bannerbannerbanner
Воденников в прозе. Лучшие эссе

Дмитрий Воденников
Воденников в прозе. Лучшие эссе

Полная версия

Тарелочки для пайки

Однажды – лет восемьдесят тому назад – по льдистым тротуарам предвоенного советского Воронежа (а зимой тротуары там превращались в сплошной лед, и слово «льдистый» тут придумано не ради красоты, это исключительно документальный эпитет) шли мужчина и женщина. Мужчина выглядел стариком, хотя на тот момент ему было примерно сорок пять лет. А женщина мерзла в куртке на рыбьем меху и резко за что-то выговаривала своему суетливому спутнику.

Потом она будет сильно жалеть об этом. О своей вспыльчивости и резкости.

И не потому, что он ушел от нее к другой, не потому, что он променял ее на более молодую или просто оставил на старости лет из-за ее вздорного и злого характера, хотя характер у нее действительно был не сахар. А потому что он умер. Во владивостокском лагере. Правда, не сразу.

Как написал один свидетель его последних дней, однажды, распределяя хлеб по баракам, он заметил, что бьют какого-то щуплого маленького человека в коричневом кожаном пальто. Когда свидетель спросил: «За что бьют?» – ему ответили: «Он тяпнул пайку». На вопрос, зачем же он украл хлеб, завшивленный 47-летний старик ответил, что он точно знает, что его хотят отравить, и потому схватил первую попавшуюся пайку в надежде, что в ней нет яду. Кто-то сказал: «Да это сумасшедший NN!» И назвал фамилию.

Через несколько недель сумасшедший NN умер.

Это было 27 декабря 1938 года.

На другом конце бескрайней страны в этот день проснулась его жена и все поняла.

Вот ее слова: «Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе…»

Этой женщиной была Надежда Яковлевна Мандельштам. А умерший старик – поэтом Осипом Мандельштамом. Я думаю, уже все догадались.

И вот я приезжаю в Воронеж (по своим делам, никак не связанным с Мандельштамом) и вечером прошу отвезти меня на ту улицу, где он жил. Меня везет туда машина, на улице стоит предновогодний дубак, температура приближается к 23 градусам мороза. Мы едем по ярко освещенному городу, двоятся и переливаются фонари, когда наша машина поворачивает, и на всем протяжении пути сверкает декабрьская иллюминация.

Когда меня подвозят к искомому месту, мы выходим из машины и спускаемся к началу странного проулка.

В этот момент со временем что-то случается. Оно как-то надламывается.

Проулок ныряет вниз, а я начинаю скользить на легких подошвах. Возникает ощущение, что мы провалились в щель времени. Я вижу вросшие в ледяную землю низкие одноэтажные и двухэтажные дома, и только припаркованный у правого хлипкого домика джип свидетельствует о том, что время провалилось не окончательно.

– Здесь Мандельштам и жил, – говорит сопровождающий.

Я вижу дом, где жил ссыльный О.М. Вижу низкое окно. Вижу ледяную горку улицы, скатывающуюся вниз.

 
Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова —
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.
Мало в нем было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама…
 

Почему-то меня охватывает страх. Я думаю, что сейчас выйдет хозяин припаркованного джипа и спросит, что мы делаем у его машины.

– Давайте уедем, – говорю я.

Меня отвозят обратно в гостиницу, но даже там меня не оставляет ощущение застрявшего в костях холода. Я остаюсь один, лежу в номере, пишу какие-то глупости в Фейсбуке, а холод не уходит и не уходит. Впрочем, может, что-то там было с отоплением в этой гостинице? Черт его разберет.

И вот через два года – яркой желто-голубой осенью – я иду по Москве свои ежедневные километры. Перебегаю на последнем мигании светофора через Старую Басманную и зачем-то подхожу к газетному киоску. (Слова с суффиксом «-то» – это вообще мои слова. Зачем-то, куда-то, почему-то. Я плохо иногда понимаю, что мной руководит в тех или иных моментах моей не самой сознательной жизни. Но неожиданные подарки от этого неопределенного суффикса часто перевешивают его же ущербы и досадные недостатки.)

На самом видном месте газетного развала лежат пластмассовые тарелки. Те, которые вешают на стену. Для красоты. Кто-то любит кошечек. Кто-то – цветочки. Кто-то уважает Путина. А кто-то любит погорячее. И вот на одной из этих тарелок отпечатан Сталин. Собственной персоной. Иосиф Виссарионович.

И тут я осознаю, что эпоха опять, в очередной раз, сдвинулась и щель времени ползет по только ему, времени, понятному шву.

Я понимаю, что возвращение к советскому стилю (в оформлении, в хорошо отрежиссированной ностальгии, в мышлении) – это болезнь нашего языка. И нашего сознания. Когда-то казалось, что все это ушло в прошлое навсегда. Но нам это только казалось.

Немного сухой информации. Жители Октябрьского района Новосибирска недавно установили памятник Иосифу Сталину, пишут нам местные СМИ.

Экскаваторщик Виктор Дмитриев нашел полуразрушенный бюст Сталина в одном из ангаров городского завода. Он отреставрировал памятник, раскрасил его золотистой и черной красками и установил перед домом на бетонном блоке. Власти города пока никак не реагируют на несанкционированную установку монумента.

«Он лежал среди мусора, в пыли, медали с его груди были отбиты, в общем, в плохом состоянии памятник был. Мне подумалось: «Негоже вождю валяться на свалке», – рассказал «реставратор» о своей находке.

Отношение к памятнику у новосибирцев различное: пожилые люди возлагают к нему цветы, молодые активисты, наоборот, предпринимают попытки разбить бюст. Накануне вождю уже откололи нос.

Нос. Понимаете? Нос. И нос Сталина встал и пошел бродить по России. Нет, это просто Гоголь какой-то.

Но закончить я все-таки хочу на другом.

Осип Мандельштам был гений. Может, самый фонетический поэт после Пушкина. Когда ты его читаешь вслух – возникает ощущение, что ты перекатываешь языком янтарную виноградину. Но этого поэта убили. После плановой дезинфекции (от вшей) одежды заключенных Мандельштаму стало плохо, он положил левую руку на сердце и рухнул на пол. Он лежал на полу голый, с бледным лицом, не дышал.

Подбежали его товарищи по лагерю, тоже голые, сгрудились вокруг него. «Затем повернули тело: никаких мышц, одна шкурка – бесформенное, истощенное тело человека, боявшегося съесть свою порцию! Но положить тело было некуда, так как лавки были завалены бельем». После чего поэта Мандельштама положили на тележку и увезли.

Помните, я цитировал вам последнее письмо Надежды Яковлевны своему мужу? Так вот. Я его процитировал не полностью. Этим письмом завершается книга ее воспоминаний, и это письмо режет, как и положено бумаге. Прочтем его до конца.

«Мы, как слепые щенята, тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова, и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье. <…> Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую-то еду. Со мной были какие-то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, куда нести все это добро, потому что не знаю, где ты. Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня? Знаешь ли, как люблю? Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу. Это я – Надя. Где ты? Прощай. Надя».

И вот теперь нам предлагают тарелочки.

Балконы большого города

Меня всегда удивляло, как люди обустраивают свое пространство для жизни. В квартире, в блоге, в электронном письме.

Я иду по городу (городу, в котором половина года зима или непонятная межсезонная мгла и слякоть) и вижу, что большинство балконов застеклены. Почти ни одного балкона с решеткой, все обшиты либо шифером – а он ужасный: серый, скучный, как сны улитки, – либо желтой и зеленой пластмассой. Очень практично. Наставил там банок на балконе, завалил все бесполезной требухой, ошметками своей жизни, которыми никогда больше не воспользуешься, но которые выбросить жалко, закрыл все это от взгляда прохожих, сидишь в конуре, на балкон не выйти: дзынь-дзынь, говорит старый велосипед, который больше тебя никогда не прокатит, только стукнешься об него бедром, которое больше никто не сожмет в страсти, чертыхнешься, но выбросить велосипед жалко. Пусть стоит здесь до лучших дней. Вдруг пригодится!

Не пригодится.

Не сожмет, не прокатит велосипед, не зазвонит звоночком. Не будет их, лучших дней.

Девушка не выйдет тебе навстречу в легком платье, с тонкими руками, не обнимет за плечи. Потому что она тоже постарела, завалила свой балкон банками, причем пустыми, чтоб про запас, а в шкафу это легкое несбывшееся платье погребено под мохером и кофтами. Сверху – шапка из песца. Для тепла.

Прощай, девочка, здравствуй, лоджия!

Кстати о лоджиях. Самое страшное, что я вижу в городе, – это они.

Это ж какой печалью – звериной, пушной – надо обладать, чтоб понастроить у балконной двери огромный скворечник, впустить в комнату вечный сумрак, зажигать из-за этого даже днем люстру, такую вечную, бабушкину, хрустальную, в сосульках. Повесить тяжелые шторы. А некоторым и этого мало: не только лоджию из балкона соорудили, но еще и занавески на ее окнах повесили. Чтоб уж вообще никакого света. Одно тепло. Надышанное годами. Милое, удушающее, овечье. Забаррикадировать жизнь.

…Я помню, как я жил две недели в Париже. Жил я у самого Люксембурского сада, в обычном центральном парижском доме начала XX века, с такими чугунными окнами, с защелкой, с витой перегородкой на четверть окна. Чтоб не выпасть.

Но через сад я видел другой дом. Годов шестидесятых. И этот дом был счастьем.

 

Там окно было во всю стену. Именно во всю. Точнее сказать, стены никакой и не было. Стена и была окном. И эти окна сияли. Особенно по вечерам. И можно было наблюдать за людьми, которые ходили по своим квартирам, пили вино, ели, ссорились, просто сидели, тосковали, скучали, работали, ничего не делали. Просто жили жизнь – свою, открытую и живую.

Вот теперь и у меня есть мечта. Невоплотимая, как любая другая настоящая мечта. Снести нижнюю часть балконной двери. И всю ее просто застеклить. Чтоб в нее можно было видеть прутья балконной решетки и московское дерево под окном.

И я видел недавно такой дом. Да-да, тут в Москве, причем у себя по соседству. Синяя решетка балкона, пустое пространство за ней – и балконная дверь. Сплошная балконная дверь без нижней перегородки. Я стою внизу, рот раскрыл, оторваться не могу. Я бы хотел жить с вами, шепчу, в маленьком городе.

Но не тут-то было!

Сверху свешиваются хозяева и кричат: «Уходите, старый дурак! Это наше счастье. Наши окна в пол. Как бальные платья! Не твое это, уходи».

Ушел.

А дома залез в интернет, открыл один пост в ленте и вижу. Под какой-то новостью из Европы – комментарии. Один слаще другого. Я их, если что, сохранил. Чтоб такое чудо не потерять.

Вот министр иностранных дел Швеции Карл Бильдт считает, что в последние несколько лет Россия изменилась в худшую сторону. Если в первое десятилетие после развала Советского Союза она демонстрировала в политике приверженность западным ценностям и пыталась привить их населению, то нынешнее русское руководство встало в жесткую оппозицию Западу.

Бог с ним, с министром. Бог с тем, что он там считает. Бог с ней, со Швецией. Бог с ней, с оппозицией Западу. Гораздо поучительней, что пишут наши с вами соотечественники. Цитирую:

1. Да он с дуба рухнул, что ли??? Да, ценности западные мне точно не нужны – факт.

2. И мне! И остальным 150 млн россиян.

3. Ну конечно! Православные не разрешат инцест и педофилию! Не будут трехлетних детей учить мастурбации! Не позволят открывать бордели для секса с животными! Не допустят разрушения семьи и использования детей как секс-объектов! Не разрешат отнятие у людей родины!

4. Согласна я со шведским министром, именно православие – главная угроза гейропе.

5. Ну конечно, для современных потомков викингов православие – это страшная угроза. Бойтесь, гады, как предков наших боялись! Жрите мухоморы для храбрости! Авось пронесет!

Конец цитаты.

У поэта Марины Цветаевой есть стихотворение, которое начинается так:

 
…Я бы хотела жить с Вами
В маленьком городе,
Где вечные сумерки
И вечные колокола.
И в маленькой деревенской гостинице —
Тонкий звон
Старинных часов – как капельки времени.
И иногда, по вечерам, из какой-нибудь мансарды —
Флейта,
И сам флейтист в окне.
И большие тюльпаны на окнах.
И может быть, Вы бы даже меня не любили…
 

А заканчивается оно следующим образом:

 
Вы бы лежали – каким я Вас люблю: ленивый,
Равнодушный, беспечный.
Изредка резкий треск
Спички.
 
 
Папироса горит и гаснет,
И долго-долго дрожит на ее краю
Серым коротким столбиком – пепел.
Вам даже лень его стряхивать —
И вся папироса летит в огонь.
 

Так вот.

Я бы хотел жить с вами в одном городе, желательно большом. Где было бы много солнца и света (в России его тоже много, и это здорово) и где стояли бы, как прялка, синие долгие сумерки. Я бы хотел, чтобы в этом городе было умеренное количество колоколов. Чтобы у людей в нашем городе наконец встали на место мозги. Чтобы они перестали сочиться ненавистью и биться в приступах ксенофобии. Чтоб мы наконец поняли, что мир – один. Что мир – большой.

Ну и желательно, чтобы вы не курили.

Сделайте нам красиво

Это про Достоевского еще было замечено. Все его романы (в сущности, построенные как одна большая истерика) развиваются всегда одинаково. Сидит вялое приличное общество. Все чин чинарем. Позвякивают ложечки, передаются розетки с вишневым вареньем, кто-то тренькает на балалайке, вдруг – чу! – дверной колокольчик внизу, быстрые легкие шаги по лестнице, вскрик, в дверях стоит Настасья Филипповна, ее глаза горят дивным огнем, балалайка в сторону, розетки с вареньем на головах, деньги в камин, а чучело медведя, спокойно простоявшее всю первую часть в углу, вдруг оживает и убегает в лес.

Все-таки Достоевский – наше все. Он, а не Пушкин. Что бы там ни говорил Аполлон Григорьев.

Я написал в «Газете. Ru» цикл статей, посвященных центру, который работает с аутистами. Сам центр находится в Петербурге, называется «Антон тут рядом», но я сейчас не об этом. Я о реакции людей на некрасоту. Или на то, что они считают некрасотой.

Когда была опубликована моя первая статья и я повесил ее в своем блоге, там разразился самый настоящий скандал.

Он был некрасив, как все скандалы, он не может утихнуть до сих пор, он был иррационален и вполне, с другой стороны, предсказуем. Все приняли в нем деятельное участие, все отличились, и я не исключение. Я наговорил много лишнего и сейчас об этом жалею. Однако самой сути нашего разногласия мое нынешнее сожаление не меняет.

Например, выяснилось, что фотографировать подростков и молодых людей, являющихся аутистами, надо не такими, какие они есть на самом деле, а красиво.

Не с открытым ртом (хотя он у этого парня почти всегда приоткрыт, ну такой он, извините его), а с закрытым. Не с этой стороны, а с другой. И вообще вот «этого» лучше совсем не фотографировать. Выберите кого-нибудь помилее, пофотогеничнее, ведь есть же прекрасные работы Тимоти Арчибальда, вот на них и равняйтесь. И вообще, не портите нам настроение.

Попутно мы выяснили, что многие реальные детали из жизни этих ребят тоже должны быть опущены, вымараны, исключены из спектра нашего внимания. А значит, и знания. О них вообще нельзя говорить. Например, что отец одного молодого человека спился, а потом пропал. И девушка, работающая в центре, проявила упорство и недюжинные детективные способности, но отца нашла. Правда, только уже в виде трупа. На опознании.

– Вот про труп не надо! – говорило приличное общество, зашедшее на огонек. – Давайте лучше про розетки с вареньем и балалайку. Сыграйте нам, Дмитрий Борисович, на ней «Лунную сонату», первую часть. Потому что о второй части «Лунной сонаты» мы и не догадываемся.

Но тут звенел колокольчик внизу, стукала входная дверь, слышались легкие шаги, и в дверях комнаты уже стояла настоящая Настасья Филипповна. Не вы и не я. И она была, вероятно, не очень фотогенична. Как выяснилось в реальности. Не «ми-ми-ми». И портрет, показанный Рогожиным Мышкину, ей явно льстил. Но это была Живая Настасья Филипповна. И ей нужна была наша помощь.

Не обсуждение ее красоты или отсутствия у нее этой красоты, а помощь.

– Дорогая Л., – сказал я в комментариях одной молодой женщине, живущей за границей, которая тоже была недовольна фотографиями. – Под статьей есть реквизиты, на которые можно послать деньги для этих ребят. Пошлите! Это лучше, чем просто сейчас обсуждать фото.

– Я пошлю, если сочту нужным, – со сдержанным достоинством ответила она.

Если сочтет! Если сочтет нужным.

Спасибо, барыня.

Ну а теперь небольшое отступление. Лирическое, как соловей.

…Некоторое время назад у меня случилось кровоизлияние в мозг. Это было очень больно, страшно и, в сущности, необратимо. По итогам кровоизлияния я потерял память, способность ориентироваться в городе и теперь всегда хожу как обдолбанный. На столе рядом с компьютером у меня лежит блокнот, в который я записываю все, что должен сделать. Потому что, если я не запишу, я об этом абсолютно точно забуду. Иными словами, у меня в голове больше нет символического календаря. Он стерт.

Но одну вещь я помню.

Уже после всего – через два месяца, после двух операций и Бурденко – я залез в ЖЖ и увидел забавный пост одной из френдесс.

Она писала: «У меня на другой стороне улицы есть какое-то странное заведение с железной дверью, над которой написано: «Гамма-нож». Я часто вижу, как туда заходят толстые тетки. Наверное, это очередной центр пластической хирургии. И они думают, что выйдут оттуда принцессами. Ха-ха-ха!»

Пришлось прийти к ней в комментарии и сказать, что «гамма-нож» – это радиохирургическое лечение внутричерепных опухолей, метастазов, сосудистых мальформаций и других патологических образований. И эти смешные толстые тетки просто больны раком или у них что-то серьезное с сосудами в голове. И я это знаю точно, потому что сам проходил это лечение.

Во всей этой истории важен не мой дурной характер (а он у меня действительно дурной), а та неготовность людей смотреть на мир без иронических или, наоборот, розовых очков.

Если толстые тетки – то, значит, пластическая хирургия.

А если молодые аутисты из центра «Антон тут рядом», то сделайте нам красиво.

В общем, дайте нам «ми-ми-ми».

Так вот. Не дам.

Больше ненависти, господа

Есть две вещи на этом свете, которые сейчас занимают меня больше всего. Это смерть (как к ней подготовиться внутренне). И ненависть. Которой сейчас вокруг так много, что кажется, будто горят где-то символические торфяники, как это было несколько лет назад в Москве, когда мы все сидели в сплошном дыму.

Со смертью – все понятно. Ее, как известно, нет.

Но не в том религиозном смысле, который, мне кажется, является уловкой и заблуждением. А в самом простом. Очевидном. Который шепчет тебе, что либо есть ты, и тогда она, смерть, отсутствует, либо победила она, но ты об этом уже никогда не узнаешь.

Недавно я это увидел так ясно, как бывает только в полусне, на тонкой грани между провалом в беспамятство и еще отслеживающим себя сознанием.

Я жил несколько дней в домике под Рязанью и вот однажды вечером ощутил это новое знание как мыслительную вспышку, как грубый и простой образ, зависший в воздухе шебуршащейся метафорой.

В моем домике уже был зажжен свет, и тьма близлежащего леса вплотную подступила к оконному стеклу с той стороны. Я что-то читал, но вдруг ужасно захотел спать. Не выключая свет, я закрыл глаза и вдруг услышал шуршание. Я снова открыл глаза и увидел ночную бабочку, бьющуюся в стекло из глубины ночи, и вдруг понял, что умирание – это и есть бабочка. Только как бы «обратная». Перелетающая из комнаты, напоенной медовым светом бревенчатых, а потом обшитых залакированными досками стен, – туда, где тьма, ночной ветер, несуществующий Серый волк, леший и Баба-яга.

И если встать и приблизить сейчас свое лицо к темному и прохладному окну, то ты переживешь тот самый, так многих живущих страшащий, стремительный переход.

Все, что мучило тебя, радовало в этой комнате, все, что вызывало скуку или желание, – все закончится, как только ты сдвинешь свое лицо на пять сантиметров вперед. Всего пять сантиметров. И больше ничего не будет.

И только за тобой останется пустая желтая освещенная комната, про которую ты даже не вспомнишь с сожалением, потому что и вспоминать ее тоже будет некому.

Это было так четко, так сильно и так прекрасно, что я даже расхотел спать.

И теперь часто, когда я иду по улице, я иногда ловлю себя на мысли, что вот сейчас уже можно было бы благополучно умереть. Увидев на прощание блеск неба, яркое окно машины, последний день осоловевшего от жары лета.

Это очень плодотворное ощущение.

 
Золото моих волос
Тихо переходит в седость.
– Не жалейте! Все сбылось,
Все в груди слилось и спелось.
 

Это написала Цветаева. И хотя ее собственная жизнь показала, что не все так по-гетевски просветленно спелось и закончилось у самой Цветаевой, это не отменяет силы и правды этих стихов.

Я благодарен людям, которые любили меня, надеюсь, они благодарны мне, я рад, что я родился в России, я никогда не хотел бы отсюда уезжать, я видел другие страны, я любил тебя в Париже и дружил с вами в Берлине, я написал стихи, которые никто бы не смог написать, кроме меня.

По-моему, это круто.

Можно уже никого и не обременять.

Но тут уже приходит вторая тема и стучит кулачком.

– Открой дверь, – говорит она. – Это я, твоя ненависть.

Вы заметили, что мы последнее время в прямом смысле сочимся ненавистью?

Это особенно видно благодаря интернету. Если раньше, чтобы пойти на конфликт, тебе надо было, по крайней мере, обладать физической храбростью, то сейчас не требуется даже она. За тебя все сделают клавиши. И основная война идет именно с помощью них.

Это от безнаказанности.

И безответственности.

Буковки якобы не болят.

 

Поэтому мы пишем в сети то, что мало кто мог бы себе позволить сказать человеку в реальном времени и сокращенном до вытянутой руки пространстве. Готовность человека стать злой и веселой обезьяной отлично доказал один, уже давнишний, перформанс-эксперимент.

Вы многие про него знаете и читали, но я все равно напомню.

В семидесятых годах известный мастер перформансов Марина Абрамович провела эксперимент: она неподвижно встала в одном из выставочных центров и разложила перед собой огромное количество разнообразных предметов: от молотка с пистолетом до акварельных красок. При этом присутствующим разрешалось взять любой из этих предметов и делать с Мариной все, что им захочется.

Поначалу люди стеснялись, но потом разошлись и стали делать вещи, которые раньше не могли в себе и предположить. Причем они не только делали, но даже и хохотали при этом.

Они раздели ее, разрисовали и порезали. «Я хотела показать одну вещь: это просто удивительно, насколько быстро человек может вернуться в дикое пещерное состояние, если ему это позволить», – сказала потом Марина Абрамович. Перформанс был остановлен охраной музея, когда один из посетителей взял пистолет.

Но самые жирные подарки нам дарит, как известно, не художник. А зритель. И уже упомянутый интернет.

Под статьей, напомнившей про этот перформанс-эксперимент Абрамович, было много комментариев. Но лучший, конечно, был вот этот (я его сохранил):

– Еще бы голая встала в позу мама моет пол, а потом сказала, что все мужики одинаковые. Мы звери!)))

Тут все прекрасно. И фрейдистское про «маму, которая моет пол», и предположение, что если человек, не ровен час, в этой позе стоит, то твое последующее сексуальное поведение вполне оправданно.

И теперь, когда я читаю многих своих знакомых в интернете, я понимаю, что они сами от этого человека ушли недалеко. Или просто к нему вернулись.

А ведь некоторые из них даже пописывают стихи.

Больше ненависти, господа!

Больше ненависти.

Ненависть, как известно, спасет мир. Это еще Достоевский говорил.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru