На рисунке – трава высокая, похожая на лес, и я в неё залез раньше срока: руки не прорисованы — плоские и белые, из травы, будто суслик высовываясь, ничего не делаю, у соседки тоже – вместо лица белое круглое пятно, только тень красная словно вино, так и живём непонятные, наполовину вечные, и садятся на белые пятна бабочки да кузнечики.
Из книги «Радиостанция седьмой шлюз» (стихотворения 2014–2018 гг.)
Солнечные львы
Солнечные львы
По телевизору говорят, что солнечные львы уже в городе, МЧС рекомендует завесить окна плотными шторами, не выходить на улицы и приготовить на всякий случай недельный запас воды.
Видеозаписи в интернете не сообщают ничего нового: одна суета, люди с нечёткими лицами то ли спасаются, то ли бегут навстречу, страх ими движет или любовь – непонятно. Говорят, что солнечных львов даже представить невозможно, поэтому их нет ни в одном кадре, и любое описание — умножение лишних слов.
Одни считают, что их вызвало правительство, пытаясь отвлечь народ от демонстраций и митингов, другие, что это происки оппозиции, весь ОМОН брошен на защиту города, выставлены заграждения, но львы спокойно проходят, по пустым улицам, мимо застывших машин в их гривах пляшет ветер, разбрасывая золото в наши окна, на стены домов…
Мы боимся и ждём этих львов.
Она рисует
Она стала рисовать на всём, что попадалось под руку: на холсте, на столе, на руке, под которую всё попадалось и даже на моем времени. Теперь каждая минута расписана такими стойкими красками, что трудно выкроить кусок не повредив рисунок, а она говорит: найди для меня ещё немного времени мне надо дорисовать хвост тигра, глаз дракона и несколько совсем неизвестных тебе вещей.
Мусорная машина
Мусорная машина идёт по поселку к нам ей не добраться: деревья закрыли ветками все подъезды мусорная машина, полная умерших вещей, проезжает мимо.
Она останавливается на углу двух улиц, и, пока водитель курит, дымом сигареты отбивая запах пищевых отходов, переваривает мусор в железном кузове.
Потом она дальше едет, и встречный ветер выдувает души вещей: они садятся на лобовые стекла идущих сзади автомобилей болтают ногами, и водители включают дворники даже при ясной погоде.
Мусорная машина едет медленно, но обогнать её невозможно — слишком узкие дороги в нашем поселке.
Зима 1941
В доме моего детства никогда не выбрасывают старый хлеб. В доме, где я никогда не был моя бабушка размачивает землю, перемешанную с углём — сладка бадаевская вода. В низком подвале дома, который будет разрушен за восемнадцать лет до моего рождения девочка играет на скрипке. Отбой тревоги заглушает аплодисменты. Опустевшая голубятня стала мальчишеским штабом. Голуби уже в другом небе, кошки тоже… Мясо крысы похоже на кроличье. На рисунке взрыв напоминает куст сирени. Люди с ножами набрасываются на умирающую лошадь — остается лишь кровавый цветок на снегу. Красные флажки вырастают там, где не разорвались бомба или снаряд. Профессор консерватории бежит к зажигательной бомбе по жестяной крыше. Шипение зажигалки не войдет в партитуру, но останется фоном на старой пластинке. Код чёрной двери на эту крышу все тот же: один девять четыре один. Сытна старая горчица и сладка бадаевская вода. В полутьме двора моя бабушка спотыкается о труп девушки с вырезанной филейной частью. Товарищ Жданов играет в теннис, чтобы сбросить вес. Вес – не бомба: мячик бьется о стену и не взрывается. Хлебная карточка – пропуск в жизнь, матрасы полные сухарей, что легче облака, ждут грешников и праведников в послевоенном раю. Женщина не спасла свою дочь: сосед, обезумев, убил и съел девочку. Потом он плакал. Душа девочки переселилась в щенка. Возможно, это была единственная собака, пережившая блокаду. «С чашей винною стоял я в светлый день в моем саду, Пил я чашу слёз кровавых, я в печали пил беду», — переводчик Лебедев читает Навои, слабый голос растекается по холодным залам Эрмитажа. Лебедева принесли на руках друзья, его жизнь весит всего 125 грамм, но и те не удержать. Прозрачная птица летит сквозь толстые стены дворца к серому небу. В смольной столовке подают обед из трёх блюд. В студии Дома радио стучит молоток: приколачивают полку под микрофоном. Теперь дикторы могут умереть стоя. Хлеб – золото, водка – серебро, горят книги в буржуйке: стихами Навои я согрею руки твои. Пейте дети отвар из обоев: я клеила их на века, я клеила их с любовью. Идет Ольга в Дом радио: тюрьма справа, голодная смерть – слева, а навстречу – всенародная слава: – Куда идешь, дева? Нет у тебя уже ни детей, ни мужа, впереди лишь тоска да ужас. Полуторка по тонкому льду Ладоги везет весну. Дай Бог ей не провалиться. Но в Танином блокноте ещё не все отмечены смерти. Что ты там говоришь: «…Никто не забыт, ничто не забыто?»
«Как рассказать о стране…»
Как рассказать о стране, где тени деревьев падают в тёмную воду, где водопады скалят ледяные прозрачные зубы, где Олав колун и Олав святой один и тот же,
где волчья шерсть по ночам растёт из кожи, где предки живут весело в круглых камнях, а дети играют плоскими, ставят их друг на друга, говорят: это женщина, это олень, это твой дом, где летнее солнце ходит по кругу, а зимнее прячется в озере подо льдом…
Нет ничего белее этого снега, этого вечного снега, нет ничего яснее голоса этой воды, горсть зачерпни и попробуй, пока не застыло горло не затянулась прорубь
«Я нашёл…»
Я нашёл чужие стихи между страницами Фабра издания прошлого века, где жуки и кузнечики прошлого века, где не вянут цветы и стебли травы упруги, чужие стихи на странице тетради в клетку, в клетках, решетки которых уже растворило время, стихи о коробке вагона, где люди – цветные спички, но я знаю, спички сгорели, там только жук копошится завтра дети отпустят его на свободу.
«Берёза для лавок…»
Берёза для лавок, сосна для стен, липа – для памятника, дуб – для креста, а осина – для потолка.
Плотник пилит и рубит до тех пор, пока не затупится топор, не устанет рука.
На востоке плотника – белая осина, на западе – красная ольха, и в небе, сколоченном не очень красиво, стружки, опилки, труха.
«Вечные птицы кружат над степью…»
Вечные птицы кружат над степью, вечные собаки стерегут белые кости, они давно забыли хозяев, скалят зубы в сумерках, отчаянно лают в темноте, а утром ходят вокруг лагеря, ждут когда мы уйдем и что мы оставим.
Здесь были всадники из красной земли: под выгоревшей травой лежат их слова – потерянные стрелы, в пылающем небе отпечатался звон тетивы, птицы его задевают крыльями, перемешивают со своим криком, но собаки давно забыли всадников, ставших пылью.
Собаки питаются падалью: не той что падает с неба, пищу им привозят на старых грузовиках с пастбищ этого света: погибших героев и просто случайных жертв, высохших узников концлагерей, солдат первой и второй мировой, с почерневшими от огня лицами. Остатки собачьего пира достаются птицам.
Каждое утро над нашим лагерем эти птицы рисуют круги, и кто-то называет их ангелами Но я знаю – ангелы совсем другие.
В доме Айги
Меня пригласили в мастерскую, где на стене – керосиновая лампа, над ней рисунок божьего человека Луизы (линии и краски чистой души) далее – сноп из нескольких колосьев (что может быть предметнее хлеба), рядом – фотография византийской иконы (лицо святого размыто), плюс лампа советских времён в форме тюльпана, чьи лепестки не увядают, лишь покрываются пылью.
На полу под окнами колёса – одно деревянное одно железное, сверху – старая телевизионная антенна и пластиковый обруч – хулахуп. На первом окне – тупой и обломанный нож, пригодный разве что для разрезания воздуха, на втором – птичье гнездо в керамической чашке, на третьем – четыре камня, один крупный, два более мелких, и жёлтый камень неопределённой формы: довольно большой обмылок времени — хватит ещё на несколько раз.
У другой стены — диван, над которым липкая лента для мух на гвозде, рядом ещё несколько пустых гвоздей (некогда реализованных возможностей, а теперь снова ожидающих своего случая), маленький гранёный стаканчик, две пружины, свитые из стального прута толщиной в мизинец и сухая ветка берёзы. Напротив, около двери, розетка, в которой вместо электричества перо кукушки и неизвестной мне птицы.
Мне сказали, что из этих простых вещей можно собрать машину для путешествия в самый конец света, и чтобы я смог ориентироваться повесили над столом репродукцию картины звёздного неба Ван-Гога, прикрепив её к стене железной кнопкой.
На этом небе она – самая крупная звезда.
«Разбудите старого барабанщика…»
Разбудите старого барабанщика, давно не рассыпалась по воздуху бодрая сухая дробь его барабанов, лишь капли нашего терпения стучат по асфальту.
Все чаши уже переполнены, но императорский оркестр не сможет сыграть ни один марш без старого барабанщика, чьи палочки мелькают перемешивая время.
Мы отдали нашу кожу для его боевых барабанов, из наших костей сделаны их корпуса, наши сердца превратились в открытые раны, и враги пьют вино из наших черепов.
Разбудите старого барабанщика, чтобы пламя походных костров стало нашей кровью, и голоса небесных труб повели нас за собой. Разбудите старого барабанщика, пусть достанет из кухонного шкафа алюминиевую кастрюлю, на которой играл в детстве,
представляя её то барабаном, то волшебной шляпой, откуда вылетали живые солнечные зайцы и другие чудесные вещи.
«Ветер спрятал ребёнка в моем доме…»
Ветер спрятал ребёнка в моем доме: такой небольшой сквознячок, пока он не вырос до урагана, не выскочил на улицу ломая деревья, снося крыши,
пока даже пыль не поднимает, только гуляет по комнатам, играет шторой, листает мои книги ничего не понимая.
Впрочем, и я сам мало что понимаю в этих книгах.
Ножички
Остается в ножички поиграть, отрезая землю за пядью пядь от машины без колёс до стены сарая, где почва мягкая и сырая.
где бежит от ножа межа, и цари над ней не дыша в тёмную землю по самую рукоять втыкают, пока еще могут стоять,
пока хватает земли на след, пока из разреза чёрный свет течёт в небеса, в себе растворяя машину без колес да стену сарая.
«Небесный мусор…»
Небесный мусор крутится вокруг земли: пустые ступени ракет, умершие спутники и космические корабли, небесный мусор отмеряет наше время, медленно сжимает круги, чтобы однажды сгореть в атмосфере без следа…
Я снимаю кино о любви, подглядываю за влюбленными, жму на кнопку record, и зелёное пятнышко ожидания в углу видоискателя сменяется красным, камера глотает людей за столиками открытого кафе, пару, сидящую на берегу с бутылкой вина: два лица близко друг к другу крупным планом, но в записи почему-то остаются одни скучные пейзажи лишь иногда открывается на несколько секунд то вид на пустыню, то на горную гряду, то на улицу из далекого прошлого, по которой я сам иду, и крупным планом — воробьи, клюющие крошки с пустых столов открытого кафе, я вырезаю лишнее, делаю необходимые склейки, и улица с названием «проектируемая» сменяется улицей «несуществующей», где во дворах голубятни, а в конце интернат и психоневрологический диспансер, я оставляю кадр с человеком на велосипеде между застывших машин, и снова снимаю кино о любви словно снимаю одежду, словно сдираю собственную кожу — ведь без этого снять кино о любви невозможно.
Дзига Вертов
Никаких актеров: только нас таящая жизнь, киноплёнка не может без света трепещет на солнечном ветру, пропадает за дождём царапин новый совершенный человек.
Киноплёнка вспыхивает как порох, (тогда другой просто не было — какие там цифры — круглые коробки, похожие на мины, дымовухи в начальной школе….) Что от него останется? — дым и совсем немного пепла…
Но пока волчок вертится, новый Франкенштейн склоняется над станком, приклеивая совершенные руки к совершенному телу. Чуда не будет: Джеймс Бонд хорошо стреляет.
«По радио снова прогноз погоды на Марсе…»
По радио снова прогноз погоды на Марсе, Патти Смит везёт камни тюрьмы Сен-Лоран на могилу Жене, треплет тёмные волосы ветер, живёт жизнью простых насекомых… Что ты споёшь в этой странной пустыне, — говорит ей Жене, — ты мне ничем не поможешь.
Зачем переводы на сто языков, если я говорю на одном, переводи лучше этот гашиш или русскую водку, я песен не слышу, язык мой присох к раскаленному небу Танжера, спасает лишь ветер, на Марсе есть ветер и дождь, есть даже Элизий, Патти. и я сам только несколько грамм удивительной пыли – но кто за неё мне заплатит?
Роберт Флаэрти
Киноплёнка не может без света, но солнце уже на горизонте событий, и снег такой плотный, что наружу не выйти — сиди, проявляй темноту, где проектор кузнечик стрекочет, и снег времени на экране засыпает тропу,
где тёмные звери идут по твоим следам, и собаки метят одинокие кусты: – Не ешь жёлтый снег, Нанук прибереги его для чудовищ что уже совсем близко и брось в их стеклянные глаза!
Проектор стрекочет вращая бобины, наматывая куриную слепоту на слепоту сердца, ночь будет длинной, но жизнь не кончается смертью в этом странном кино.
«Нет ничего свежего…»
Нет ничего свежего, даже ветер устаревает, сегодняшние газеты опоздали со своими новостями,
продавцы вдоль дороги в кепках и ушанках предлагают гнилые яблоки, протухшее мясо, говорят: гниль – признак зрелости,
потому человек с душком лучше человека без запаха… Апостолы едут в старом автобусе просят водителя остановиться возле лотков.
«В цветном кино кетчуп вместо крови…»
В цветном кино кетчуп вместо крови, в чёрно-белом течет шоколад, а если кино о любви, то ни кетчупа ни шоколада не надо: только два билета в конец зала и чтобы места рядом.
«Посмотрели вчера картину…»
Посмотрели вчера картину где большой портрет Тарантино, Шэрон стала милой старушкой и уже полвека её сыну, а грязные девочки Чарли, грязные апостолы грязного бога, по-прежнему молоды и живут напротив через дорогу.
Они смеются, когда мой друг выходит из дома и заводит машину: Эй парень, покажи свой нож, так ли он хорош, мы готовы его заточить, если сможешь нам выстругать буратино… Тарантино на портрете заливается беззвучным смехом.
Но мой друг, Юрий Гагарин, небесный ковбой и просто хороший парень, говорит одной из девчонок: Садись в мою ракету, поехали.
Жорж Мельес
– Построй голубятню и дело в шляпе, голубиная почта надёжнее всех надежд, когда их нет, наступает свобода, — так сказал мне однажды контрабандист иллюзий с глазами ребёнка, торгующий игрушками в лавочке на Монпарнасе.
Голуби, вылетевшие из его шляпы, теперь важно расхаживают по моей крыше и внешне ничем не отличаются от обычных… Но лишь они находят дорогу к дому даже за тысячи километров.
«Странный фильм мне вчера показали…»
Странный фильм мне вчера показали без начала и без конца: там под серой шинелью спит в подвале на железной кровати хозяин дворца.
Он спит спокойно, а на экране коляска с ребёнком катится к морю, но когда проектор трещать перестанет совсем другая начнётся история,
и может честней оборвать киноплёнку пока не сварили червивое мясо, пока не запахло повсюду палёным, и не перевернулась коляска.
«В телевизоре на моей кухне…»
В телевизоре на моей кухне честный гаишник лихо разделывается с мафией, глянцевые люди предлагают дешёвые смартфоны от «Мегафона» и МТС: выбирай любой, и каждые полчаса красный ягуар летит, разгоняя облака над мокрой трассой. Россия рулит на всех фронтах, повсюду кризис преступления катастрофы, хорошее борется с плохим, добро со злом, но мир начинается с моей кухни, где в холодильнике – минус, а над плитой тепло, какая бы погода ни была за окном, и достаточно нажать на пульте красную кнопку, чтобы исчезли эти добро и зло.
Воскрешение Пронина
Пронин умер его бронзовая кожа позеленела, голуби нагадили на его голове. Он застыл в позе лотоса над бедной страной, где ползают жуки-шпионы копая старый перегной.
Я приношу ему бутылку армянского коньяка, Эркюль Пуаро — свою трость, Мегре — трубку и пакет табака, Шерлок — шапку с двумя козырьками, Комиссар Жюв — свою третью руку, а Джеймс Бонд (непонятно как он сюда затесался) – водяной пистолет.
Лучшие разведчики и детективы собрались вокруг со своими дарами чтобы помочь майору в борьбе со злом: раз оно есть в этом мире значит, оно есть и в том.
– Все сорок дней, — говорят детективы — мы будем безжалостны но справедливы, чтобы ты смело шёл сквозь Бардо, отвергая соблазны демонов, не замечая тусклых огней ада, чтобы ты вышел к новому свету и снова обрел читателя!
Одна мисс Марпл стоит в сторонке с двумя красными гвоздиками, плачет.
Еще один убийца
Во сне я работаю наёмным убийцей, убиваю за стакан вина и кусок хлеба, у меня тонкие волосатые руки и ладони изъеденные белыми червями,
я никогда не вижу своего лица: во сне нет зеркал, и даже в воде, густой и тягучей ничего не отражается, зато там есть светящиеся столбы, они уходят в небо и стоят рядами похожие на колоннаду античного собора. В эти столбы я прячу тех, кого убил.
Все мои жертвы без следов насилия холодные, как фарфоровые куклы, я несу каждую, плотно прижимая к себе, до ближайшего столба, где он или она исчезает. Я ничего не чувствую, а если пытаюсь вспомнить как я их убил, то сразу же просыпаюсь — такая вот странная амнезия.
Но я помню старую ржавую машину с треснувшим лобовым стеклом на каких-то задворках, где получаю заказы, по радио между песнями концерта по вашим заявкам…
«Два мандарина, три апельсина…»
два мандарина выглядели одинаково первый был нормальный, вкусный, а второй – оказался старый…
Алла Горбунова
Два мандарина, три апельсина — в поисках правильного продукта Граф Карло Гоцци и фея Моргана ходят по супермаркету, изучают номера на весах. Карло тайком надрывает кожурку, но вместо принцессы – лишь мякоть и сок. «Не написать мне новой фьябы — жалуется граф, — из бананов ничего не выйдет, мандарины попробовать разве, но на них у меня аллергия», а фея Моргана надувает полиэтиленовый мешок сваливает в него половину лотка: «Грузите апельсины бочками, – говорит,— так меня учили братья Карамазовы. Тогда и о дольках некогда будет думать после тяжелой работы».
История
у моего деда был старший брат авиатор первой мировой он однажды упал с неба стал землей и травой
у моего деда был средний брат служил царю и отечеству но однажды поймал пулю сердцем красным как город кронштадт
мой дед дожил до конца семидесятых, смерть нашла его в маленькой литовской деревне обелу рагас по-русски яблоневый рог помню яблоки все собрали и в подвале бродила брага без ног
«Я кручу кино всерьёз…»
Я кручу кино всерьёз: тени моих пальцев прыгают на экране — то собаки, то зайцы,
я вырезаю из плёнки стрекоз — они летают по тёмному залу, сверкают крыльями…
Всё это я делаю для тебя, но ты спишь на заднем ряду этого кинотеатра-вокзала, а поезд стремительно приближается по лучу света из маленького окошечка — в пустоту.
Длинные вещи
Баллада о безумном альпинисте и прекрасной стопщице
Смотрю телевизор, в нём альпинист с тремя карабинами на поясе и ледорубом в руке: ему надо найти мешок алмазов для тех, кто не был в горах ни разу.
у безумного альпиниста времени нет, на его поясе звенят карабины, ему уже незачем пристегиваться — он сам по себе лавина,
альпинист втыкает ледоруб в застывший воздух, высекает из него золотую рыбку, она крутится, виляет хвостом: загадывай, чего хочешь…
И вот под его ногами асфальт трассы, перед ним – прекрасная стопщица с двумя ртами, что берёт водителей сверху и снизу, так что они становятся деревьями и кустами,
она поёт альпинисту про синие горы, расстёгивает его красную куртку, чтобы добраться до самого сердца, но там только снег и лёд,
Она облизывает альпиниста как льдинку, сама растекается по асфальту тенью, и он входит постепенно в её тело оставив ледоруб на дороге.
Тут приезжают друзья с большим тортом, сверху белым как горные кручи, читают мне вслух сонет Анненского: «творящий дух и жизни случай…»
Автостопщица почему-то расстраивается на блондинку, брюнетку и бритую наголо, всех трёх подбирает дальнобойщик, в кузове его фуры – скоропортящийся продукт: огромные пачки замороженного времени.