bannerbannerbanner
Примат воли

Дмитрий Красько
Примат воли

– Хорошо, бродяга. Я зайду к тебе через полгода, тогда ты мне и расскажешь, куда шел из Константинополя и почему мое баронство оказалось на твоем пути. Я не люблю шпионов.

И он ушел. А я решил, что сходить с ума резона нет, потому что доставлять удовольствие этому самовлюбленному параноику не хотелось. И я улучшил условия обитания в камере.

Но время все равно текло невыразимо медленно. Я мог с ним работать – однако, лишь замедляя его течение. Ускорить – не умел. И, насколько знал, из ныне живущих никто не умел.

И я понял – чтобы избежать сумасшествия, необходимо занять себя какой-нибудь работой. А какая может быть работа у звездочета и чернокнижника, если не отрабатывание магии?

С практической стороной вопроса было сложно. Два момента вставали на этом пути незыблемой преградой. Первый – малые размеры камеры. Но это еще куда ни шло. А вот второй – отсутствие практически всех ингредиентов для сотворения более или менее сильного колдовства, – был посерьезнее. Все, чем я располагал – это крысиные лапки и хвостики. Но этого было мало.

Тогда я решил, что наиболее правильным в сложившейся ситуации будет приналечь на теорию. Причем, на теорию, опять-таки не затрагивающую заклинания с использованием различных ингредиентов. Обычная магия слов и чисел и ее основные вводные.

Например, круг. Символ Солнца. Используемый без дополнительных вводных в различных заклинаниях, вызывает огонь и жару. С его помощью я победил сырость в камере. Да здравствует круг!

Фон Везен пришел, как и обещал, через полгода. Круглолицый, сытый и довольный. Пушок на его щеках и подбородке огрубел и больше стал походить на бороду, чем в первый раз.

– Ну что, бродяга? – спросил он. – Продолжим нашу беседу?

Я тоже был сыт – только что съел похлебку с двумя жирными, вкусными крысами. И борода у меня была побольше и погуще, чем у барона. Я лежал на полу, закинув руки за голову и лениво щурился на него.

– Продолжим.

Наверное, фон Везен воспринял мое поведение, как браваду. Наверное, многие заключенные ведут себя так в самом начале заточения – мол, мы не сломлены и не сломаемся. Фон Везен ничем не выказал своего удивления, он просто спросил:

– На чем мы остановились в прошлый раз?

– На том, что вы не любите шпионов, мессир.

Барон нахмурился. У него было множество узников; скольких из них он упрятал в тюрьму по обвинению в шпионаже – бог весть. Очевидно, многих. Поэтому мое напоминание ни о чем ему не напомнило.

– Ты очень смелый, бродяга?

– Нет, – я покачал головой, что было не очень удобно в моем лениво-расслабленном положении. – Просто я недавно откушал похлебки, что выдали мне по повелению вашей милости, и сейчас перевариваю ее.

Барон ткнул в меня пальцем и изрек:

– Посмотрим, какие песни ты запоешь через год!

Мне все-таки удалось вывести его из себя, хоть и самую малость. Он ушел, хлопнув дверью, и тюремщики, как послушные шавки, последовали за ним, унося с собой факела и оставляя меня наедине с моими теоретическими умствованиями.

Стрелка – символ направления. Действие заклинания направлено туда, куда она указывает. Ну, это и младенцу ясно.

– Все валяешься, грязная свинья? – спросил фон Везен ровно через год. Он сильно возмужал за это время, но ума явно не прирастил. Борода стала больше, а выражение лица – свирепее. Теперь он походил скорее не на подростка-самодура, а на взрослого буйнопомешанного.

– Валяюсь, ваша милость.

А чем мне еще было заняться в этой тесной клетушке?! Не с мечом же упражняться! Тем более что он опять застал меня после трапезы.

– Ты неплохо держишься для человека, который провел в одиночке полтора года. У меня было всего шесть таких заключенных. Ты – седьмой.

– Семь – счастливое число, – я откровенно зевнул, и барон недобро усмехнулся:

– Но рано или поздно безумие настигает всех в этих подвалах. Я через неделю уезжаю на войну. Сколько она продлится – только Бог да император знать могут. Но раньше, чем через три года я вряд ли вернусь. Посмотрим, как ты будешь выглядеть через три года, а, бродяга?! – он залился безумным смехом и покинул меня.

Я пожал плечами. Треугольник – символ триединства разума, души и тела. Действует, правда, только у Посвященных, обычным магам от него выгоды никакой. А заклинания Посвященных становятся на порядок сильнее, поскольку их порождает объединенная сила заклинателя.

Барон объявился не через три года, и даже не через пять. Он вернулся лишь спустя девять лет. Узнал, что без него половина узников отправилась в мир иной, и принялся заполнять казематы снова. Об этом мне рассказали тюремщики, враз повеселевшие с возвращением хозяина.

Лишь покончив с неотложной задачей по заполнению тюрем, барон решил возобновить традицию по их обходу. И появился в моей камере.

На сей раз он застал меня, когда я делал физические упражнения. Я занимался этим каждый день, потому что иначе мышцы атрофировались бы.

– Ты все еще держишься, бродяга?! – голос у барона был сиплый, борода – густой и широкой, как лопата. Через все лицо тянулся грубый шрам – память о первом военном походе.

– Стараюсь, – мое дыхание было учащенным, а голос – прерывистым. Возможно, это доставило удовольствие барону, поскольку он сказал то, чего я никак не ожидал услышать:

– Уважаю. Ты – один из трех человек, сумевших просидеть здесь десять лет и не свихнуться.

– Три – любимое число Бога, владетель.

– Посмотрим, сколько еще ты продержишься, – криво усмехнулся он и ушел.

Квадрат – символ очищения. Используется в магии исцеления, но, опять-таки, Посвященными. Непосвященные вообще могут не соваться в магию исцеления. Самое большое, на что хватит их сил – так это излечить ячмень на глазу, заикание да легкий сглаз.

Барон зачастил ко мне. Если не считать еще трех военных походов, он появлялся в камере почти каждый месяц. Ненадолго – чтобы задать пару-тройку вопросов, – но все же. Поначалу в нем росло изумление. Он никак не мог взять в толк, отчего я не впадаю в отчаянье, почему не отощал до изнеможения, хотя одежда, как и положено, давно превратилась в лохмотья. И еще ему было непонятно, почему у меня не наблюдается даже легких признаков безумия.

Удивлялся он пять лет. Потом начался период раздражения. Его милость дважды соизволили лично пнуть меня во время таких визитов. Я особо не расстроился – все кости остались целыми, все органы – при мне.

Период раздражения был недолгим. Год – до вояжа барона на войну, год – после. Потом началась затяжная эра озлобления. Продолжалась она что-то около двадцати лет. Барон наведывался ко мне так же часто, но теперь его визиты редко обходились без высочайшего пинка под ребра или зуботычины. Мне односторонний мордобой надоел уже после четвертого визита, пришлось сотворить заклинание вязкости – при нем даже после самого сильного удара до меня доходил лишь ласковый шлепок. На всякий случай я все равно падал на пол и корчился в судорогах боли.

Фон Везен очень хотел видеть меня свихнувшимся и сильно страдал от того, что я никак не желаю расставаться со своим рассудком. Сам уже далеко не первой свежести, к тому же подорвавший здоровье в военных походах и мирных, но буйных попойках, он отощал, ссутулился, а на последней войне, ко всему, еще и полноса потерял. Тот факт, что я продолжаю приседать, отжиматься и совершать другие доступные мне физические упражнения, повергал его в шок. Психика барона не выдержала – от неконтролируемой агрессии он перешел к неистовому восхищению моей несгибаемой волей.

Выражалось восхищение, правда, достаточно своеобразно – мою цепь удлинили на одно звено, чтобы я мог побольше двигаться, да к обычному рациону добавили яйцо вкрутую и пучок зелени. Ну, и сам фон Везен теперь засиживался у меня подольше, ногами и руками не бил, но рассыпался в комплиментах. Откровенно говоря, довольно жалкое зрелище, наводившее на меня тоску и желание, чтобы визит поскорее закончился.

Такое его состояние длилось лет восемь и сменилось унынием. Для меня это был кошмар – барон приходил ко мне в камеру, тюремщик приносил ему стул, и тот, кто засадил меня в темницу на всю оставшуюся жизнь, мог часами сидеть и смотреть, чем занимается его узник.

А узник не мог в присутствии посторонних заниматься магией, даже теоретической. Фон Везен отнюдь не был тем человеком, при котором хотелось заниматься умствованиями. Не мог я и крыс подманить, чтобы сделать свою баланду более питательной – приходилось оставлять это на потом. Барон сначала удивлялся, отчего это я не набрасываюсь на остывший кипяток с парой кусков вареной репы – ведь от двухразовой кормежки должен испытывать постоянный голод. Но потом он привык.

Единственное, чем я мог позволить себе заниматься в присутствии его унылой милости – это гимнастика. И я занимался. Часами. Все то время, пока он торчал в камере – а происходило это уже раз в неделю. Мое тело покрылось неплохим рельефом мышц, я даже почувствовал, что внутри поигрывает нечто богатырское. Еще бы – семь с половиной лет тренировок.

Фон Везен тоже приметил это. Ему было шестьдесят восемь, и он выглядел дряхлым стариком. Мне, по его расчетам, должно было быть в районе девяноста. А я никак не походил на девяностолетнего. И барон приказал позвать цирюльника, чтобы тот привел мою физиономию в порядок. А именно – сбрил бороду, помыл и постриг волосы.

Когда это было проделано, фон Везен уставился на меня выцветшими глазами и сказал:

– Все, что я о тебе знаю, бродяга, записано в судебной книге. Ты шел из Константинополя, когда мои люди схватили тебя на месте преступления. И ты – единственный, кто не сошел с ума в этой клетке за пятьдесят лет.

– Кто-то один всегда окажется сильнее прочих, владетель, – сказал я.

– Я помню, как ты выглядел, когда предстал перед судом. Сейчас ты не постарел – даже поправился, крепче стал.

– Тюремные крысы весьма питательны.

– Ты победил меня. Я начал об этом догадываться еще лет пятнадцать назад. Кто ты – ангел или демон? Бог? Дьявол?

 

– Полно, мессир! Никого из них вы не то, чтобы удержать в этих застенках – даже изловить не смогли бы. Я – человек. Просто я хочу прожить очень долго. А здешний климат, кажется, этому способствует.

Фон Везен еще долго разглядывал меня, потом встал и вышел прочь, сопровождаемый обязательным тюремщиком. Так ни слова и не сказав.

Пятиугольник, он же пентагон – символ места. Используется при вызове кого угодно откуда угодно в заданное место. Непонятно, почему, но общедоступен. Вообще, очень интересная вводная. Самая, пожалуй, интересная из всех.

Вызвать можно – кого душа пожелает. Хоть призрак, хоть бронтозавра. Но вызываемый при всем желании не сумеет преодолеть границ пентагона, пока те не будут разрушены. Так что можно, конечно, вызвать и бронтозавра, очертив фигуру площадью в квадратный метр. Только проку от такого звероящера не будет – разве только в смысле гастрономическом. Его туша будет впрессована в заданные пропорции пятиугольника под таким давлением, что получится качественный фарш. Правда, вперемежку со шкурой, кишками и костями. Так что перед вызовом бронтозавра с целью покушать его лучше тщательно отмыть. Потрошить и отделять кости не рекомендуется: через пентагон можно вызывать лишь мыслящие создания, неважно, на каком уровне и какими категориями они мыслят.

Развлекаться повторением вводных можно было сколь угодно долго – их насчитывалось больше сотни. После – второстепенные дополнительные элементы, далее – третьестепенные. Существовали также комбинации чистых вводных и комбинации вводных уточненных. Опять же, комбинации комбинаций, и так далее, до бесконечности. За пятьдесят лет я выучил их настолько хорошо, что стал похож на повара, который может предсказать, какой вкус будет у блюда, едва взглянув на ингредиенты. Не думаю, чтобы кто-нибудь когда-нибудь за всю историю рода человеческого познавал эту магию так же глубоко, как я.

Не знаю, сколько бы еще я просидел в казематах фон Везена, сложись все иначе. Но на следующий день после его визита пришел заплаканный тюремщик и сказал, что барона больше нет с нами. Я слегка поднажал на тюремщика, и тот выложил все, что знал.

Фон Везен, в крайне расстроенных чувствах после свидания со мной, воротился в свой покой, где и свихнулся окончательно. Он порвал зубами всю одежду – собственную, а заодно и жены – и выбросился в окно, предварительно надев доспехи. Внизу располагался ров, плавать барон не умел, латы были тяжелыми. В общем, он сделал то, что так хотели, но не могли сделать его узники.

Мне почему-то показалось, что моя миссия завершена и, когда тюремщик ушел, я покинул тюрьму покойного барона через обратное заклинание с пентагоном, сложив оный из крысиных хвостиков.

* * *

Опыт по уплотнению времени я имел колоссальный. Пока Леонид негодовал, разглядывая свои ногти, пока Игрок пытался обжулить сам себя, играя в орлянку, – уж и не знаю, какие ставки он при этом выдумал, – я занимался вводными. И мог делать это еще несколько десятков лет, если бы звук открывающейся двери и легких, почти бестелесных шагов не вернул меня к действительности.

Я открыл глаза и повернулся на бок. Копер. Тащил на себе тело отремонтированного Мудреца. При этом оставаясь почти неслышимым. Удивительное создание. Чтобы не выглядеть невежливым, я сел.

– Не любят на Земле пророков, – весело сообщил большеголовый и сбросил принесенное тело на топчан. – Последнего привязали к пушке и выстрелили – хотели по всему свету развеять. То-то нам с Доктором пришлось повозиться, чтобы его воедино собрать! Слава Великим, до наступления Сроков управились. Пусть полежит, пока действие мертвой воды не закончится.

– Поздравляю! – дурашливо воскликнул Лонгви. – Вы сегодня вообще молодцы – показали нам, простым смертным, как нужно жить и работать.

– Не очень-то вы и простые, не зазнавайся, – возразил Копер. – Какой простой смертный по сотне-другой жизней прожил? Во всяком случае, способы расстаться с жизнью могли бы выбирать себе попроще. И пореже это делать, – он повернулся к Леониду и уточнил: – К тебе это особо относится, Воин. На ссоры ты мастак, а о дальнейшем не думаешь. А нам с Доктором приходится напрягаться, чтобы собрать тебя по кусочкам, срастить и оживить.

– Да ладно, – Леонид смущенно махнул рукой. – Я ведь тогда не знал, кто я. Думал, просто с дурацким характером уродился.

– Мы тогда сущие младенцы были, – плаксиво протянул Лонгви. – Редко-редко проскочит какое-нибудь воспоминание, но ведь дежа-вю всех людей время от времени посещает!

– Наше дежа-вю – особенное, – не удержался я. – У нас оно с подробностями и продолжениями. У нормальных людей так не бывает.

– А ты еще и доктор, да? – насмешливо спросил Лонгви.

Копер усмехнулся, протянул руку в мою сторону и изрек:

– Прошу любить и жаловать: великий знаток человеческих внутренностей, кудесник скальпеля и чародей снадобий, несравненный Абу Али Хусейн ибн Абдаллах ибн Сина. Он же Авиценна. Врач, философ, астроном и прочая, и прочая.

– Какие люди в нашем захудалом обществе, – радостно заорал Лонгви. – Приветствую вас, о светило медицины! Помнится, лет тысячу назад в забытом Аллахом селении Ходжент вы пользовали меня. Но увы – я умер.

– Не помню, – я покачал головой. – Авиценна тоже не сразу стал Авиценной. А сколько людей ему приходилось пользовать – голова кругом.

– Только не вздумай принимать это близко к сердцу, – поспешил загладить бестактность Игрок. – Чума – жестокая болезнь.

Я посмотрел на свою правую руку, и страшная, давно было утихшая, но вновь вернувшаяся через века боль разорвала мою душу.

– Да, – глухо сказал я. – Страшная.

* * *
I
 
Может, это привиделось. Помню:
Мы с тобою сидим на заборе,
А по улицам – белые кони
И вкус ветра пленительно-горек.
 
II
 
Может, это привиделось как-то:
Мы с тобою сидим и смеемся
Над таким удивительным фактом —
Мы друг другу в любви признаемся.
 
III
 
Может, это приснилось однажды:
Мы с тобою одни во Вселенной
Упиваемся сладостной жаждой —
И любовью необыкновенной.
 
Эпилог
 
Но уходят любые виденья,
И от ярости рвется аорта,
Как расплата, как искупленье
За виденья такого сорта.
 

…То были годы Черной Смерти. Кажется, в середине четырнадцатого века. В самой середине. То были годы, когда чума собирала свой урожай, не считаясь ни с возрастом, ни с полом, ни со званием. Раб ли ты, владетель – ничто не могло тебя уберечь. То были годы, когда вымирали селенья и целые города, когда жизнь замерла – люди боялись выходить из дома, чтобы не стать жертвой морового поветрия; многие поэтому глупо и страшно – и страшно глупо, – умерли с голоду. То были годы, когда убить могли только за то, что заподозрили в тебе разносчика заразы. Без жалости выжигались дома, районы и небольшие города, вымершие от чумы – заселять их все равно никто бы не решился, да и некому было. Горы почерневших трупов росли день ото дня, и хоронить их тоже никто не собирался – все боялись даже близко подходить к ним. Живые сходили с ума от горя, от безысходности или страха, и завидовали мертвым, которых уже ничто не могло лишить рассудка. То были годы, когда Европа, запертая сама в себе, лишилась миллионов – каждый третий стал избранником чумы, данником Черной Смерти.

Но врач не имел права бояться, как не имел и возможности исцелить больных. Если кто и вырывался из цепких лап чумы, то по счастливой случайности, либо благодаря природной стойкости организма. Моя задача заключалась в другом – я должен был выявлять очаги заражения, локализовывать их, обеззараживать. Да регулярно теребить градоначальника – чтобы он выставил карантин на дорогах и постоянно проверял стражников. Не дай бог, напьются, пропустят в город чумного – беда придет во многие дома.

И многие десятки, со временем превратившиеся в сотни и тысячи, беженцев, которых останавливал на подходе к городу карантин, ждали, пока я приду и осмотрю каждого – нет ли на теле темных пятен, не лихорадит ли, а может, легкий жар… Таких в город не пропускали – они так и оставались у костров, за рогатинами. Об их пропитании никто не заботился, потому что жить им все равно было недолго. И только я раз в неделю наведывался к кострищам, складывал трупы кучей, забрасывал их хворостом и поджигал. Чуме нельзя было давать ни одного шанса.

На второй год чумного поветрия весна выдалась на редкость красивой. Природе не было дела до того, что в мире людей властвует безумие смерти. Деревья не болеют чумой.

И они цвели, радуясь теплу, тому, что снова прилетели птицы, и пчелы и шмели самоотверженно роются в разноцветных, пахнущих медом цветах. Среди людей буйствовала смерть. Среди деревьев буйствовала весна.

Я приехал на Северную заставу вместе с начальником городской стражи. Было его время проверять посты. Было мое время проверять собравшихся у карантина.

Их еще много скиталось по дорогам, этих несчастных, которых черная смерть согнала с насиженных мест и бросила на поиски безопасного пристанища. Это потом, к концу второго пришествия чумы, когда страшная жатва подошла к завершению, скитальцев стало мало – самые неосторожные уже умерли, самые боязливые отсиделись в запертых наглухо домах, под удар попадали только самые невезучие. Но у карантинов больных и заразных уже почти не бывало.

Итак, бушевала весна. А я, вместе с десятком закутанных с ног до головы в плотную ткань, густо перемазанных в смеси серы, пережженного свиного жира, камфары и прочей дряни стражников, бродил меж костров.

Тех, кто не вызывал подозрений, стражники отводили к рогатинам. Этим предстояло еще дочиста отскоблиться в бане. В серном дыму, в невообразимой грязи, перемешанной с золой. Их одежду сожгут, но они будут допущены в город. И они радовались этому, понимая, что в этом – их спасение.

Подозрительных – а, по чести, зараженных; я редко ошибался, и дело даже не в явных и тайных синдромах, просто я чувствовал болезнь – отводили через дорогу к большому костру, у которого им предстояло доживать последние дни.

Была еще третья группа людей – тех, кто пришел сюда вместе с зараженными, кто сидел с ними у одного костра. Таких я приказывал оставлять за карантином еще на три дня. Этого времени было достаточно, чтобы понять – подхватили они заразу, или нет.

Я успел осмотреть уже добрую сотню пришельцев, и добрался до костра, к которому жались человек десять. Восемь, очевидно, вилланов, и двое – явно благородного происхождения. Это было видно и по лицу, и по одежде. Но сословность в те времена никого не волновала. Чума равняла всех.

– Кто вы, господа? – спросил я, остановившись у их костра.

– Кавалер де Грассан, из Шампани, – ответил тот из благородных, что постарше. – Со мной моя дочь, мой племянник и восемь крестьян – все, кто остался из моих людей. А вы, мсье?

– Я доктор в этом городке. Просто доктор.

– Он не просто доктор, шевалье, – заметил кто-то из стражников. – Он наше спасение. Благодаря ему у нас уже полгода не было ни одного случая чумы. Поэтому его слово – закон.

Я недовольно обернулся в сторону говорившего:

– Не искушай судьбу, Марэ!

– Я слышал о вашей работе, – покорно сказал де Грассан. – И готов принять любое ваше решение. Мои люди – тоже. В такие страшные времена, доктор, выше вас – только Бог.

– Пусть ваши люди подходят ко мне по одному, – вместо ответа сказал я.

Кавалер только склонил голову. Он уже не считал себя вправе командовать.

Одного за другим я заставлял вилланов раздеваться донага и придирчиво осматривал их. И не находил ничего подозрительного. Затем пришел черед и де Грассанов. Они тоже разделись донага и тоже оказались чисты. Никто не испытывал стыда по поводу своей прилюдной наготы, будь то мужчина или женщина – так было нужно. Да и кому придет в голову похотливо смотреть на ту, которая, может быть, несет в себе страшное чумное семя? И для меня, и для стражников, меня сопровождавших, обнаженное женское тело было лишь возможным распространителем заразы, но никак не источником наслаждения. За годы чумы мы видели множество обнаженных женских тел – прекрасных, юных, идеальных и в любое другое время невероятно, до безумия желанных. Но ни разу в нас – и в данном случае я могу отвечать не только за себя – не шевельнулось мужское начало.

– Вы и ваши спутники чисты, кавалер, – сказал я, закончив осмотр. – Вам повезло.

– Я приказал покинуть наши земли, оставив там еще живых людей, – он снова уставился в землю. – Живых, но зараженных.

 

– Очень вовремя, – похвалил я.

– Там остались полторы сотни крестьян, моя жена, мать и оба сына, – глухо сказал он.

– Кавалер, – сухо проговорил я. – Я не буду выражать вам сочувствие. Во мне его не осталось. Я скоро закончу осмотр и пойду сжигать трупы погибших. Потом отправлюсь на Орлеанскую дорогу – там тоже, верно, немало умерших, которых необходимо сжечь. И все это длится уже больше года. Единственное, что я могу вам сказать – вы все сделали верно. Но вы, кажется, говорили, что с вами ваша дочь. Где она? Я ее не вижу.

– Женевьева с утра пошла прогуляться по лесу, – сказал он. – Она совсем еще ребенок. Шестнадцать лет.

Мне не понравился ответ. Отцовская любовь не такая слепая, как материнская, но тоже способна на хитрость. Например, отправить зараженную дочку в лес, пока не закончится осмотр. Авось доктор, не нашедший никаких симптомов у десятерых, одиннадцатого не больно-то искать станет.

– В какую сторону она пошла? – резко спросил я.

– Туда, – де Грассан довольно безразлично махнул рукой куда-то вправо. И это безразличие тоже показалось мне подозрительным.

– Отведите их к заставе! – приказал я стражникам. Если мои подозрения окажутся верными и дочь будет заражена, отец и его люди могут затеять драку, а я не хотел этого.

Стражники и де Грассаны направились к толпе, ожидающей разрешения на вход в город, а я пошел в лес – в ту сторону, куда указал пришелец из Шампани.

Весеннее буйство красок так не подходило ко всеобщей атмосфере ожидания смерти, что становилось страшно за собственный рассудок. Но оно подходило Женевьеве де Грассан, девушке шестнадцати лет от роду, которая сама казалась неотъемлемой частью весны.

Я увидел ее издалека – она бродила между деревьев, время от времени обрывая цветы с диких яблонь и нюхая их, и постоянно что-то мурлыкала себе под нос. Если ее и трогало то, что творилось в мире, то не в данную минуту. Сейчас она была абсолютно счастлива, потому что полностью слилась с природой.

Я смотрел на нее во все глаза и не мог сдвинуться с места. Все – и чума, и врачебный долг – отошло куда-то на второй план. Я отдавал себе отчет в том, что ничего похожего со мной прежде не случалось. И я отдавал себе отчет в том, что это любовь.

Сколько продолжалось мое оцепенение – не знаю. Но пришло время, и я сбросил его, сделал шаг вперед и позвал:

– Женевьева де Грассан!

Девушка замерла на мгновенье, потом повернулась ко мне и спросила:

– Кто вы?

Вопрос был странный, если не сказать – чудной. На мне были костюм и маска, говорившие о том, кто я, лучше всяких слов. Видимо, слишком далеко от этого мира унеслась она в своих мыслях, чтобы сразу вернуться в реальность. Я сделал на это скидку. И постарался ответить как можно мягче:

– Я лекарь в этом городе. Только что я осмотрел ваших спутников. Они чисты. Теперь я должен осмотреть вас. Подойдите ко мне и… снимите одежду.

Впервые с начала поветрия я запнулся, произнося это. И здесь тоже чувствовалось знамение. Но иначе было нельзя, и девушка понимала это. Она медленно приблизилась и стала разоблачаться. Краска стыда залила ее лицо. Я уже давно не видел, чтобы люди смущались при досмотре. Была ли тому виной ее недавняя расслабленность, или же она почувствовала мой вовсе не врачебный интерес к ней – не знаю.

Я внимательно осматривал ее еще девичье угловатое тело, а перед глазами плыл туман. Из-за него осмотр занял вдвое больше времени, чем обычно уходило на человека. И я от души благодарил небо за то, что на мне маска и широкополая шляпа, ибо знал, что лицо мое пылает от восторга и смущения.

Девушка была чиста. Вряд ли я что-нибудь упустил, даже несмотря на туман перед глазами. Просто не мог себе этого позволить.

– Вы не заразны, – вынес я свой вердикт. – Одевайтесь и следуйте за мной.

Женевьева повернулась ко мне спиной и принялась возиться с многочисленной одеждой. Я в изнеможении уселся под небольшим дубом и с тоской посмотрел вверх.

По голубой глади неба медленно плыли полупрозрачные белесые облачка. Они были редки, и только подчеркивали прелесть весеннего дня. И, возможно, пытались намекнуть, что сейчас самое время любить, что мое нынешнее чувство – вовсе не случайность, а, скорее, закономерность. Предопределение. Но зачем, о небеса, посылать такое чувство в такую годину?! Неуместно. Цинично. Кощунственно, наконец!

– Я прожил большую жизнь, – неожиданно для самого себя проговорил я усталым голосом. – И ни разу еще не видел такой великолепной, такой прекрасной весны. Природа сошла с ума. Но это хорошее сумасшествие.

Она на секунду прекратила одеваться и даже повернула голову в мою сторону. Но, приметив, что я сижу, прислонившись спиной к дереву и совсем не смотрю на нее, продолжила свое дело. Молча.

Я терпеливо дождался окончания процесса, встал и направился в сторону карантина. Женевьева шла за мной. За весь путь не было сказано ни единого слова, но я чувствовал, что она буквально сверлит взглядом мой затылок.

Передавая ее отцу с рук на руки, я сказал:

– У вас очень красивая дочь, кавалер. Берегите ее, коль скоро даже смерть ее стороной обходит. У нее нет заразы.

Де Грассан молча поклонился, взял Женевьеву за руку и отошел к группе своих спутников. А я пошел довершать осмотр.

В эту ночь, как и во все предыдущие с момента пришествия Черной Смерти, я почти не спал. Но на сей раз мне мерещились не горы черных вспухших трупов – до самого утра меня преследовал образ девушки с гривой светло-каштановых волос, бродящей среди цветущих деревьев. Если бы я был художник, клянусь – я написал бы холст и назвал его «Весна». Потому что именно так где-то на подсознательном уровне и представлял ее себе.

Но я не был художник, я был лекарь. И любой художник вскипающей Эпохи Возрождения раскритиковал бы ее внешность. Образ Женевьевы нельзя было назвать безупречным. Длинноватый для тогдашнего идеала нос, более полная, чем нужно бы, нижняя губа, слегка выступающий вперед подбородок. Этот самый любой художник нашел бы еще массу изъянов, и с легкостью доказал, что в натурщицы девушка не годится. Однако для меня она была магически притягательна.

Но следующая наша встреча состоялась только через три дня. Я вернулся с Германской заставы и сразу отправился в серную баню вместе с теми, кого допустил в город. Осматривая беженцев, легко самому подцепить болезнь. И мне каждый день приходилось париться в смрадном чаду, смывая не только возможную заразу, но и толстый слой свиного жира с камфарой, которыми я обмазывался с утра.

Де Грассаны словно поджидали меня. Они, все втроем, топтались на тротуаре напротив бань. Но нет – здесь находился постоялый двор, на котором они остановились.

Я много передумал за эти три дня. Я решил, что любовь в такое время мне не нужна. Кончится моровое поветрие – видно будет. А потому я твердо вознамерился пройти мимо. У меня бы получилось, потому что я чувствовал себя почти смертельно измотанным. Но был остановлен голосом кавалера.

– Добрый вечер, доктор, – сказал он.

Пришлось остановиться. Хотя бы из вежливости.

– Добрый вечер, господа.

И, говоря это, я смотрел вовсе не на кавалера, но на его дочь. И она под моим пристальным взглядом потупилась и залилась краской. Хотя не сказать, чтобы ей это было неприятно. Во всяком случае, в глазах я заметил лукавые искорки, да и выражение лица отнюдь не выказывало отвращения.

– Как прошел день? Вы сегодня, вижу, без маски. На карантинах затишье?

– Если бы! Все, как всегда. Две заставы в день. И не видно конца-краю. Устал, конечно. Но привычно. Я уже больше года такого распорядка придерживаюсь. А что маски нет – так она в будке у стражников осталась. Мы постоянно там одежду оставляем – запах от нее, что в аду, не к ночи будет сказано. Я отмывался в банях – доктора тоже подвержены заразе.

И мы еще полчаса тешили себя светской болтовней – ощущение, почти забытое в эти страшные годы. А закончилось все тем, что кавалер, сам того не желая, решил мою судьбу. Он пожаловался на большую скученность народа на постоялом дворе. Дескать, недолго и до беды в таком столпотворении. Я вынужден был согласиться, что он прав – стоит мне проморгать и пропустить хоть одного чумного, и город вымрет.

– Завтра же схожу к градоначальнику. Пусть думает, куда людей расселять. В городе всего три постоялых двора, и все забиты. Нужно, чтобы горожане беженцам приют давали. Иного выхода не вижу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru