По улицам везде бродил народ. Из Самосадки наехали пристановляне, и в Кержацком конце точно открылась ярмарка, хотя пьяных и не было видно, как в Пеньковке. Кержаки кучками проходили через плотину к заводской конторе, прислушивались к веселью в господском доме и возвращались назад; по глухо застегнутым на медные пуговицы полукафтаньям старинного покроя и низеньким валеным шляпам с широкими полями этих кержаков можно было сразу отличить в толпе. Крепкий и прижимистый народ, не скажет слова спроста.
Из гулявшей Пеньковки веселье точно перекинулось в Хохлацкий конец: не вытерпели старики и отправились «под горку», где стоял единственный кабак Дуньки Рачителихи. Да и как было сидеть по хатам, когда так и тянуло разузнать, что делается на белом свете, а где же это можно было получить, как не в Дунькином кабаке? Многие видели, как туда уже прошел дьячок Евгеньич, потом из господского дома задами прокрался караульщик Антип, завертывала на минутку проворная Домнушка и подвалила целая гурьба загулявших мастеров, отправившаяся с угощения из господского дома допивать на свои. Дунькин кабак был замечательным местом в истории Ключевского завода, как связующее звено между тремя концами. Общая работа на фабрике или в руднике не сближала в такой степени, как галденье у кабацкой стойки. Любопытно было то, что теперь из кабака не погонит дозорный, как бывало раньше: хоть умри у стойки. Рудниковые приезжали уж в кабак верхами и забирали вино. Другие просто пришли потолкаться на народе и «послухать», что «гуторят добрые люди». Низенькое бревенчатое здание кабака точно присело к земле, выкинув к дороге гостеприимное крылечко, над которым вместо вывески была прибита небольшая елочка с покрасневшею хвоей. Часть кабацкой публики столпилась около этого крылечка, потому что в кабаке было уж очень людно и не вдруг пробьешься к стойке, у которой ловко управлялась сама Рачителиха, видная и гладкая баба в кумачном сарафане.
У стойки беседовали сам Рачитель, вихлястый мужик в красной рубахе, и дьячок Евгеньич. Оба уже были заметно навеселе, и Рачителиха посматривала на них очень недружелюбно. Старички постепеннее заняли лавки около стен и вслух толковали про свои дела. Дверь была открыта, и новые гости входили и выходили сплошною толпой. Два маленьких оконца едва освещали эту галдевшую толпу; в воздухе висел табачный дым, и делалось жарко, как в бане. Небольшая захватанная дверка вела из-за стойки в следующую комнату, где помещалась вся домашность кабацкой семьи, а у целовальничихи было шестеро ребят и меньшенький еще ползал по полу. Приходившие гости почище забирались в эту комнату, а также и знакомые.
– Обезножила, поди, Дунюшка? – спрашивала Домнушка целовальничиху участливым тоном.
– Уж и то смаялась… А Рачитель мой вон с дьячком канпанию завел да с учителем Агапом. Нету на них пропасти, на окаянных!
Рачителиха знала, зачем прилетела Домнушка: из господского дома в кабак прошел кричный мастер Спирька Гущин, первый красавец, которого шустрая стряпка давно подманивала и теперь из-за косячка поглядывала на него маслеными, улыбавшимися глазами.
– Мало тебе машинной-то, несытые твои глаза? – попрекнула Рачителиха гостью. – У Спирьки своих кержанок много.
– А тебе завидно?
Красавец Спирька, польщенный заигрываньем Домнушки, выпил лишний стакан водки, молодцевато крякнул и проворчал:
– Ишь мочеганки лупоглазые!.. Эй, Домна, выходи, я тебе одно словечко скажу. Чего спряталась, как таракан?
– Ступай к своим обушницам, нечего зубы-то мыть, – огрызалась Домнушка, вызывающе хихикая.
– Хошь стаканчик бальзану? – предлагал Спирька.
– Отойди, грех… Вот еще навязался человек, как короста!
– Н-но-о?.. Брысь, мочеганка!.. Но, бальзану хошь?
Домнушка поломалась для порядку и выпила. Очень уж ей нравился чистяк-мастер, на которого девки из Кержацкого конца все глаза проглядели.
Рачитель потащил дьячка к учителя в комнату, где ревели позабытые ребятишки.
– У, прощелыги!.. – обругала целовальничиха гостей вдогонку.
Худой, изможденный учитель Агап, в казинетовом пальтишке и дырявых сапогах, добыл из кармана кошелек с деньгами и послал Рачителя за новым полуштофом: «Пировать так пировать, а там пусть дома жена ест, как ржавчина». С этою счастливою мыслью были согласны Евгеньич и Рачитель, как люди опытные в житейских делах.
– Однова она, воля-то наша, прилетела… – говорил Рачитель, возвращаясь с полуштофом. – Вон как народ поворачивает с радости: скоро новую бочку починать… Агап, а батька своего видел? Тоже в кабак прибрел, вместе с старым Ковальчуком… Загуляли старики.
– А ну их! – отмахивался учитель костлявою рукой. – Разе они что могут понимать?.. Необразованные люди…
Действительно, в углу кабака, на лавочке, примостились старик хохол Дорох Ковальчук и старик туляк Тит Горбатый. Хохол был широкий в плечах старик, с целою шапкой седых волос на голове и маленькими серыми глазками; несмотря на теплое время, он был в полушубке, или, по-хохлацки, в кожухе. Рядом с ним Тит Горбатый выглядел сморчком: низенький, сгорбленный, с бородкой клинышком и длинными худыми руками, мотавшимися, как деревянные.
– И што тилько будет? – повторял Тит Горбатый, набивая нос табаком. – Ты, Дорох, как своею, этово-тово, головой полагаешь, а?
– Та я такочки вгадаю: чи були паны и будуть, чи були мужики и зостануться… Така в мене голова, Тит.
– А ты неладно, Дорох… нет, неладно! Теперь надо так говорить, этово-тово, што всякой о своей голове промышляй… верно. За барином жили – барин промышлял, а теперь сам доходи… Вот оно куда пошло!.. Теперь вот у меня пять сынов – пять забот.
– Нашел заботу, Тит… ха-ха!.. Одна девка стоит пятерых сынов… Повырастают большие, батьку и замена. Повертай, як хто хоче… Нэхай им, сынам. Була бы своя голова у каждого… Вот як кажу тоби, старый.
– Старичкам наше почтение! – здоровался с ними дозорный Самоварник. – Чего ворожите, старички?
– А так, Полуэхт, промежду себя балакаем, – уклончиво отвечал Тит, недолюбливавший пустого человека. – То то, то другое… Один говорит, а другой слухает, всего и работы…
– Верно, старички… верно, родимые.
Самоварник осмотрел кабацкую публику, уткнул руки в бока, так что черный халат из тонкого сукна болтался назади, как хвост, и, наклонив свое «шадривое» лицо с вороватыми глазами к старикам, проговорил вполголоса:
– Вот што, старички, родимые мои… Прожили вы на свете долго, всего насмотрелись, а скажите мне такую штуку: кто теперь будет у нас на фабрике робить, а?
Старики переглянулись, посмотрели на Полуэхта, известного заводского враля, и одновременно почесали в затылках: им эта мысль еще не приходила в голову.
– А кто в гору полезет? – не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. – Ха-ха!.. Вот оно в чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?
– Пранци твоему батьку, якое слово вывернул! – добродушно удивлялся Ковальчук и опять смотрел на Тита. – Уси запануем, а хто буде робить?
– Да меня на веревке теперь на фабрику не затащишь! – орал Самоварник, размахивая руками. – Сам большой – сам маленький, и близко не подходи ко мне… А фабрика стой, рудник стой… Ха-ха!.. Я в лавку к Груздеву торговать сяду, заведу сапоги со скрипом.
Около Самоварника собралась целая толпа, что его еще больше ободрило. Что же, пустой он человек, а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно кого.
– Да, оно точно што тово… – повторял Тит Горбатый, ошеломленный общим галденьем. – Оно действительно… Как ты думаешь, Дорох?
– А кажу бисова сына этому выворотню, Тит… Ото так!.. Пидем та и потягнем горилки, Тит, бо в мене голова як гарбуз.
– Козак иде… шире дорогу! – кричал голос на улице.
– Ото дурень, Терешка мой… – самодовольно говорил старик Ковальчук, толкая локтем Тита Горбатого. – Такой уродивсь: дурня не выпрямишь.
Горбатый посмотрел на приятеля слезившимися глазами и покачал головой.
– Бачь, як разщирився мой козак… го!.. – радовался Ковальчук, заглядывая в двери. – Запорожец, кажу бисова сына… Гей, Терешка!.. А батька не побачив, бисова дитына?
К старикам протолкался приземистый хохол Терешка, старший сын Дороха. Он был в кумачной красной рубахе; новенький чекмень, накинутый на одно плечо, тащился полой по земле. Смуглое лицо с русою бородкой и карими глазами было бы красиво, если бы его не портил открытый пьяный рот.
– А, это ты, батько!.. – проговорил Терешка, пошатываясь. – А я, батько, в козаки… запорожец… Чи нэма в вас, тату, горилки?
– Ото так, сынку… Доходи ближе, вже жь покажу тоби, пранцеватому, батькову горилку!.. Як потягну за чупрыну, тогда и будешь козак.
Терешка махнул рукой, повернулся на каблуках и побрел к стойке. С ним пришел в кабак степенный, седобородый старик туляк Деян, известный по всему заводу под названием Поперешного, – он всегда шел поперек миру и теперь высматривал кругом, к чему бы «почипляться». Завидев Тита Горбатого, Деян поздоровался с ним и, мотнув головой на галдевшего Терешку, проговорил:
– Вот они, эти хохлы, какие: батьков в грош не ставят, а?.. Ты, Дорох, как полагаешь, порядок это али нет?
– Якого же тебе порядка треба? – удивлялся Дорох.
– Вот ты и толкуй с ними… – презрительно заметил Деян, не отвечая хохлу. – Отец в кабак – и сын в кабак, да еще Терешка же перед отцом и величается. Нашим ребятам повадку дают… Пришел бы мой сын в кабак, да я бы из него целую сажень дров сделал!
– Верно… Это ты верно, Деян, этово-тово, – соглашался Тит Горбатый. – Надо порядок в дому, чтобы острастка… Не надо баловать парней. Это ты верно, Деян… Слабый народ – хохлы, у них никаких порядков в дому не полагается, а, значит, родители совсем ни в грош. Вот Дорох с Терешкой же и разговаривает, этово-тово, заместо того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.
– Да за волосья! – добавлял Деян, делая правою рукой соответствующее движение. – Да по зубам!
– Можно и по зубам, – соглашался Тит.
– Одною рукой за волосья, а другою в зубы, – вот тебе и будет твой сын, а то… тьфу!.. Глядеть-то на них один срам.
– Одчепись, глиндра! – ругался старый Ковальчук, возмущенный назойливостью Деяна. – Поперешный человик… Побачимо, шо-то з ваших сынов буде, а наши до нас зостануться: свое лихо.
Эта размолвка стариков прекратилась сейчас же, как Деян отошел к стойке и пристал к Самоварнику.
– Друг ты мне или нет, Деян? – лез обниматься к нему подгулявший дозорный. – Родимый мой, вкусим по единой.
– Чему ты обрадовался! – отталкивал его Деян. – Воля нам, православным, вышла, а кержаков пуще того будут корчить… Обрадовались, обушники!.. А знаешь поговорку: «взвыла собака на свою голову»?
– Родимый мой, а?.. Какое я тебе слово скажу, а?.. Кто Устюжанинову робить на фабрике будет, а?.. Родимый мой, а еще что я тебе скажу, а?..
В кабаке стоял дым коромыслом. Из дверей к стойке едва можно было пробиться. Одна сальная свечка, стоявшая у выручки, едва освещала небольшое пространство, где действовала Рачителиха. Ей помогал красивый двенадцатилетний мальчик с большими темными глазами. Он с снисходительною важностью принимал деньги, пересчитывал и прятал под стойку в стоявшую там деревянную «шкатунку».
– Илюшка, ты смотри, не просчитайся, – повторяла ему Рачителиха. – Получил, што ли, с Терешки?
– Не приставай, знаем без тебя, – небрежно отвечал мальчик и с важностью смотрел на напиравшую толпу. – Вон Деяну отпущай четушку. Дядя Деян, хошь наливки?
– Ах ты, клоп… А как ты матке сейчас ответил? – привязался к нему Поперешный. – Дунюшка, не поважай парнишка: теперь пожалеешь – после наплачешься от него.
– Ну, ну, у себя на печи командуй, – спокойно огрызнулся мальчик и лениво зевнул. – Экая прорва народу наперла!..
Время от времени мальчик приотворял дверь в комнату, где сидел отец с гостями, и сердито сдвигал брови. Дьячок Евгеньич был совсем пьян и, пошатываясь, размахивал рукой, как это делают настоящие регенты. Рачитель и учитель Агап пели козлиными голосами, закрывая от удовольствия глаза.
– «Многая, многая, многая лета… мно-о-о-га-ая ле-еее-та!» – вытягивал своим дребезжащим, жиденьким тенорком Евгеньич. – Ну, еще, братие… Агап, слушай: си-до-ре!.. А ты, Рачитель, подхватывай. Ну, братие… Илюшка, пострел, подавай еще водки, чего глядишь?
– Давай деньги… Даром-то гуси по воде плавают.
Тит Горбатый и старый Ковальчук успели еще раза два сходить к стойке и теперь вполне благодушествовали. Хохол достал кисет с табаком, набил тютюном люльку и попыхивал дымом, как заводская труба.
– Кум… а кум? – повторял Тит, покачиваясь на месте.
– Який я тоби кум? Ото выворачивае человик…
– Нет, ты постой, Дорох… Теперь мы так с тобой, этово-тово, будем говорить. Есть у меня сын Павел?
– Щось таке?
– Есть, говорю, сын у меня меньшой? Пашка сын, десятый ему годочек с спожинок пошел. Значит, Пашка… А у тебя, Дорох, есть дочь, как ее звать-то?.. Лукерьей дочь-то звать?
– Та нэт же: ни якой Лукерьи нэма… Старшая Матрена, удовая, ну, Катрина матка – Катря, що у пана в горницах. Нэма Лукерьи.
– А меньшую-то как звать?
– Э, экий же ты, Тит, недогадливый: Федоркой звать.
– Так, так, Федорка… вспомнил. В нашем Туляцком конце видал, этово-тово, как с девчонками бегала. Славная девушка, ничего, а выправится – невеста будет.
– А то як же? У старого Коваля як дочка подрастет – ведмедица буде… У мене все дочки ведмедицы!
– Так, так… Так я тово, Дорох, про Федорку-то, значит, тово… Ведь жениха ей нужно будет приспособить? Ну, так у меня, значит, Пашка к тому времю в пору войдет.
– Ну, нэхай ему, твоему Пашке… Усе хлопцы так: маленький, маленький, а потом выросте большой дурень, як мой Терешка.
– Хочешь сватом быть, Дорох?.. Сейчас ударим по рукам – и дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли на то пошло!
– А ну вдарим, Тит… Ведмедица, кажу, Федорка буде!
Подгулявшие старики ударили по рукам и начали перекоряться относительно заклада, даров, количества водки и других необходимых принадлежностей всякой свадьбы.
– А ну поцалуемся, Тит, – предлагал Ковальчук и облапил будущего свата, как настоящий медведь. – Оттак!.. Да пидем к Дуньке, пусть руки разнимет.
Пошатываясь, старики побрели прямо к стойке; они не заметили, что кабак быстро опустел, точно весь народ вымели. Только в дверях нерешительно шушукались чьи-то голоса. У стойки на скамье сидел плечистый мужик в одной красной рубахе и тихо разговаривал о чем-то с целовальничихой. Другой в чекмене и синих пестрядинных шароварах пил водку, поглядывая на сердитое лицо целовальничихина сына Илюшки, который косился на мужика в красной рубахе.
– Дунька… А вот разойми у нас руки: сватами будем, – заговорил Тит Горбатый, останавливаясь у стойки.
Взглянув на мужика в красной рубахе, он так и проглотил какое-то слово, которое хотел сказать. Дорох во-время успел его толкнуть в бок и прошептал:
– Сват, бачишь?.. Эге, Окулко…
Но сват уже пятился к дверям, озираясь по сторонам: Окулко был знаменитый разбойник, державший в страхе все заводы. В дверях старики натолкнулись на дурака Терешку и Парасковею-Пятницу, которых подталкивали в спину другие.
– Эге, сват, пора втикать до дому, – шептал Ковальчук, выскакивая на крыльцо. – Оттак Дунька… Другий-то тоже разбойник: Беспалого слыхал?
Беспалый попрежнему стоял у стойки и сосредоточенно пил водку. Его сердитое лицо с черноватою бородкой и черными, как угли, глазами производило неприятное впечатление; подстриженные в скобку волосы и раскольничьего покроя кафтан говорили о его происхождении – это был закоснелый кержак, отрубивший себе палец на правой руке, чтобы не идти под красную шапку.[9] Окулко был симпатичнее: светло-русая окладистая бородка, серые большие глаза и шапка кудрявых волос на голове. К ним подошел третий товарищ, хохол Челыш, громадный мужик с маленькою головкой, длинными руками и сутулою спиной, как у всех силачей.
– Где ты пропадал, Челыш? – окликнул его Окулко.
– А до господского дома ходив, – вяло ответил хохол и знаком приказал целовальничихе подать целый полуштоф водки. – Паны гуляют у господском дому, – ну, я на исправника поглядел… Давно не видались.
Воцарившаяся в кабаке тишина заставила дьячка Евгеньича высунуть голову. Увидав разбойников, он поспешил мгновенно скрыться, точно кто его ударил. Окулко продолжал сидеть у стойки и сумрачно поглядывал на Рачителиху.
– Нашли тоже и время прийти… – ворчала та, стараясь не смотреть на Окулка. – Народу полный кабак, а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму вот, да всех в шею!.. Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.
– А Самоварник у встречу попавсь: бегит-бегит к господскому дому, – смеялся Челыш, расправляя усы. – До исправника побег, собачий сын, а мы що зуспеем покантовать, Дуня.
– Пора кабак запирать, вот что! – не вытерпел, наконец, Илюшка, вызывающе поглядывая на кутивших разбойников. – Ступайте, откуда пришли…
– Вишь змееныш! – взбурил Окулко и ударил кулаком по стойке.
Целовальничиха посмотрела на него умоляющим взглядом и вся покраснела, точно он ударил ее этим словом по сердцу. Она так и обмерла давеча, когда у стойки точно из земли вырос Окулко. И каждый раз так, а он сидит и смотрит на нее. О, как любила когда-то она вот эту кудрявую голову, сколько приняла из-за нее всякого сраму, а он на свою же кровь поднимается… Вон как на Илюшку взбурил, как медведь. Но это было минутное чувство: Дуня забыла о себе и думала теперь об этих разбойниках, которым одна своя воля осталась. Бабье сердце так и заныло от жалости, и целовальничиха смотрела на всех троих такими ласковыми глазами. Не будет воли вот этим отпетым, забубенным головушкам да бабам…
– Окулко, ступай, коли ум есть, – ласково прошептала она, наклоняясь к разбойнику. – Сейчас народ нагонят… неровен час…
– Тошно мне, Дунюшка… – тихо ответил Окулко и так хорошо посмотрел на целовальничиху, что у ней точно что порвалось. – Стосковался я об тебе, вот и пришел. Всем радость, а мы, как волки, по лесу бродим… Давай водки!
Челыш и Беспалый в это время шептались относительно Груздева. Его теперь можно будет взять, потому как и остановился он не у Основы, а в господском доме. Антип обещал подать весточку, по какой дороге Груздев поедет, а он большие тысячи везет с собой. Антип-то ловко все разведал у кучера: водку даве вместе пили, – ну, кучер и разболтался, а обережного обещался напоить. Проворный черт, этот Матюшка Гущин, дай бог троим с ним одним управиться.
– Работишка будет… – толкнул Беспалый разнежившегося Окулка. – Толстое брюхо поедет.
В это время, пошатываясь, в кабак входил Антип. Он размахивал шапкой и напевал крепостную московскую песню, которую выучил в одном сибирском остроге:
Собаки борзые,
Крестьяне босые…
Разбойники не обратили на него никакого внимания, как на незнакомого человека, а Беспалый так его толкнул, что старик отлетел от стойки сажени на две и начал ругаться.
– А ты не дерись, слышишь? – приставал Антип к Беспалому, разыгрывая постороннего человека. – Мы и сами сдачи дадим мелкими…
Подбодренные смелостью старика, в дверях показались два-три человека с единственным заводским вором Мороком во главе. Они продолжали подталкивать дурачка Терешку, Парасковею-Пятницу и другого дурака, Марзака, высокого старика с лысою головою. Морок, плечистый мужик с окладистою бородой и темными глазами навыкате, слыл за отчаянную башку и не боялся никого. С ним под руку ворвался в кабак совсем пьяный Терешка-казак.
– Сорок восемь серебром… приказываю… – бормотал Терешка и полез к стойке.
– Терешка, хочешь водки? – окликнул его Окулко. – Рачителиха, давай им всем по стакану… Парасковея, аль не узнала?.. Наливай еще по стакану! – командовал развеселившийся Окулко. – Всем воля вышла… Гуляй на все, сдачи не будет.
– Окулко, возьмите меня с собой козаковать? – приставал к разбойнику Терешка-казак, не понимавший, что делает. – Я верхом поеду… Теперь, брат, всем воля: не тронь!
– У нас хлеб дорогой, а ты глуп. Нет, брат, нам с тобой не по пути… – отвечал Окулко, чутко прислушиваясь к каждому звуку.
– Я?.. Запорожец… эге!.. Хочешь, потянемся на палке…
– Ступай к своему батьке да скажи ему, чтобы по спине тебя вытянул палкой-то… – смеялся Окулко. – Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому как он промыслит и для себя и для нас. Так я говорю, Морок?
– Угости стаканчиком, Окулко!
– Ах ты, горе гороховое!.. Рачителиха, лени ему стаканчик… Пусть с Парасковеей повеселятся в мою голову. А давно тебя били в последний раз, Морок?
– Третьева дни… Так взбодрили, что страсть.
– За какие качества?
– А так… Сапоги нашли… Знаешь Самоварника? Ну, так его сапоги… Только как жив остался – удивительно!
Морок был удивительный человек, умевший отбиться от работы даже в крепостное время. Он произошел все заводские работы, какие только существовали, и нигде не мог ужиться. Сначала как будто и работает, а потом все бросит, и его гонят в три шеи. Окончательно Морок отбился от господской работы, когда поставили на руднике паровую машину. «Что я за собака, чтобы на свист стал ходить?» – объявил Морок и не стал ходить на работу. Что с ним ни делали, он устоял на своем. Сам Палач отказался от Морока. Добившись воли, Морок превратился в кабацкого завсегдатая и слыл по заводу, как единственный вор. Он ходил в лохмотьях, но держался гордо, как свободный человек. И теперь, выпив стакан водки, он тряхнул своею косматою бородой, хлопнул Окулка по плечу и проговорил:
– Вот я, Окулко, раньше всех волю получил… Уж драли-драли, тиранили-тиранили, Палач выбился из сил, а я все-таки устоял… Вот каков я есть человек, Окулко!.. Разе ищо ошарашить стаканчик за твое здоровье? Больно уж меня избили третьева дни… на смерть били.
Окулко только мотнул головой Рачителихе, и та налила Мороку второй стаканчик. Она терпеть не могла этого пропойцу, потому что он вечно пьянствовал с Рачителем, и теперь смотрела на него злыми глазами.
В кабаке после недавнего затишья опять поднялся шум. Пьяный Терешка-казак орал песни и обнимался с Челышем, Марзак и Парасковея-Пятница горланили песни, дурачок Терешка хохотал, как сумасшедший.
– Над чем ты хохочешь, Терешка? – спрашивала его участливо Рачителиха.
– Весело, браковка… – отвечал дурачок и, протянув руку с деревянною коробкой, прибавил: – Часы купи… днем и ночью ходят…
Коробка была выдолблена из куска дерева и закрыта крышкой. Отодвинув крышку, Терешка показал бегавшего в коробке таракана и опять залился своим детским смехом. Всех мужиков он звал Иванычами, а баб – браковками.
Захмелевший Морок подсел к Окулку и, облапив его одною рукой, заговорил:
– Ну, как вы теперь, Окулко?.. Всем вышла воля, а вы всё на лесном положении… Так я говорю?