеху такого странствия – дружеские отношения с местными государями и регулярное пополнение продовольственных запасов. Как выяснили нестройные толпы Крестьянского крестового похода, внявшие призыву Петра Пустынника, ни то ни другое им не было гарантировано.
С первыми трудностями они столкнулись еще в Венгрии. Хотя формально это была дружественная территория, правил которой христианский король Коломан I, всякий, знакомый с историей этого королевства, знал, что венгерская знать обратилась ко Христу лишь в начале XI столетия, а кровавые языческие бунты были еще свежи здесь в памяти{108}. Венгерское государство сильно отличалось от западных феодальных автократий, это было скорее полуплеменное королевство, потенциально крайне опасное для жителей Запада, незнакомых с этим чуждым миром, неизведанная земля, и мудрые люди посоветовали бы вести себя здесь осмотрительнее. Однако, удалившись от дома, крестоносцы совершенно распоясались и творили что хотели, а местные платили им той же монетой.
Первым на землю Венгрии ступил небольшой отряд под командованием сподвижника Петра, состоятельного французского дворянина Вальтера Сен-Авуара. Так как отряд был слишком мал, чтобы доставить серьезные неприятности местным, и явно не представлял опасности, Вальтеру и его людям разрешили пройти по стране, приобретая еду и другие припасы на местных рынках. Отряд благополучно пересек королевство, а в Белграде его уже ждали византийские проводники, которые помогли ему добраться до Константинополя.
Следом, с отставанием в две недели, сжимая в руке письмо с небес, шел Петр Пустынник в сопровождении толпы от пятнадцати до двадцати тысяч человек – какая-то часть их была вооружена и даже обучена военному делу, но и обычных паломников без гроша за душой затесалось в это войско не меньше. Выместив часть своей злобы на евреях Рейна, эти отряды в июне тоже прошли по Венгрии, не нарвавшись на крупные неприятности. Но догонявшая их следующая волна крестоносцев повела себя иначе. Два отряда немецких вояк, явившиеся в июле, вовсю грабили и насильничали, чем страшно разозлили короля Коломана. А после того как шайка крестоносцев «на рыночной улице проткнула одного молодого венгра колом через интимные места», произошло серьезное столкновение{109}. Не желая терпеть такое надругательство над своим народом и пренебрежение гостеприимством, Коломан послал войска – сначала разоружить, а затем и перебить возмутителей спокойствия. И когда в начале августа подошел крупный и воинственно настроенный отряд жестокого графа Эмико Флонхеймского, Коломан просто закрыл границы. Тогда Эмико осадил приграничную крепость Визельбург. Осада продлилась три недели, после чего венгры разбили войско Эмико в пух и прах{110}. Теперь этот путь – как минимум временно – был для стихийного движения крестоносцев закрыт.
А впереди, за Белградом, в византийских землях их ждали новые трудности. О первых небольших отрядах крестоносцев власти империи позаботились: они даже организовали рынки, где те могли закупаться под присмотром имперских чиновников, владевших западноевропейскими языками. Но когда численность франков, прибывавших в Византию, возросла с сотен до десятков тысяч человек, стычки и потасовки стали обычным делом, а в Нише и вдоль дороги, ведущей в Софию, крестоносцы регулярно ввязывались в бои с местными греческими дружинами. К тому времени присутствие франков уже вызывало у византийцев серьезную озабоченность. Принцесса Анна Комнина вспоминает, какая тревога охватила жителей Константинополя, когда они узнали, что эта неуправляемая орда и есть первая из долгожданных «франкских армий». Кроме того, Анна сообщает, что о приближении войска Петра Пустынника возвещало нашествие саранчи, опустошавшей виноградники. В этой армии, как пишет она, лишь единицы были воинами – зато окружала их «безоружная толпа женщин и детей… их было больше, чем песка на морском берегу и звезд в небе, и на плечах у них были красные кресты»[27]{111}.
Как можно догадаться, их появление 1 августа в столице вызвало еще больше недовольства, поскольку «эти люди, которым не хватало мудрого руководства», «разрушали церкви и дворцы в городе, выносили их содержимое, а также снимали свинец с крыш и продавали его грекам»{112}. Алексей не собирался спокойно смотреть, как его город разносят в щепки, и предложил объединенным силам Петра Пустынника и Вальтера Сен-Авуара пересечь Босфор, встать лагерем в Киботе и дожидаться подкрепления. Но и там они сумели переполнить чашу терпения местных жителей. Анна записала, что, попав в Малую Азию, крестоносцы «обращались со всеми с крайней жестокостью. Даже грудных детей они резали на куски или нанизывали на вертела и жарили на огне, а людей пожилых подвергали всем видам мучений».
К этому времени стало очевидно, что какой бы впечатляющей ни была вербовочная кампания Петра Пустынника и каких бы успехов он ни добился, сколотив и возглавив огромную армию добровольцев, прошедшую 2000 километров по чужим землям, войска Крестьянского крестового похода оказались ни на что не способны. Они полностью зависели от милости Алексея, снабжавшего их с противоположного берега Босфора, и все, что им оставалось, это грабить греков и турок, живших поблизости. К тому же теперь они подвергались серьезной опасности нападения, поскольку на власть на территориях к востоку от Константинополя претендовала не только Византия, но и Румский султанат. Когда группа немецких и итальянских рыцарей заняла заброшенный замок Ксеригордо под Никеей, их осадили турки под командованием правителя Никеи Кылыч-Арслана I, который властвовал в турецкой Малой Азии над территорией достаточного размера, чтобы называть себя султаном.
Запертые в замке посреди знойного анатолийского лета, крестоносцы в Ксеригордо страдали от жажды; чтобы выжить, им приходилось пить лошадиную кровь и собственную мочу. В конце концов, их, обессилевших, уничтожила армия, состоявшая из «искусных воинов, вооруженных роговыми и костяными луками, и отличных стрелков»[28]. Резвые турецкие всадники ворвались в замок, увели в плен самых молодых и красивых крестоносцев, изощренными способами прикончили остальных (некоторых привязывали к столбам и расстреливали из луков) и сложили курган из мертвых тел, оставив их гнить в качестве предостережения новым армиям латинян, что приближались к Никее с запада{113}. Главные силы войска, расквартированного в Киботе, жаждали мести и требовали, чтобы командующие приказали наступать на Никею. Но это лишь спровоцировало новые атаки турок. К приходу осени паломники и солдаты Крестового похода бедноты обгорели на солнце, изголодались и измучились до предела. 21 октября Кылыч-Арслан напал на сам Кибот. В состоявшемся сражении сложил голову Вальтер Сен-Авуар, а жалкие остатки армии крестоносцев были наголову разбиты.
Петр Пустынник избежал их печальной участи и поспешил обратно через Босфор в Константинополь. Он опять начнет проповедовать и будет играть неизменную – хоть теперь уже и второстепенную – роль в событиях Первого крестового похода. Но многие из его последователей погибли, а те рыцари, которым удалось убраться из Кибота живыми, остались без командиров. Было очевидно, что им – да и всем остальным – позарез нужны опытные и авторитетные полководцы. Алексей Комнин просил Запад прислать на подмогу христианские армии. Но весной 1096 года казалось, что он скорее открыл заднюю дверь империи своре дьяволов во плоти.