«Все мы хлеб едим…» Из жизни на Урале

Дмитрий Мамин-Сибиряк
«Все мы хлеб едим…» Из жизни на Урале

– Ишь, как лошадь-то пересобачили, – говорил старик, отворяя с тяжелым кряхтеньем ворота. – Никак, прямо из городу?

– На обыденку, Шептун.

Пока Сарафанов переносил наш багаж куда-то в заднюю избу, хозяин с каким-то шепотом медленно распрягал лошадь. Я только теперь хорошенько рассмотрел его. Он был гораздо сильнее, чем казался с первого раза, хотя ему, видимо, перевалило уже на восьмой десяток. Старческое лицо, совсем серого цвета, с большим носом и жиденькой бородкой, производило неприятное впечатление, особенно когда он медленно останавливал на одной точке болезненно пристальный взгляд своих ястребиных серых глаз и начинал беззвучно шевелить губами. В руках у Шептуна была длинная черемуховая палка, на которую он должен был опираться, потому что ноги сильно ему изменяли.

– Ишь, как его нашептывает, – говорил Сарафанов, кивая головой на старика. – От этого самого и Шептуном прозвали.

Широкий крестьянский двор был окружен низенькими бревенчатыми постройками: «стайки» (хлевы) для скота, амбары, сеновал; небольшая перегородка открывала вид на задний двор, где ходила хромая лошадь, и на длинный огород с низенькой совсем черной баней в глубине. Все пристройки и самая изба были крыты по-крестьянски драницами, а не тесом. Широкое грязное крыльцо, крытое соломой, сильно покосилось и немного отстало от корпуса избы; под ним что-то живое визжало и хрюкало. На всем кругом лежала печать разлагающейся старости, и видно было, что некому приколотить отставшую доску и поправить покосившийся столб.

– А тебе кто будет Анна-то? – спрашивал Сарафанов, когда старик подошел к нам.

– Анна-то… А тебе на что?

– Да так я спросил. Раньше не видал, ровно, у тебя никого из баб-то…

– Анка работница мне будет. Хлебом кормлю, а она, стерва, за воротами все стоит…

– Та-ак… Такие ее годы, твоей Анки, что ей стоять, видно, за воротами!

III

Нам была отведена задняя изба, куда мы и прошли.

– А это у тебя что? – спрашивал Сарафанов, указывая старику на валявшиеся по столу и по лавкам книги, на висевшее на стенке ружье, чей-то сильно подержанный казинетовый сюртук и старый патронташ.

– Это… А это Лекандра живет у меня, так его муниция, – равнодушно объяснил Шептун, остановившись у порога.

– Какой Лекандра?

– Да учитель наш, Лекандра… Отцу Михею сын приходится.

– А, помню… Из лица немножко шадрив?

– Он самый… Лекандра ничего, он на сарай уйдет, пока вы тут поживете.

– А почему он у отца не живет, ваш учитель?

– Кто его знает, пошто он у отца-то не живет… Видно, у меня глянется лучше, – с улыбкой прибавил старик. – Ноне ведь все это мудрено пошло, не разберешь никак.

Постояв немного в дверях, старик вышел из избы. Через несколько минут донесся его ворчливый голос:

– Анка, Анка, куда ты запропастилась?!. Собирай скорее чай господам…

– Чай, не рассохнутся твои господа: подождут, – откуда-то из глубины двора донесся голос Анки.

Когда мы через полчаса сидели уже за самоваром, в комнату вошел сам Лекандра. Это был небольшого роста господин, в парусинном пальто, казинетовых широких панталонах, заправленных в сапоги, и в розовой ситцевой рубашке-косоворотке. Он был действительно «шадрив», то есть его круглое добродушное лицо с небольшими близорукими голубыми глазками было сильно попорчено оспой. Пряди белокурых волос, мягких, как лен, выбивались из-под сдвинутой на затылок кожаной фуражки и падали на лоб; пушистая с красноватым оттенком бородка придавала физиономии Лекандры самый добродушный вид. Когда он улыбался, что-то неуловимо детское светилось в этом круглом лице, и в голове невольно шевелилась мысль: «А ведь я где-то видал этого Лекандру».

– А, Никандра Михеич, сколько лет, сколько зим не видались! – приветствовал Сарафанов учителя. – Здоровенько ли поживаете?

– Прыгаем помаленьку, – с улыбкой отвечал учитель, снимая фуражку.

– А отец Михей каково здравствует?

– У отца Михея чахотка, еле дышит…

– Ах, уж вы только и скажете… Ей-богу! А мамынька ваша?

– А вот пойдешь к ней, так сам и увидишь.

– Конечно, пойду… Ежели обходить этаких почтенных людей, да тогда и жить незачем. С нами чайком побаловаться, Никандра Михеич?

Учитель не заставил себя просить и сел за стол, рядом с Шептуном. Сарафанов познакомил нас и сейчас же распространился о чудесах N-ской цивилизации, о людях с «грацией» и о всеобщем «хаосе». Мне очень понравился учитель. Он держал себя как-то особенно просто и с тем неуловимым оттенком собственного достоинства, когда человек настолько доволен и собой и своим общественным положением, что не имел нужды ни прибавлять, ни убавлять ни одного вершка собственного роста.

– А я, Павел Иваныч, женюсь, – добродушно говорил учитель, раскуривая папиросу.

– Поди, на какой учительше? У вас ведь все это по-ученому делается…

– Нет, не на учительше, а на Анке. Вот та самая, которая самовар вам подавала.

Сарафанов даже раскрыл рот от удивления.

– Спроси хоть Шептуна, – продолжал учитель.

– Чего тут спрашивать, – ворчал старик. – Только ты, Лекандра, еще рылом не вышел, чтобы тебе на Анке жениться.

– Это уж не твоя забота.

– А то чья же? Не по себе дерево выбрал… Какой ты есть человек, ежели тебя разобрать: ни ты барин, ни ты мужик. Сегодня ты здесь чай вот с нами пьешь, а завтра тебя и след простыл… У мужика изба своя, обзаведение, земля, скотина, а у тебя что? Куда тебе, такому, на Анке жениться…

– Вы все шутите, Никандра Михеич, – сказал Сарафанов, пытливо и в недоумении поглядывая на учителя.

– Нет, серьезно, женюсь. Осенью свадьба.

– Не может быть… – уже слабо протестовал Сарафанов, все еще не веря своим ушам. – Как же отец-то Михей будет? Один сын доктор и три тысячи жалованья получает, другой – прокурор и тоже три тысячи, три сына в университете… Чистый хаос! Нет, уж ты, Никандра Михеич, пожалуйста, оставь эту задачу. Наивно тебе говорю. У Анки свой предел, а у тебя свой… Я тебе вот что скажу: есть у меня на примете одна поповна, – ну, отдай все, да и мало! Всем взяла: вроде как вишня или малина.

– Вот ты и женись на ней, – предложил Лекандра.

– Ах, господи, господи… Вы все шутите, а как тятенька с мамынькой, ежели вы им этакой камуфлект подстроите? Ведь это, можно сказать, всей вашей природе будет одно поношение-с… Вы только то подумайте: один брат доктор, другой прокурор, три в университете… Люди все с грацией, образование… Да вы шутите?

– Нет, право, не шучу. Приезжайте на свадьбу.

Когда после чая вопрос зашел о том, как мы расположимся, учитель предложил мне спать на сарае, потому что в избе было и душно и «насекомисто», как он выразился. Сарафанов остался в избе и даже забрался на полати.

Стояла душистая летняя ночь последних чисел июня. Мы с большим комфортом расположились на свежем сене, только что снятом с огорода. Делалось даже неловко от одуряющего запаха душистых трав. Где-то лаяла собака; неугомонные петухи перекликались через всю деревню; простучала на улице телега. Сеновал был покрыт полусгнившими драницами; между ними сквозило синими полосками ночное небо. В одном месте заглядывала искристым фосфорическим светом мигавшая звездочка, точно любопытный детский глазок. Я думал о Лекандре, который, свернувшись клубочком, лежал в двух шагах от меня.

– Анка, Анка… чтобы тебя разорвало, окаянную! – доносился откуда-то сдержанный голос Шептуна.

Опять тихо. Где-то далеко-далеко встает обрывок песни, и опять мертвая тишина, прерываемая смутным, неясным шепотом ночи… Ночная ли птица шарахнет крылом оземь, ветер ли набежит – трудно разобрать. Стараешься остановиться на мысли, что кругом тебя деревня, настоящая русская деревня, деревенский здоровый воздух льется освежающей струей над этими полями, рекой, лесом, самый месяц освещает не многоэтажные каменные дома, не дремлющих у ворот дворников, не каланчу полицейской части, а бревенчатые русские избы. Отдохнуть каждой каплей крови, каждой нервной клеточкой – вот единственное желание, которое теперь выражает желание большинства русских людей, не сеющих и не собирающих в житницы, не продающих и не покупающих. Да, отдохнуть…

– Вы не спите? – спрашивает Лекандра.

– Нет.

Небольшая пауза.

– Зачем Шептун так бранит эту Анку? – спросил я, прислушиваясь к долетающим со двора звукам.

– Обыкновенная история: он стар, она молода.

– Этого еще мало.

– Они живут гражданским браком. Девку кровь душит, а старичонко еле на ногах держится. Вот и вздорят…

– Как же вы…

– Вы хотите сказать, как я решаюсь жениться на Анке? Это я подшутил над Сарафановым. Пусть его поломает голову… Ха-ха!.. Анка еще не пойдет за меня. У ней от женихов отбоя нет.

– Ведь вы говорите, что она живет гражданским браком с Шептуном?

– Это по нашим нравам вздор. Мы ведь еще живем «образом звериньским, схождахуся межи сел». Мы смотрим на женщину глазами Сарафанова, чтобы она была «вроде как малина или вишня», а крестьянину нужна работница, нужна будущая мать. Венец все прикроет. Вы посмотрите, как целую жизнь работает деревенская баба, – именно как рыба о лед колотится… Все эти ошибки молодости не могут иметь здесь особенного значения.

Молчание. Учитель раскуривает папиросу.

– Скверно теперь у вас в городе?

– Как всегда.

– Одного не могу понять: зачем это люди лезут в эти города. Ей-богу! Скажите, пожалуйста: например, наш брат из семи кож вылезет, а все-таки добьется своего, то есть его допустят где-нибудь в суде или в какой палате нажить геморрой. Обыкновенно говорят про какие-то удобства цивилизованной жизни, про общественную жизнь, про удовольствия… Ведь врут, все врут до последнего слова! Какой-нибудь чиновник замурует себя в гнилую квартиру и пьет здесь горькую чашу, пока господь не приберет грешную душу. Деньжонки завелись, – «винтит» ночи напролет. Тьфу!..

– Что же в деревне делать?

 

– В деревне… Во-первых, деревня деревне рознь. Если взять наше Шатрово, здесь еще жить можно.

– Именно?

– Да вот хоть я: землю пашу. Отличная статья. Я, право, так рад, что развязался со всей этой «цивилизацией» Сарафанова. Свет увидал, а то такая мерзость на душе стояла – хоть в воду. Видите ли, был я в университете… По слухам, уж очень хорошо там, значит, и нам туда же надо. Своего ума нет, так чужим живешь. Ну, и мода на образованного человека, и диплом, и этакой приличный оклад в некоторой туманной дали – все это имеет свою прелесть. Потолкался я на людях, дошел до третьего курса медицины, а потом все и похерил…

– Почему так?

– Плутовство одно, это наше образование самое, и больше ничего. Кричат про кулаков, что они такие-сякие, а я больше уважаю такого кулака, чем какого-нибудь доктора или учителя гимназии. Кулак собственным лбом по крайней мере дорогу прошиб, а доктор или учитель доплывет до своего диплома на ту же земскую стипендию. Тьфу!.. А какая была мода на этих докторов с легкой руки наших маститых беллетристов: каждый так и смотрит героем… Насмотрелся я на них, теперь – шалишь, знаем, чем подбиты эти все герои. И главное, заметьте, из тысячи человек один занимается, а остальные с грехом пополам только перелезают из курса в курс. Вот вам и все его геройство. По-моему, нужно поставить науку, как она в Англии или в Америке, а не тянуть за уши. Идут за дипломом, а не за наукой… Вот я, когда перелез на третий курс, и начал думать: к медицине я никакого влечения не имею, да она и сама существует только как искусство для искусства.

– Именно?

– Возьмите доктора, что он делает? Ведь он шарлатанит из ста случаев в девяносто девяти… Одна только хирургия и вывозит, а остальное все гиль и чепуха! Морочат только богатых купцов да нервных барынь. Например, приезжает доктор к больному… Если больной – человек состоятельный, – он и без него поправится, если он бедняк – еще скорее помрет, потому что последние гроши снесет в аптеку. Один умирает оттого, что спился с кругу, ожирел или нажил какую-нибудь благородную болезнь; другой оттого, что вытянулся на работе, с холоду, с горя, с голоду… И в том и в другом случае доктор решительно бесполезен. А что эти гигиенические советы ихние, так это и без них давно известно. Вы войдите в избу к богатому мужику, особенно к раскольнику: да всем этим немцам, которые придумывали гигиену, и во сне не снилось ничего подобного – такая чистота заведена, словно языком все вылизано. И посмотрите, какой здоровый народ. Вы можете считать мое мнение за абсурд, а между тем оно совершенно справедливо. Когда этих докторов не было, разве люди не жили? Вся эта медицина выеденного яйца не стоит на практике. Да-с!..

Учитель заметно раздражился и говорил с таким выражением в голосе, точно ему кто-нибудь не верил.

– Все это хорошо, и, может быть, в ваших словах много правды, – проговорил я, желая навести учителя на прежнюю тему, – но интересно, как вы дошли до мысли, что остается только землю пахать.

– Опять-таки не своим умом дошел, не беспокойтесь. У нас свой-то ум с семи лет отшибают… Был у меня один товарищ. В семинарии мы с ним вместе учились. Дело было в философии[1]. Крепкий был человек. Понимаете: сама натура. Учился, учился да однажды в классе профессору и начал отчитывать: «Чему вы нас учите? Вот я девятый год давлю парту, а ни аза в глаза не знаю… Мне на ваших классиков наплевать!» Взбесился человек совсем, а потом бросил все да в мужики и ушел, землю пахать. Мы его уговаривать, перспективы там разные ему рисовать, а он нам: «Дураки вы, дураки… Ничего-то вы не понимаете и не понять вам ничего. Я буду мужиком в сто раз счастливее вас…» Вот, когда я был на третьем курсе, на меня это самое раздумье и напади… Тут я и вспомнил про товарища, написал ему горячее письмо и жду ответа. Пишет: «Приезжай, сам увидишь. Твой Африкан Неопалимое». Кое-как дождался я лета, а потом к Неопалимову, в деревню. Отыскал его. Живет как мужик, и все тут. «Брось-ко, говорит, свою ученую дурь да ступай в мужики, если добра хочешь». Пожил я у него лето, присмотрелся… Ничего, действительно хорошо. Неопалимое давно был женат «а крестьянской девке, детишки были – отлично живут. Вернулся я в Шатрово и свою медицину по боку: совестно стало чужой хлеб заедать. Только сразу упроститься, как Неопалимов, у меня пороху не хватило. Придумал я, видите ли, поступить учителем и составить такую компанию, чтобы летом, когда у нас, учителей, нет занятий, сельским хозяйством заняться. Собралось нас человек шесть. Землю у башкир арендовали, обзаведеньишко сделали и всякое прочее…

Лекандра замолчал и сердито сплюнул на сторону.

– Ну, и что же? – спрашивал я.

– Все прахом пошло.

– А теперь вы совсем упростились?

– Ну, этого еще сказать нельзя… Извольте-ка сразу расстаться со всей этой глупостью, которая наросла с золотых дней детства, – нет, это не вдруг. Опять и то смущает: упростишься, а потом не вынесешь. Вот исподволь и упрощаюсь. Теперь состою учителем и землю у родителя арендую. Третий год свое хозяйство веду…

– Где же оно у вас?

– Верстах в семи отсюда. Там у меня и избенка огорожена, и прочее такое. Вот поживете здесь, забредете как-нибудь.

Наступило молчание. Упрощавшийся человек тяжело вздыхал. Очевидно, ему хотелось высказать еще что-то.

– Что же мешает окончательному упрощению? – спросил я.

– Вы не догадываетесь?

– Нет…

– Вот то-то и есть, а дело самое простое: разве мужицкое хозяйство можно поставить без бабы… Теперь поняли? Интеллигентный человек амуры да идеалы разводит и видит в жене… Ну, да черт с ним со всем, что он видит! Упроститься-то я, пожалуй, совсем упростился, а когда дошло дело до бабы, – вот тут вся эта дрянь, которая накопилась в душе, и дает себя чувствовать. И себя загубить можно, и другого человека… Ну, возьмешь деревенскую девку, а потом вдруг скучно покажется с ней век коротать, – все-таки большая разница. А может быть, она будет счастливее за настоящим мужиком… Гм… это я вам скажу… Кажется, светает?..

1Дело было в философии – речь идет о философском отделении семинарии.
Рейтинг@Mail.ru