bannerbannerbanner
Три конца

Дмитрий Мамин-Сибиряк
Три конца

Полная версия

IV

Обыкновенно фабрику останавливали после Петрова дня до успенья: это была заводская страда. Нынче всякое заводское действие остановилось само собой двумя месяцами раньше. Главная контора в Мурмосе сделала распоряжение не начинать работ до осени, чтобы дать народу одуматься и самим тоже подумать. Все заводское управление было связано по рукам и ногам распоряжениями петербургской конторы, где тоже думали. Таким образом, заводские служащие получили полную свободу до осени. Мухин воспользовался этим временем, чтобы помириться с матерью.

– Нюрочка, мы поедем в Самосадку, – весело объявил он дочери. – Бабушку свою увидишь.

До Самосадки было верст двадцать с небольшим. Рано утром дорожная повозка, заложенная тройкой, ждала у крыльца господского дома. Кучер Семка несколько раз принимался оправлять лошадей, садился на козла, выравнивал вожжи и вообще проделывал необходимые предварительные церемонии настоящего господского кучера. Антип и казачок Тишка усердно ему помогали. Особенно хлопотал последний: он выпросился тоже ехать на пристань и раз десять пробовал свое место рядом с Семкой, который толкал его локтем.

– Какая отличная погода, папа, – лепетала Нюрочка, когда они усаживались, наконец, в экипаж. – На деревьях уж листочки развернулись… травка зеленая… цветы.

Катря и Домнушка все-таки укутали барышню в большую шаль, ноги покрыли одеялом, а за спину насовали подушек. Но и это испытание кончилось, – Антип растворил ворота, и экипаж весело покатил на Самосадку. Мелькнула контора, потом фабрика, дальше почерневшие от дыма избушки Пеньковки, высокая зеленая труба медного рудника, прогремел под колесами деревянный мост через Березайку, а дальше уже начинался бесконечный лес и тронутые первою зеленью лужайки. Дорога от р. Березайки пошла прямо в гору.

– Эвон дядя Никитич лопочет по стороне, – проговорил Тишка, оборачивая свое улыбавшееся, счастливое лицо.

Никитич шел с кучкой кержанок. Он был одет по-праздничному: в плисовые шаровары, в красную рубаху и суконный черный халат. На голове красовалась старинная шелковая шляпа вроде цилиндра, – в Ключевском заводе все раскольники щеголяли в таких цилиндрах. Только сапоги Никитич пожалел, он шел босиком, а новые сапоги болтались за плечами, перекинутые на дорожную палку. Троица – годовой праздник на Самосадке, и Никитич выпросился погулять. Когда экипаж поровнялся, Никитич весело приподнял свой цилиндр наотлет и крикнул:

– Гулять на Самосадку, Петр Елисеич, родимый мой!

Попадались и другие пешеходы, тоже разодетые по-праздничному. Мужики и бабы кланялись господскому экипажу, – на заводах рабочие привыкли кланяться каждой фуражке. Все шли на пристань. Николин день считался годовым праздником на Ключевском, и тогда самосадские шли в завод, а в троицу заводские на пристань. Впрочем, так «гостились» одни раскольники, связанные родством и многолетнею дружбой, а мочегане оставались сами по себе.

– И дочь Оленку дядя-то повел на пристань, – сообщил Тишка. – Девчонка махонькая, по восьмому году, а он ее волокет… Тоже не от ума человек!

С Никитичем действительно торопливо семенила ножками маленькая девочка с большими серыми глазами и серьезным не по летам личиком. Когда она уставала, Никитич вскидывал ее на одну руку и шел с своею живою ношей как ни в чем не бывало. Эта Оленка очень заинтересовала Нюрочку, и девочка долго оглядывалась назад, пока Никитич не остался за поворотом дороги.

На половине дороги обогнали телегу, в которой ехал старик Основа с двумя маленькими дочерями, а потом другую телегу, в которой лежали и сидели брательники Гущины. Лошадью правила их сестра Аграфена, первая заводская красавица.

– Куды телят-то повезла, Аграфена? – спрашивал Семка, молодцевато подтягиваясь на козлах; он частенько похаживал под окнами гущинской избы, и Спирька Гущин пообещался наломать ему шею за такие прогулки.

– Бороться едут, – объяснил Тишка. – Беспременно на пристани круг унесут, ежели Матюшка Гущин не напьется до поры. Матюшка с Груздевым третьева дни проехали на Самосадку.

Нюрочка всю дорогу щебетала, как птичка. Каждая горная речка, лужок, распустившаяся верба – все ее приводило в восторг. В одном месте Тишка соскочил с козел и сорвал большой бледножелтый цветок с пушистою мохнатою ножкой.

– Ах, какой славный цветок! Папа, как он называется?.. Ветреница? Какое смешное название!..

Вон там еще желтеют ветреницы – это первые весенние цветы на Урале, с тонким ароматом и меланхолическою окраской. Странная эта детская память: Нюрочка забыла молебен на площади, когда объявляли волю, а эту поездку на Самосадку запомнила хорошо и, главным образом, дорогу туда. Стоило закрыть глаза, как отчетливо представлялся Никитич с сапогами за спиной, улыбавшийся Тишка, телега с брательниками Гущиными, которых Семка назвал телятами, первые весенние цветы.

– Эвон она, Самосадка-то! – крикнул Семка, осаживая взмыленную тройку на глинистом косогоре, где дорога шла корытом и оставленные весеннею водой водороины встряхивали экипаж, как машинку для взбивания сливочного масла.

Под горой бойкая горная река Каменка разлилась широким плесом, который огибал круглый мыс, образовавшийся при впадении в нее Березайки, и там далеко упиралась в большую гору, спускавшуюся к воде желтым открытым боком. Жило,[16] раскинуто было на этом круглом мысу, где домишки высыпали, точно стадо овец. Из общей массы построек крупными зданиями выделялись караванная контора с зеленою железною крышей и дом Груздева, грузно присевший к земле своими крепкими пристройками из кондового старинного леса. За избами сейчас же тянулись ярко зеленевшие «перемены»[17] огороженные легкими пряслами. На Самосадке народ жил справно, благо сплав заводского каравана давал всем работу: зимой рубили лес и строили барки, весной сплавляли караван, а остальное время шло на свои домашние работы, на перевозку металлов из Ключевского завода и на куренную работу. Самосадка была основана раскольничьими выходцами с реки Керженца и из Выгорецких обителей, когда Мурмосских заводов еще и в помине не было. Весь Кержацкий конец в Ключевском заводе образовался из переселенцев с Самосадки, поэтому между заводом и пристанью сохранялись неразрывные, кровные сношения.

Кучер не спрашивал, куда ехать. Подтянув лошадей, он лихо прокатил мимо перемен, проехал по берегу Березайки и, повернув на мыс, с шиком въехал в открытые ворота груздевского дома, глядевшего на реку своими расписными ставнями, узорчатою вышкой и зеленым палисадником. Было еще рано, но хозяин выскочил на крыльцо в шелковом халате с болтавшимися кистями, в каком всегда ходил дома и даже принимал гостей.

– Вот это уж настоящий праздник!.. – кричал Груздев, вытаскивая из экипажа Нюрочку и целуя ее на лету. – Ай да Петр Елисеич, молодец… Давно бы так-то собраться!

На звон колокольчиков выбежал Вася, пропадавший по целым дням на голубятне, а Матюшка Гущин, как медведь, навьючил на себя все, что было в экипаже, и потащил в горницы.

– Ты повозку-то хоть оставь, черт деревянный!.. – огрызнулся на него Семка. – Право, черт, как есть…

– Вот что, Матвей, – заговорил Мухин, останавливая обережного, – ты сходи за братом Егором…

Матюшка с медвежьею силой соединял в себе великую глупость, поэтому остановился и не знал, что ему делать: донести приказчичьи пожитки до горницы или бросить их и бежать за Егором…

– Тащи, чего встал? – окрикнул его Груздев, втащивший Нюрочку на крыльцо на руках. – Петр Елисеич, еще успеется… куда торопиться?.. Ну, Нюрочка, пойдем ко мне в гости.

Дом у Груздева был поставлен на славу. В два этажа с вышкой, он точно оброс какими-то переходами, боковушками и светелками, а дальше шли громадные амбары, конюшни, подсарайные, людские и сеновалы. Громадный двор был закрыт только наполовину, чтобы не отнимать света у людской. Комнаты в доме были небольшие, с крашеными потолками, вылощенными полами и пестрыми обоями. Хорошая мебель была набита везде, так что трудно было ходить. Нюрочку особенно удивили мягкие персидские ковры и то, что решительно все было выкрашено. В горницах встретила гостей жена Груздева, полная и красивая женщина с белым лицом и точно выцветшими глазами.

– Милости просим, дорогие гости! – кланялась она, шумя тяжелым шелковым сарафаном с позументами и золотыми пуговицами.

Вася вертелся около матери и показывал дорогой гостье свои крепкие кулаки, что ее очень огорчало: этот мальчишка-драчун отравил ей все удовольствие поездки, и Нюрочка жалась к отцу, ухватив его за руку.

– Забыли вы нас, Петр Елисеич, – говорила хозяйка, покачивая головой, прикрытой большим шелковым платком с затканными по широкой кайме серебряными цветами. – Давно не бывали на пристани! Вон дочку вырастили…

– Давненько-таки, Анфиса Егоровна, – отвечал Мухин, размахивая по своей привычке платком. – Много новых домов, лес вырубили…

Анфиса Егоровна опять качала головой, как фарфоровая кукла, и гладила ненаглядное дитятко, Васеньку, по головке.

Пока пили чай и разговаривали о разных пустяках, о каких говорят с дороги, обережной успел сходить за Егором и доложил, что он ждет на дворе.

 

– Что же ты не ввел его в горницы? – смутился Груздев. – Ты всегда так… Никуда послать нельзя.

– Я его звал, да он уперся, как пень, Самойло Евтихыч.

Мухин вышел на крыльцо, переговорил с Егором и, вернувшись в горницу, сказал Нюрочке:

– Теперь ты ступай к бабушке… Дядя Егор тебя проводит.

Девочка пытливо посмотрела на отца и, догадавшись, что ее посылают одну, капризно надула губки и решительно заявила, что одна не пойдет. Ее начали уговаривать, а Анфиса Егоровна пообещала целую коробку конфет.

– Нельзя же, Нюрочка, упрямиться… Нужно идти к бабушке. Ручку у ней поцелуй… Нужно стариков уважать.

Поупрямившись, Нюрочка согласилась. Егор дожидался ее во дворе. Он пошел впереди, смешно болтая на ходу руками, а она легкою походкой шла за ним. Соломенная шляпа с выцветшими лентами обратила на себя общее внимание самосадских ребятишек, которые тыкали на нее пальцами и говорили какие-то непонятные слова. Нюрочка боялась, что Вася догонит ее и прибьет, поэтому особенно торопливо семенила своими крошечными ножками в прюнелевых ботинках. Они шли по береговой улице, мимо больших бревенчатых изб с высокими коньками, маленькими оконцами и шатровыми воротами. Около одной из таких изб Егор остановился, отворил калитку и пропустил девочку вперед.

– Иди сюда, деушка, – послышался в темноте крытого двора знакомый ласковый голос. – Не бойсь, голубушка, иди прямо.

Это была начетчица Таисья, которая иногда завертывала в господский дом на Ключевском. Она провела Нюрочку в избу, где у стола в синем косоклинном сарафане сидела худая и сердитая старуха.

– Здоровайся с баушкой… здоровайся хорошенько… – шептала Таисья своим ласковым голосом и тихонько подталкивала девочку к неподвижно сидевшей старухе.

Нюрочке вдруг сделалось страшно: старуха так и впилась в нее своими темными, глубоко ввалившимися глазами. Вспомнив наказ Анфисы Егоровны, она хотела было поцеловать худую и морщинистую руку молчавшей старухи, но рука Таисьи заставила ее присесть и поклониться старухе в ноги.

– Говори: «здравствуй, баушка», – нашептывала старуха, поднимая опешившую девочку за плечи. – Ну, чего молчишь?

Старуха сделала какой-то знак головой, и Таисья торопливо увела Нюрочку за занавеску, которая шла от русской печи к окну. Те же ловкие руки, которые заставили ее кланяться бабушке в ноги, теперь быстро расплетали ее волосы, собранные в две косы.

– Ах, Нюрочка, Нюрочка, кто это тебя по бабьи-то чешет?.. – ворчала Таисья, переплетая волосы в одну косу. – У деушки одна коса бывает. Вот так!.. Не верти головкой, а то баушка рассердится…

Чтобы удобнее управиться с работой, Таисья поставила ее на лавку и только теперь заметила, что из-под желтенькой юбочки выставляются кружева панталон, – вот увидала бы баушка-то!.. Таисья торопливо сняла панталоны и спрятала их куда-то за пазуху. Девичья коса была готова, хотя Нюрочка едва крепилась от боли: постаравшаяся Таисья очень туго закрутила ей волосы на затылке. Все эти церемонии были проделаны так быстро, что девочка не успела даже подумать о сопротивлении, а только со страхом ждала момента, когда она будет целовать руку у сердитой бабушки.

Но последнего не пришлось делать. Старуха сама пришла за занавеску, взяла Нюрочку и долго смотрела ей в лицо, а потом вдруг принялась ее крестить и горько заплакала.

– Своя родная кровь, а половина-то басурманская… – шептала старуха, прижимая к себе внучку. – И назвали-то как: Нюрочка… Ты будешь, внучка, Аннушкой!

Старуха села на лавку, посадила внучку на колени и принялась ласкать ее с каким-то причитаньем. Таисья притащила откуда-то тарелку с пряниками и изюмом.

– Ах ты, моя ластовочка… ненаглядная… – шептала бабушка, жадно заглядывая на улыбавшуюся девочку. – Привел господь увидеть внучку… спокойно умру теперь…

– Бабушка, вы о чем это плачете? – решилась, наконец, спросить Нюрочка, преодолевая свой страх.

– От радости, милушка… от великой радости, ластовочка! Услышал господь мои старые слезы, привел внученьку на коленках покачать…

Таисья отвернулась лицом к печи и утирала слезы темным ситцевым передником.

V

– Папа, папа идет! – закричала Нюрочка, заслышав знакомые шаги в темных сенях, и спрыгнула с коленей бабушки.

Старуха сейчас же приняла свой прежний суровый вид и осталась за занавеской. Выскочившая навстречу гостю Таисья сделала рукой какой-то таинственный знак и повела Мухина за занавеску, а Нюрочку оставила в избе у стола. Вид этой избы, полной далеких детских воспоминаний, заставил сильно забиться сердце Петра Елисеича. Войдя за занавеску, он поклонился и хотел обнять мать.

– В ноги, в ноги, басурман! – строго закричала на него старуха. – Позабыл порядок-то, как с родною матерью здороваться…

Услужливая Таисья заставила Мухина проделать эту раскольничью церемонию, как давеча Нюрочку, и старуха взяла сына за голову и, наклоняя ее к самому полу, шептала:

– В землю, в землю, дитятко… Не стыдись матери-то кланяться. Да скажи: прости, родимая маменька, меня, басурмана… Ну, говори!

– Мать, к чему это? – заговорил было Мухин, сконфуженный унизительною церемонией. – Неужели нельзя просто?

– А, так ты вот как с матерью-то разговариваешь!.. – застонала старуха, отталкивая сына. – Не надо, не надо… не ходи… Не хочешь матери покориться, басурман.

Мать и сын, наверное, опять разошлись бы, если бы не вмешалась начетчица, которая ловко, чисто по-бабьи сумела заговорить упрямую старуху.

– Ты как дочь-то держишь? – все еще ворчала старуха, напрасно стараясь унять расходившееся материнское сердце. – Она у тебя и войти в избу не умеет… волосы в две косы по-бабьи… Святое имя, и то на басурманский лад повернул.

– Прости его, баушка! – уговаривала Таисья. – Грешно сердиться.

– Басурманку-то свою похоронил? – пытала старуха. – Сказала тогда, што не будет счастья без родительского благословения… Оно все так и вышло!

– Мать, опомнись, что ты говоришь? – застонал Мухин, хватаясь за голову. – Неужели тебя радует, что несчастная женщина умерла?.. Постыдись хоть той девочки, которая нас слушает!.. Мне так тяжело было идти к тебе, а ты опять за старое… Мать, бог нас рассудит!

– А зачем от старой веры отшатился? Зачем с бритоусами да табашниками водишься?.. Вот бог-то и нашел тебя и еще найдет.

– Будет вам грешить-то, – умоляла начетчица, схватив обоих за руки. – Перестаньте, ради Христа! Столько годов не видались, а тут вон какие разговоры подняли… Баушка, слышишь, перестань: тебе я говорю?

Строгий тон Таисьи вдруг точно придавил строгую старуху: она сразу размякла, как-то вся опустилась и тихо заплакала. Показав рукой за занавеску, она велела привести девочку и, обняв ее, проговорила упавшим голосом:

– Вот для нее, для Аннушки, прощаю тебя, Петр Елисеич… У ней еще безгрешная, ангельская душенька…

– Папа, и тебя заставляли в ноги кланяться? – шептала Нюрочка, прижимаясь к отцу. – Папа, ты плакал?

– Да, голубчик… от радости…

– И бабушка тоже от радости плачет?

– И бабушка от радости…

Примирение, наконец, состоялось, и Мухин почувствовал, точно у него гора с плеч свалилась. Мать он любил и уважал всегда, но эта ненависть старухи к его жене-басурманке ставила между ними непреодолимую преграду, – нужно было несчастной умереть, чтобы старуха успокоилась. Эта последняя мысль отравляла те хорошие сыновние чувства, с какими Мухин переступал порог родной избы, а тут еще унизительная церемония земных поклонов, попреки в отступничестве и целый ряд мелких и ничтожных недоразумений. Старуха, конечно, не виновата, но он не мог войти сюда с чистою душой и искреннею радостью. Наконец, ему было просто совестно перед Нюрочкой, которая так умненько наблюдала за всем своими светлыми глазками.

– Пойдем теперь за стол, так гость будешь, – говорила старуха, поднимаясь с лавки. – Таисьюшка, уж ты похлопочи, а наша-то Дарья не сумеет ничего сделать. Простая баба, не с кого и взыскивать…

Егор с женой Дарьей уже ждали в избе. Мухин поздоровался со снохой и сел на лавку к столу. Таисья натащила откуда-то тарелок с пряниками, изюмом и конфетами, а Дарья поставила на стол только что испеченный пирог с рыбой. Появилась даже бутылка с наливкой.

– Не хлопочите, пожалуйста… – просил Мухин, стеснявшийся этим родственным угощением. – Я рад так посидеть и поговорить с вами.

Мухина смущало молчание Егора и Дарьи, которые не решались даже присесть.

– Не велики господа, и постоят, – заметила старуха, когда Мухин пригласил всех садиться. – Поешь-ка, Петр Елисеич, нашей каменской рыбки: для тебя и пирог стряпала своими руками.

Мухин внимательно оглядывал всю избу, которая оставалась все такою же, какою была сорок лет назад. Те же полати, та же русская печь, тот же коник у двери, лавки, стол, выкрашенный в синюю краску, и в переднем углу полочка с старинными иконами. Над полатями висело то же ружье, с которым старик отец хаживал на медведя. Это было дрянное кремневое тульское ружье с самодельною березовою ложей; курок был привязан ремешками. Вся нехитрая обстановка крестьянской избы сохранилась до мельчайших подробностей, точно самое время не имело здесь своего разрушающего влияния.

– Ты, Егор, ходишь с ружьем? – спрашивал Мухин, когда разговор прервался.

– А так, в курене когда балуюсь…

– Ты его мне отдай, а я тебе подарю другое.

– Как матушка прикажет: ее воля, – покорно ответил Егор и переглянулся с женой.

– На што его тебе, ружье-то? – спрашивала старуха, недоверчиво глядя на сына.

– Так, на память об отце… А Егору я хорошее подарю, пистонное.

– Нет, уж пусть лучше это остается… Умру, тогда делите, как знаете.

Некрасивая Дарья, видимо, разделяла это мнение и ревниво поглядела на родительское ружье. Она была в ситцевом пестреньком сарафане и белой холщовой рубашке, голову повязывала коричневым старушечьим платком с зелеными и синими разводами.

– Я так сказал, матушка, – неловко оправдывался Мухин, поглядывая на часы. – У меня есть свои ружья.

В избу начали набиваться соседи, явившиеся посмотреть на басурмана: какие-то старухи, старики и ребятишки, которых Мухин никогда не видал и не помнил. Он ласково здоровался со всеми и спрашивал, чьи и где живут. Все его знали еще ребенком и теперь смотрели на него удивленными глазами.

– Как же, помним тебя, соколик, – шамкали старики. – Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно, кому до чего господь разум откроет… Мать-то пытала реветь да убиваться, как по покойнике отчитывала, а вот на старости господь привел старухе радость.

– Спасибо, что меня не забыли, старички, – благодарил Мухин. – Вот я и сам успел состариться…

Скоро изба была набита народом. Становилось душно. Нюрочка раскраснелась и вытирала вспотевшее лицо платком. Мухин был недоволен, что эти чужие люди мешают ему поговорить с глазу на глаз с матерью. Он скоро понял, что попался в ловушку, а все эти душевные разговоры служили только, по раскольничьему обычаю, прелюдией к некоторому сюрпризу. Пока старички разговаривали с дорогим гостем, остальные шушукались и всё поглядывали на дверь. Наконец, дверь распахнулась и в ней показалась приземистая и косолапая фигура здоровенного мужика. Все сразу замолкли и расступились. Мужик прошел в передний угол, истово положил поклон перед образами и, поклонившись в ноги Василисе Корниловне, проговорил заученным раскольничьим речитативом:

– Прости, мамынька, благослови, мамынька.

– Бог тебя простит, Мосеюшко, бог благословит, – с строгою ласковостью в голосе ответила старуха, довольная покорностью этого третьего сына.

– Здравствуй, родимый братец Петр Елисеич, – с деланым смирением заговорил Мосей, протягивая руку.

– Здравствуй, брат.

Братья обнялись и поцеловались из щеки в щеку, как требует обычай. Петр Елисеич поморщился, когда на него пахнуло от Мосея перегорелою водкой.

– Давно не видались… – бормотал Петр Елисеич. – Что ко мне не заглянешь на Ключевской завод, Мосей?

– Матушка не благословила, родимый мой… Мы по родительскому завету держимся. Я-то, значит, в курене роблю, в жигалях хожу, как покойник родитель. В лесу живу, родимый мой.

Эта встреча произвела на Петра Елисеича неприятное впечатление, хотя он и не видался с Мосеем несколько лет. По своей медвежьей фигуре Мосей напоминал отца, и старая Василиса Корниловна поэтому питала к Мосею особенную привязанность, хотя он и жил в отделе. Особенностью Мосея, кроме слащавого раскольничьего говора, было то, что он никогда не смотрел прямо в глаза, а куда-нибудь в угол. По тому, как отнеслись к Мосею набравшиеся в избу соседи, Петр Елисеич видел, что он на Самосадке играет какую-то роль.

– Садись, Мосеюшко, гость будешь, – приговаривала его мать.

 

– И то сяду, мамынька.

Егор с женой продолжали стоять, потому что при матери садиться не смели, хотя Егор был и старше Мосея.

– Так-то вот, родимый мой Петр Елисеич, – заговорил Мосей, подсаживаясь к брату. – Надо мне тебя было видеть, да все доступа не выходило. Есть у меня до тебя одно словечко… Уж ты не взыщи на нашей темноте, потому как мы народ, пряменько сказать, от пня.

– В чем дело? – спросил Петр Елисеич, чувствуя, что Мосей начинает его пытать.

– Да дело не маленькое, родимый мой… Вот прошла теперь везде воля, значит, всем хрестьянам, а как насчет земляного положенья? Тебе это ближе знать…

– Пока ничего неизвестно, Мосей: я знаю не больше твоего… А потом, положение крестьян другое, чем приписанных к заводам людей.[18]

– Так, родимый мой… Конешно, мы люди темные, не понимаем. А только ты все-таки скажи мне, как это будет-то?.. Теперь по Расее везде прошла по хрестьянам воля и везде вышла хрестьянская земля, кто, значит, чем владал: на, получай… Ежели, напримерно, оборотить это самое на нас: выйдет нам земля али нет?

Петру Елисеичу не хотелось вступать в разговоры с Мосеем, но так как он, видимо, являлся здесь представителем Самосадки, то пришлось подробно объяснять все, что Петр Елисеич знал об уставных грамотах и наделе землей бывших помещичьих крестьян. Старички теперь столпились вокруг всего стола и жадно ловили каждое слово, поглядывая на Мосея, – так ли, мол, Петр Елисеич говорит.

– Ты все про других рассказываешь, родимый мой, – приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. – А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…

В этих словах слышалось чисто раскольничье недоверие, которое возмущало Петра Елисеича больше всего: что ему скрывать, пока ни он, ни другие решительно ничего не знали? Приставанье Мосея просто начинало его бесить.

– Вот что, Мосей, – заговорил Петр Елисеич решительным тоном, – если ты хочешь потолковать, так заходи ко мне, а сейчас мне некогда…

– Так, родимый мой… Спасибо на добром слове, только все-таки ты уж сказал бы лучше… потому уж мы без сумления…

Слушавшие старички тоже принялись упрашивать, и Петр Елисеич очутился в пренеприятном положении. В избе поднялся страшный гвалт, и никто не хотел больше никого слушать. Теперь Петру Елисеичу приходилось отвечать зараз десятерым, и он только размахивал своим платком.

– Папа, мне неловко, – шепотом заявила Нюрочка.

– Ах, я про тебя и забыл, крошка… – спохватился Петр Елисеич. – Ты ступай к Самойлу Евтихычу, а я вот со старичками здесь потолкую…

– Я ее провожу, Петр Елисеич, – вызвалась начетчица Таисья.

– Скажи Самойлу Евтихычу, что я скоро приду, – говорил Петр Елисеич.

16На Урале сохранилось старинное слово «жило», которым обозначается всякое жилье и вообще селитьба. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
17Переменами называются покосы, обнесенные изгородями или «пряслами», по-уральски. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
18…приписанных к заводам людей – так называли крестьян, прикрепленных царским правительством к заводам и фабрикам во время крепостного права.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru