bannerbannerbanner
Сильные духом. Это было под Ровно

Дмитрий Медведев
Сильные духом. Это было под Ровно

Полная версия

Атаманы поносили друг друга в листовках, старались скомпрометировать один другого перед гитлеровцами. В своем соперничестве и в частых стычках друг с другом они не жалели крови своих людей. В этой вражде отражался не только бесшабашный авантюризм этих выродков, но и нечто большее, а именно – борьба иностранных разведок (в конечном счете работавших на гестапо), чьи интересы сталкивались здесь.

Фашисты искусно играли на вражде между атаманами, используя ее в своих целях.

Нетрудно понять, почему территория Западной Украины оказалась полем наиболее интенсивной «деятельности» украинско-немецких или, вернее, немецко-украинских националистов. Атаманы надеялись, что именно здесь они обретут поддержку, что население пойдет за ними. В таком духе они и обнадеживали гитлеровцев.

Неполных два года жизни при советском строе – срок слишком малый для того, чтобы переделать сознание освобожденных из-под власти капитализма крестьянских масс, чтобы изжить собственнические инстинкты и предрассудки, воспитанные веками.

И все же атаманы жестоко просчитались. Население возненавидело их смертельной ненавистью.

«Нейтралитетом», «антинемецкими» листовками, беспардонной демагогией националисты надеялись одурманить людей. Это не было для нас секретом, как не было секретом и то, что, ведя «переговоры» с нами, Бульба одновременно ведет переговоры и с гитлеровцами.

И действительно, не далее как тридцатого октября Бульба встретился с шефом политического отдела СД Иоргенсом и дал ему заверение с помощью обещанных шефом частей полиции очистить леса Волыни и Полесья от партизан.

Но «нейтралитет» все же связывал руки атаманам. Нам же он облегчал работу. Мы многое выгадывали, открыв себе доступ в те села, где «секирники» имели свою агентуру и где мы могли теперь работать среди населения, уже не опасающегося зверской расправы за общение с партизанами. Мы могли теперь вести разъяснительную работу и среди самих «бульбашей». Многим из них, шедшим за атаманом по заблуждению, мы должны были открыть глаза на то, в какую преступную авантюру их вовлекли.

Глава восьмая

Ровно был одним из тихих, утопающих в зелени и погруженных в дремоту западноукраинских городов. Небольшие дома с палисадниками, малолюдные, прибранные улицы – все здесь, казалось, создано для мирной, безмятежной жизни. Русский писатель Короленко, приезжавший сюда в начале века, назвал этот город вялым, и это слово, пожалуй, точнее всего определяло и облик города, и ритм его жизни.

Полтора года, в течение которых в Ровно была Советская власть, пробудили город, начали менять его лицо. Он стал шумней, начал разрастаться; появились новые фабричные здания, школы и клубы, больницы и новые жилые дома. Население города достигло пятидесяти тысяч человек. Перед войной в Ровно насчитывалось уже восемнадцать школ; два театра, много клубов и библиотек. Складывался новый, советский облик города. Теперь это был уже не вялый, заштатный городишко, а кипучий промышленно-культурный областной центр; в то же время он сохранил очарование своих тенистых улиц, своих памятников, навевавших мысли о старине.

Невозможно было примириться с тем, что немецкие оккупанты изуродовали город. Они как будто оказали ему «честь», сделав своей «столицей», и в то же время они его умертвили. В Ровно собралось огромное количество фашистов. Тут были и военные, и чиновники, и их семьи, немецкие помещики, приехавшие сюда «осваивать восточное пространство», были и «украинцы» берлинского происхождения, и всякого рода бывшие люди. Вся эта разноликая масса сновала по улицам, шумела в так называемых казино и торговала, торговала, торговала. Сделки совершались в ресторанах, учреждениях и прямо на улице. По вечерам у кинотеатров, где красовалась намалеванная на щите во всю высоту первого этажа блудливо улыбающаяся немецкая кинозвезда, собирались толпы офицеров, раскрашенных девиц, коммерсантов в котелках и в крахмальных манишках. Из окон доносилась сентиментально-эротическая музыка, слышались голоса развлекающихся офицеров… а город был мертв.

Приходько шел по городской улице с таким чувством, будто он идет по кладбищу, где похоронено все самое дорогое, что у него было. Шел и на каждом шагу читал: «Только для немцев». Куда девалась ровенская зелень! То там, то тут на месте деревьев торчали пни. Приходько заглянул в здание театра, где до войны он смотрел «Наталку-Полтавку», но теперь это был не театр, а склад награбленного добра… У входа резким окриком остановил его солдат-часовой.

…Николай Приходько первым из нас отправился в Ровно. Посылая его, мы учитывали, что он местный житель, знает город, имеет там хороших друзей, знакомых. Там у него родной брат. Но учитывали не только это. Приходько обладал богатырской силой и выносливостью. Ничто не страшило его, он рвался сюда, где опаснее. Если на марше разведчикам приходилось ходить втрое больше остальных партизан, то Приходько ходил больше любого разведчика. Получалось так, что он всегда оказывался под руками, когда требовалось выполнить какое-нибудь срочное задание.

Однажды, тоже на марше, в нескольких километрах от нас послышались выстрелы. Я послал Приходько узнать, в чем дело.

Только он ушел, явился Цессарский.

– Дмитрий Николаевич! Нельзя было Приходько посылать. У него так натерты ноги, что он не может сапоги надеть!

– Как так? – удивился я. – Он в сапогах и, по-моему, отлично себя чувствовал.

Когда Приходько вернулся, я первым делом спросил:

– Что у тебя с ногами?

– Та ничего, пустяшный мозоль.

Он говорил неправду. Сапоги были ему малы, причиняли нестерпимую боль, и в разведку он пошел босиком. Вернулся, снова надел сапоги и явился как ни в чем не бывало.

Побывать в Ровно было давней мечтой Приходько. Не проходило дня, чтобы он не напоминал об этом. Однажды, выходя из чума – как мы с чьей-то легкой руки прозвали наши шалаши, сооруженные из еловых веток, видом своим действительно напоминавшие полярные чумы, – я встретил Приходько и спросил его, готов ли о» отправиться в Ровно.

– Конечно, готов! – обрадовался партизан. – Можете положиться.

Что на него можно положиться – в этом сомнений не было, но вот как одеть его, в каком виде ему показаться в городе?

Брюки и телогрейка, в которых он ходил и в которых спал у костров, порядком обтрепались, имели далеко не такой вид, в каком можно было, не обращая на себя излишнего внимания прохожих, ходить по улицам Ровно. Как назло, из трофейных вещей ничего подходящего не было. Пришлось обследовать все население лагеря: у кого сохранилась хоть сколько-нибудь подходящая для Коли одежда? Нашли, четырех бойцов.

И вот представьте такую картину. Четыре человека сидят у костра в одном белье и не понимают, зачем у них попросили одежду. Отправку Приходько в Ровно мы держали в секрете. А в палатке идет примерка костюмов на Колю. Ни один ему не годится.

– Не люди, а лилипуты какие-то, – ворчит Приходько.

Из рукавов пиджака торчат его ручищи с огромными кулаками, обнаженные почти до локтей, брюки – как с младшего братишки, еле закрывают коленки. Костюмы при примерке трещат по швам. К кострам выносят костюмы и возвращают владельцам.

С большим трудом мы все-таки одели Колю. Пиджак и брюки были малы чуть-чуть, а ботинок на его ногу так и не подобрали. Пришлось отправить в сапогах, брюки навыпуск.

Приходько пошел в Ровно с документом, удостоверяющим, что «податель сего Гриценко является жителем села Ленчин».

От лагеря до города сто двадцать километров. Туда и обратно – двести сорок. Приходько отправился пешком. По расчетам, он должен был вернуться в лагерь через шестъ-семь дней.

И он не опоздал, вернулся вовремя. С каким облегчением вздохнули мы, завидев издали между деревьями его рослую фигуру. Первая вылазка прошла удачно. Это было для нас большим событием.

Приходько скромно и деловито доложил о результатах своего путешествия. Но и из этого скупого рассказа мы поняли, какое тяжелое впечатление произвел на него город, который он знал и любил и который увидел теперь мертвым.

На углах улиц появились новые, немецкие таблички: «фридрихштрассе», «Немецкая улица». Приходько рассказал, что на этих центральных улицах живут сплошь фашисты. Местные жители, обитавшие там, выбрасывались на улицу. Мебель, годами нажитое Добро – все оставалось в «собственность» новым хозяевам. Не только генералы, но и офицеры, начиная от гауптмана, разместились в особняках, в лучших квартирах. К ним налетели из Германии вороньем многочисленные родственники. Как хищники, набросились они на добро изгнанных людей. Заодно новые «хозяева», сразу же по «освобождении» для себя квартир, под конвоем доставляли на сборные пункты девушек и подростков, мужчин и женщин, проживавших ранее в этих квартирах, для отправки на фашистскую каторгу.

Приходько побывал в городе у своего брата. Они не виделись с начала войны. И вот теперь оказалось, что один из них партизан, а другой… другой служит у оккупантов. Да, Иван Приходько служил у гитлеровцев и пользовался их доверием. Он был женат на немке. Когда гитлеровцы объявили о регистрации лиц «немецкой крови», Иван и его жена усмотрели в этом возможную для себя выгоду. Жена зарегистрировалась как фольксдойче. С этого дня Иван и его семья стали получать пайки и иные «блага». Ивана фашисты сделали заведующим хлебопекарней.

Братья долго молчали после того, как узнали все друг о друге. Наконец Николай поставил вопрос ребром:

– Будешь помогать партизанам или тебе дороже выгода, получаемая от врага?

Иван ответил не сразу. Он долго раздумывал над предложением брата, взвешивал все «за» и «против». Он понимал, что, согласившись на предложение Николая, можно потерять не только хлебное место, но и голову.

И все же он согласился.

Согласилась быть помощницей партизанам и его жена. Она была «немкой» только ради пайка.

Квартира Ивана Приходько по Цементной улице, № 6 стала с этого дня явочной квартирой отряда. Вскоре Иван последовал примеру своей жены и сам зарегистрировался как фольксдойче. Сделал он это по нашему заданию.

 

Приходько успел съездить и на станцию Здолбунов. Там cm нашел старых друзей и договорился о следующей встрече.

Когда Приходько кончил свой немногословный доклад, я спросил его:

– Ну а документ у тебя где-нибудь проверяли?

– Как же, проверяли. Раза три или четыре. Все в порядке.

Это было тоже нашей победой.

Вслед за Колей мы решили послать в Ровно и других разведчиков. Задача ставилась для всех одна: подыскать надежные квартиры и установить, где и какие немецкие учреждения находятся. Снарядили Поликарпа Вознюка. Следом за ним отправили Бондарчука, тоже местного жителя. Не дожидаясь их возвращения, послали в Ровно Колю Струтинского. У него был документ с печатью Костогюльской городской управы, удостоверяющий, что предъявитель является учителем и командируется в Ровно за немецкими учебниками. Для Коли нашелся хороший штатский костюм, и он выглядел в нем так, что мы поневоле на него заглядывались.

Семья Струтинских оказалась для нас ценной находкой. Струтинские хорошо знали свой край, во многих местах имели родственников и знакомых. И главное – всем им был хорошо знаком Ровно.

Они как-то удивительно быстро акклиматизировались в отряде, стали своими людьми, получили от партизан прозвища, а это являлось верным признаком проявляемой к ним симпатии.

Николая Струтинского прозвали «Спокойный». В самом деле, он был очень спокойный человек. Если вначале мы удивлялись, как этот молодой, безусый, розовощекий парень командует хотя и маленьким, но отрядом, то теперь это не вызывало удивления. В первой же стычке Николай Струтинский проявил большую отвагу и изумительное хладнокровие. Отсюда и пошло его прозвище – Спокойный.

На Жоржа Струтинского, который был всего на год моложе Николая, мы вначале не обратили особого внимания. Как и все Струтинские, Жорж был коренастым, голубоглазым, светловолосым и отличался от брата разве лишь тем, что был пониже ростом и обладал, пожалуй, еще более спокойным и уравновешенным характером. Ходил Жорж медленно, вразвалку. «Увалень», – сказал про него однажды Лукин; так за ним и утвердилось это – Увалень.

После первых боевых операций, в которых Жорж участвовал, о нем стали; говорить как о человеке, не ведающем страха. Жорж оказался метким стрелком. Со своим снятым с танка пулеметом он шел во весь рост на врага.

У пулемета не было глушителя, поэтому стрельба его наводила особенно страшную панику.

Вскоре оказалось, что Жорж хорошо знает и другие виды оружия. Как-то само собой получилось, что он начал обучать партизан прицельной стрельбе, обращению с оружием. Прозвище Увалень скоро забылось.

Третьему брату, Володе, было семнадцать лет. Его назначили сначала в хозяйственный взвод, так как он был глуховат. Но Володя запротестовал, сказал, что хочет воевать вместе со всеми. Пришлось дать ему оружие и назначить во взвод к Коле Фадееву. Тот попытался было держать юношу в лагере, боялся, что в бою он не услышит команды. Но Володя так рвался на операции, что Фадеев в конце концов не устоял, взял его с собой и не пожалел.

Подобно Жоржу, Володя до страсти любил оружие. Почти всегда его можно было увидеть занятым своим карабином, который он все время разбирал, чистил и снова собирал.

Старика Струтинского назначили заместителем командира по хозяйственной части. Он ходил вместе с бойцами на заготовки продуктов. В этом деле он был незаменим. Зная хорошо украинский и польский языки, он умел как никто договориться с любым хозяином. Где был Струтинский, там всегда особенно охотно давали нам картофель, овощи, муку, крупу и другие продукты. Это не мешало Владимиру Степановичу участвовать и в другого рода заготовках – в партизанских налетах на вражеские склады и обозы. Он и тут был на месте, хорошо стрелял из винтовки. Очевидно, братья Струтинские были отличными стрелками по наследству.

Узнав, что мы отправляем Колю в Ровно, Владимир Степанович забеспокоился. Он очень любил сыновей. Целый день напутствовал Николая. А вечером вчетвером – Стехов, Лукин, я и Владимир Степанович – вышли его провожать. Мы остановились на Опушке леса, облюбовали одно дерево и условились, что на случай, если нам придется отойти, в дупле этого дерева для Коли Струтинского будет лежать записка. Потом расцеловались, старик сказал еще несколько напутственных слов, и Коля ушел. Мы долго провожали его глазами.

Через два дня вернулся Поликарп Вознюк. Он был очень возбужден. Поспешно доложил все, о чем узнал в Ровно, и рассказал о происшествии, которое с ним приключилось. Нашелся у него знакомый парень, работающий в немецком комиссионном магазине. Этот парень рассказал Вознюку, что в магазин каждый день приходит какой-то агент гестапо. Вознюк два дня караулил у входа в магазин, пока товарищ не указал ему на вошедшего туда гестаповца в штатской одежде. Не долго думая Вознюк дал несколько выстрелов по гестаповцу, уложил его и бросился бежать. Перебегая улицу, он наткнулся на легковую машину, в которой ехали два гитлеровских офицера; бросив в машину две гранаты, забежал во двор, перемахнул через забор и благополучно скрылся. На наш вопрос, что за фашисты ехали в легковой машине, Вознюк ответить не смог. В чинах он еще не разбирался.

Рассказав все это, Вознюк заулыбался. Я заметил, что еще во время рассказа его тянет улыбаться, но он сдерживается. Он ждал нашей похвалы.

Вместо похвалы Вознюк, к своему удивлению, получил нагоняй. Лукин укоризненно посмотрел на него и тихо, раздельно заговорил:

– Кто же это тебя, дурья голова, надоумил на таксе дело? Тебя послали, чтобы ты тихо, осторожно прошелся по улицам, посмотрел, где гестапо, где другие немецкие учреждения, и так же тихо вернулся. А ты? Ты не только не выполнил задания, но еще поднял в городе ненужную панику. Теперь там начнутся облавы, к каждому будут придираться. Из-за какого-то паршивого агента гестапо могут пострадать наши люди. Тоже герой нашелся.

– Как же не убивать их, сволочей? – недоуменно бормотал он. – Какие же мы тогда партизаны?

При разговоре присутствовал Валя Семенов. Он молча выслушал все, что мы говорили Вознюку, а потом добавил от себя в своем обычном шутливом тоне:

– Значит, шумим, браток?

Тот пожал плечами.

– Эх ты, шумный!

Так и укрепилось за Вознюком прозвище Шумный.

По всей видимости, Вознюка долго еще не понимал, в чем он провинился, за что его так отчитывали. Горячая, поистине шумная натура его рвалась к активным действиям.

Через несколько дней вернулся и Бондарчук. Одну явочную квартиру он нашел, но больше ничего сделать не сумел. В городе ему пришлось туговато. Он работал здесь до войны и теперь встречал на улицах много знакомых, которые, естественно, интересовались, что он сейчас делает. В конце концов он напоролся на предателя и с трудом скрылся.

Самые серьезные надежды мы возлагали на Колю Струтинского. Уравновешенный, вдумчивый, с ясным, сметливым умом, он должен был добыть такие сведения, которые сразу определили бы все возможности для работы наших людей в Ровно.

Наши надежды Струтинский оправдал. Он подробно доложил не только по вопросам, которые мы перед ним поставили, но и высказал свои интересные и правильные соображения о том, как целесообразнее развернуть работу. Он связался в городе с рядом людей, заручился их согласием помогать нашим разведчикам и даже достал через них образцы документов, по которым партизаны могли свободно ходить в город и обратно.

Пробыл Струтинский в Ровно долго – свыше двух недель, – доставив большое беспокойство нам и, конечно, немалую тревогу Владимиру Степановичу. Старик вступал в разговор со всеми, кто, по его мнению, мог знать, что с Колей, но, разумеется, никто не мот ответить на этот вопрос.

Когда Коля вернулся, старик ходил сияющий и порывался поделиться с каждым своей радостью, с трудом удерживаясь, чтобы не выдать всего того, что держалось нами в строгом секрете.

Особо ценными для нас были образцы документов, добытые Николаем.

– Ну а как твой документ? – поинтересовался я и в этом случае.

– Проверяли. Да что там, он лучше настоящего.

Документы были делом рук Струтинского.

Как-то мимоходом он сказал мне, что в детстве занимался резьбой по дереву. Я предложил попробовать скопировать немецкий штамп. Коля достал циркуль, наточил свой перочинный нож, долго искал резину, наконец, не найдя, оторвал ее от подошвы своего сапога и принялся за дело. Штамп, который он изготовил, нельзя было отличить от настоящего. Тогда мы стали давать ему копировать и другие немецкие печати и штампы. Так отряд обзавелся собственным гравером.

Вначале Коля работал медленно – каждая печать занимала два-три дня, – но потом он так набил руку, что любую сложнейшую печать мастерил за три-четыре часа. Работал он теми же инструментами, какими начал, – циркулем и перочинным ножом. Резину для штампов и печатей после того, как Струтинский ободрал свою обувь, обувь многочисленной родни и уже добирался до обуви штабных работников, стал доставлять наш хозяйственный взвод.

На одном фольварке нам попались пишущие машинки с украинским и немецким шрифтами. На этих машинках Цессарский наловчился печатать любые немецкие документы по образцам, которые мы ему давали. Лукин же мастерски подделывал на них подписи любых начальников.

Цессарский печатал текст, нес на подпись Лукину, затем прикладывалась печать, сделанная Струтинским, и получался настоящий документ…

Так были изготовлены удостоверения для Приходько, Струтинского и для многих других разведчиков – документы от городских и районных управ, от частных фирм и даже от гестапо.

Они, эти наши документы, повсюду выдерживали проверку.

Глава девятая

Весь день шестого ноября в лагере царило праздничное оживление. Не было человека, кто бы в этот День оставался в чуме. В центре внимания находилась повозка, возле которой с самого утра суетились радисты, устанавливая радиоаппаратуру и добытый репродуктор. Радисты были сегодня героями дня. Каждый считал своим долгом осведомиться у Лиды Шерстневой, все ли в порядке, помогали Ване Строкову натягивать антенну…

– Не коротка ли? – волновалась, прикидывая на глаз длину антенны, Лида.

– Что вы, Лида! – успокаивал ее Ваня. – Антенна чуть ли не на километр!

Было пять часов вечера, когда радисты закончили приготовления. К этому времени партизаны окружили повозку плотным кольцом. В репродукторе раздался характерный треск, он словно откашливался, прежде чем начать, и вот начал. Полилась чистая, ласкающая мелодия вальса из «Лебединого озера». Это был милый сердцу голос Родины.

Но не ради концерта собрались сегодня вокруг репродуктора. Все ждали, все надеялись услышать большое и важное… Рядом с повозкой, за самодельным столом, сидели четверо партизан. Перед ними лежали стопки бумаги и тщательно очинённые карандаши. Условились, что записывать будут сразу все четверо: то, что пропустит один, восполнят другие.

Около шести часов послышался голос диктора Левитана; он объявил то, чего ждала вся страна, чего ждали мы, стоя под холодным осенним дождем в глухом лесу, за линией фронта: будет транслироваться доклад Председателя Государственного Комитета Обороны.

Едва диктор произнес эти слова, как на поляне стало невероятно тихо. Но вот из репродуктора вырвался шум оглушительной овации. Взволнованные, захваченные торжеством этих значительных минут, партизаны все, как один, зааплодировали тоже. Казалось, что в эти минуты словно исчезли все расстояния и сами мы находимся не на лесной поляне, затерянной в глубоком вражеском тылу, а в Москве, в сияющем огнями зале.

После секундной тишины раздался голос Верховного Главнокомандующего:

«Товарищи!

Сегодня мы празднуем 25-летие победы советской революции в нашей стране. Прошло 25 лет с того времени, как установился у нас советский строй. Мы стоим на пороге следующего, 26-го года существования советского строя».

Оценивая положение на фронтах Отечественной войны, Председатель ГКО указал, что немцы, воспользовавшись отсутствием второго фронта в Европе, бросив на фронт все свои свободные резервы, прорвали фронт в юго-западном направлении и вышли в районы Воронежа, Новороссийска, Пятигорска, Моздока, на Волгу.

Главная цель летнего наступления немцев состоит в том, чтобы окружить Москву и кончить войну в этом году. Этими иллюзиями кормят гитлеровцы своих одураченных солдат. Но эти расчеты немцев, как и прежние их расчеты на лобовой удар по Москве, не оправдались.

Верховный Главнокомандующий со всей наглядностью показал, что если бы в Европе существовал второй фронт, то положение гитлеровцев было бы плачевным. Уже нынешним летом, летом 1942 года, гитлеровская армия стояла бы перед своей катастрофой.

«Я думаю, что никакая другая страна и никакая другая армия не могла бы выдержать подобный натиск озверелых банд немецко-фашистских разбойников и их союзников. Только наша Советская страна и только наша Красная Армия способны выдержать такой натиск. И не только выдержать, но и преодолеть его».

 

Эти слова покрываются бурей аплодисментов. Рукоплещем и мы, и кажется нам, что наши рукоплескания слышны в эту минуту там, в Большом театре, что слышит их вся страна.

С полной уверенностью говорит он о победе, о том, что наша армия разобьет врага в открытом бою, погонит его назад. И перед всей страной он ставит задачи: уничтожить гитлеровское государство и его вдохновителей. Нам кажется, что эти слова обращены непосредственно к нам.

Мы слушаем их в напряженной тишине, чувствуя, как бьются сердца, охваченные невыразимым волнением.

«Гитлеровские мерзавцы взяли за правило истязать советских военнопленных, убивать их сотнями, обрекать на голодную смерть тысячи из них. Они насилуют и убивают гражданское население оккупированных территорий нашей страны, мужчин и женщин, детей и стариков, наших братьев и сестер. Они задались целью обратить в рабство или истребить население Украины, Белоруссии, Прибалтики, Молдавии, Крыма, Кавказа. Только низкие люди и подлецы, лишенные чести и павшие до состояния животных, могут позволить себе такие безобразия в отношении невинных безоружных людей. Но это не все. Они покрыли Европу виселицами и концентрационными лагерями. Они ввели подлую «систему заложников». Они расстреливают и вешают ни в чем не повинных граждан, взятых «под залог» из-за того, что какому-нибудь немецкому животному помешали насиловать женщин или грабить обывателей. Они превратили Европу в тюрьму народов. И это называется у них – «новый порядок в Европе». Мы знаем виновников этих безобразий, строителей «нового порядка в Европе», всех этих новоиспеченных генерал-губернаторов и просто губернаторов, комендантов и подкомендантов. Их имена известны десяткам тысяч замученных людей. Пусть знают эти палачи, что им не уйти от ответственности за свои преступления и не миновать карающей руки замученных народов.

Наша третья задача состоит в том, чтобы разрушить ненавистный «новый порядок в Европе» и покарать его «строителей».

Крепче сжимаются кулаки. Да, мы будем мстить, будем бороться до конца, до полного разгрома гитлеровской армии, до уничтожения ее.

Нашим партизанам и партизанкам – слава!» – прозвучали над поляной заключительные слова речи. В то же мгновение вспыхнула новая овация. И, как бы вливаясь в нее, раскатилось на нашей поляне мощное партизанское «ура».

Мало кто спал в эту ночь. Десятки людей, вооружась карандашами и перьями, переписывали принятые дословно радистами доклад Председателя ГКО и приказ Верховного Главнокомандующего от седьмого ноября 1942 года.

У советских людей есть прекрасная традиция отмечать свои революционные праздники трудовыми и боевыми подвигами. И мы решили отпраздновать седьмое ноября согласно этой традиции.

Задолго до праздника мы начали готовить две операции по взрыву вражеских эшелонов. В ночь на седьмое ноября две группы – одна под командой Шашкова, другая Маликова – отправились выполнять задание.

В полдень Шашков вернулся и отрапортовал:

– Товарищ командир, боевое задание в честь двадцать пятой годовщины Великой Октябрьской революции выполнено. На железной дороге подорван следовавший на восток вражеский эшелон с военными грузами и войсками!

А к вечеру вернулся и Маликов. Он также доложил, что в подарок годовщине Великого Октября взорван вражеский эшелон с техникой противника, следовавший в сторону фронта.

Днем седьмого ноября в лесу состоялась спартакиада. На лесной поляне, в километре от лагеря, все пять взводов состязались в метании гранаты на дальность и в цель, в лазании на деревья, в беге с препятствиями. Гам стоял невообразимый. Шумели, конечно, не столько участники состязаний, сколько болельщики. Их было очень много, и уже несколько дней не прекращался между ними спор о том, кто окажется победителем. Самыми страстными болельщиками оказались старик Струтинский, Лукин и Кочетков.

Владимир Степанович Струтинский то и дело подскакивал на месте, приговаривая: «Ах, чтоб тебя!», «Вот дурья голова, промахнулся…» Лукин перебегал с места на место, подзадоривая отстающих. Кочетков же так громко хохотал и кричал, что стоять близ него было небезопасно – могли пострадать барабанные перепонки.

Самый большой шум поднялся, когда началось состязание по перетягиванию каната. Две группы тянули канат каждая на себя: кто кого осилит. «А ну… А ну… поднатужьтесь!..» – кричали болельщики. Вот одна сторона, обессилев, ослабила канат. Победители, перетянув конец, повалились на землю. Взрыв смеха снова огласил лес.

Праздник закончился концертом партизанской самодеятельности. Началось с хорового пения. Пели «Марш энтузиастов» – песню, без которой у нас не обходился ни один из торжественных вечеров. Запевало несколько голосов, остальные подхватывали припев. Потом затянули нестареющую песню про Катюшу. Не успели кончить «Катюшу», как поднялся Владимир Степанович Струтинский и, дирижируя обеими руками, затянул: «Реве та стогне Днипр широкий…» Кругом заулыбались, подхватили. Песню знали все, не только украинцы, но и русские, и даже казах Дарбек Абдраимов с чувством подтягивал непонятные ему слова.

Вышли в круг плясуны: нашлись мастера и гопака, и камаринской, и лезгинки, и чечетки. За танцорами последовали чтецы. К костру подошел двадцатилетний партизан Лева Мачерет. До войны он учился на литературном факультете.

– Я прочитаю вам стихи Николая Тихонова «Двадцать восемь гвардейцев».

Читал Мачерет очень хорошо. Его вызывали на «бис» несколько раз.

Уже под конец вечера поднялся Николай Иванович Кузнецов. Он был в приподнятом настроении и вместе с тем сильнее, чем всегда, задумчив и сосредоточен. Не сказав, что будет читать, он сразу начал:

– «Высоко в горы вполз Уж и лег там в сыром ущелье, свернувшись в узел и глядя в море…»

Читал Кузнецов негромко и спокойно, иногда останавливался, припоминая или задумываясь, – читал так, будто делился со слушателями своими мыслями; и оттого, что мысли эти были самые сокровенные, чтение действовало с особой впечатляющей силой.

«Вдруг в то ущелье, где Уж свернулся, пал с неба Сокол с разбитой грудью, в крови на перьях…»

Я посмотрел на бойцов. Они сидели серьезные, торжественные и какими-то новыми глазами смотрели на Кузнецова. «Песня о Соколе» звучала у него как исповедь. Но не только его личное, кузнецовское, звучало в этом чтении. Слова горьковской «Песни» как будто относились непосредственно к нам, слушателям Кузнецова. В них говорилось о высоком призвании человека. Они звучали как гимн мужеству. И каждому из нас хотелось вслед за Кузнецовым повторять слова этого гимна:

«О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время – и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!..»

Концерт еще продолжался, когда Кузнецов, отведя меня в сторону, обратился со словами, в которых не было, конечно, ничего нового и неожиданного, разве лишь то, что сказаны они были на этот раз более решительно.

– Прошу послать меня немедленно. Я считаю, что слова Верховного Главнокомандующего насчет рас платы с фашистскими мерзавцами обращены в первую очередь ко мне. Конечно, рано или поздно эти палачи за все поплатятся. Но я в силу обстоятельств имею возможность действовать уже теперь, и я прошу вас не лишать меня этой возможности.

Откладывать его отправку было больше невозможно.

– Хорошо, Николай Иванович, собирайтесь. Он облегченно вздохнул.

– Но, пожалуйста, не думайте, – продолжал я, – что вы будете ходить по улицам и стрелять. Не настраивайте себя на это. Думаю, что стрелять-то вам не придется довольно долго. Вы разведчик, ваше дело – добывать данные о гитлеровцах. А это куда труднее, чем поднять шум на улице.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru