«Неужто в последний раз?»
Мы с Никитичем шли в крепость. Дорогой обсуждали характер выступлений, кой-что старались предвидеть, предугадать, прикидывали – как лучше поступить в одном, другом, третьем затруднительном положении… По всем данным – нас встретят враждебно. Вчерашний ответ центра – нам это известно – таскали вечером и до ночи по ротам, читали там, охаивали, подвергали глумлению, – он вызывал остервенелую злобу: боеревкомщики, даже те, что нам в штадиве обещали свою помощь, и думать не подумали разъяснить крепостникам сущность этого приказа, и пальцем не ударили о палец, чтобы выступить в его защиту. Наоборот – подогревали своим едким хихиканьем враждебное, недоверчивое, презрительное к нему отношение. За ночь только выросла, углубилась, стала острей и ядовитей у крепостников ненависть к центру, а с этой ненавистью и другая – к нам. Теперь попадали мы на горячее темя вулкана, назревшего ко взрыву. И думали мы с Никитичем: ежели нисколько, ни чуточки симпатии, – ну, хоть не симпатии, а внимания – мы не завоюем, – тогда нечего в эдакой атмосфере и касаться вопросов о трибунале, расстрелах, подчинении приказам центра, неуспех обеспечен. И притом неуспех, быть может, с драматической развязкой. Значит, надо дело так обернуть, чтобы первыми освещались вопросы второстепенные, менее жгучие, такие, на которых легко можно выступить с успехом, безгневно, удачно и развить даже крутую критику… Из таких, например, подойдут: об устранении волокиты, бюрократизма, о пропусках, излишествах и т. д. Если нет иного исхода – самую лютую спустить с цепи демагогию. Да мы на демагогию согласились заранее – вряд ли без нее обойтись в таком исключительном положенье! Тут все средства хороши, только вели бы нас к намеченной цели – бескровной ликвидации мятежа.
Шли и думали, думали и говорили с Никитичем о разных возможных деталях предстоящего сражения. Пришли на место. Вот она – снова крепость. Два дня назад мы тут сидели в заключенье. Тогда обошлось. Ну, а как сегодня – обойдется ли?
Ишь, как гудят кругом толпы вооруженных мятежников. И шинели, и гимнастерки, и пиджаки, и рубахи рваные, и зипуны, и армяки крестьянские – шныряют кругом. У каждого винтовка. Каждый готов в дело. В бесконечном море голов лиц не видать, не узнать, перемешались люди в суетливой толчее. Отовсюду гул глухой гудит, словно в тревогу десятки зычных фабричных гудков. Там перекличка мечется над головами; здесь густая, угрюмая, зловещая брань; тупыми ножами режет по сердцу скрипучий визг пересохшего грузовика; звенит и лязгает, сталью присвистывает грозно бряцающее оружие… Крепость буйно взволнована, крепость охвачена суматошной тревогой. В каждом лице, в каждом выкрике – угроза, набухшая жажда расправ и бесчинств, страстная охота дать простор растревоженным, на волю прорвавшимся страстям… Наэлектризованные толпы вооруженных людей, заранее не доверяющих всему, что им станут говорить, ненавидящие тех, кто станет это говорить, и жаждущие и готовые к расправе, – вот обстановка, в которой должны были разрешаться вопросы о государственной власти Семиречья. Обстановка, вежливо выражаясь, неподходящая. Обстановка не предвещала ничего доброго. Но дело надо делать. Незаметные, всем чужие – мы пробрались к боеревкому. Там находились в сборе почти все его члены. Блеснула мысль: а не лучше ли вопросы разобрать здесь, на заседанье? Уломать тридцать – сорок – пятьдесят человек куда легче, чем пятитысячную хмельную массу. Созвать сюда представителей рот, будем мы, будет боеревком. Все выясним, обо всем дотолкуемся, а там – каждый представитель на собрании своей роты доложит результаты, разъяснит все, разовьет должным образом; так вернее, ближе к цели. Так вся крепость будет ублажена. А в те роты, где не все понято, пойдут члены боеревкома вместе с нами, и совместно мы поможем выяснить непонятное. Словом, нам хотелось иметь дело с ротами, а не со всей крепостью разом. И так настойчиво убеждали мы присутствующих, что они уже начали было с нами соглашаться… Но «активисты» не дремали, – они один за другим во время этих разговоров исчезали из-за стола, скрывались во двор, делали там свое закулисное дело… Когда уже все у нас было договорено, в дверь вломились три красноармейца и зычно, громко объявили:
– Што за собранье тут за стеной? Мы не позволим, чтобы теперь за стеной – все в крепости надо делать открыто, передо всем народом… Никаких чтобы секретов… Так требует крепость…
Заявили, повернулись, пропали в толпу, а за ними еще двое, затем и по одному, и по два, по три – вламывались непрерывно, словно кто-то по очереди, как из-за кулис на сцену, проталкивал их сюда из-за дверей. Боеревком примолк, – против «голоса народа» выступать он не решился. Поднялся во всем своем составе и, направляясь к двери, позвал нас:
– Айда на телегу!
Через бурно взволнованную массу, плотно запрудившую теперь помещение боеревкома, мы протискались на середину крепости, к знаменитой, памятной нам телеге, откуда держались речи. В толпе мелькали здесь и там узкоглазые бронзовые лица киргизов. И как увидели – легче. А в памяти промчалось:
«Не из той ли и ты таинственной нашей охраны, про которую вчера говорил Шегабутдинов?»
Алеша Колосов привел партийную школу и кольцом построил ее вокруг телеги. Таким образом, ближние ряды были из своих. Мелькали и отдельные знакомые лица городских «партийцев»: городская организация сегодня утром пришла сюда целиком; она тоже протискивалась вперед, к телеге, из открытого врага превратившись в нашего попутчика… Толпа со всех сторон притиснулась тесно к телеге, а мы на ней стоим, как пойманные, как приговоренные, и озираемся кругом и видим со всех сторон только злобой и ненавистью сверкающие взоры…
– Надо выбрать председателя…
– Ерискин… Ерискин… Ерискин… – загалдели дружно кругом. Было ясно, что кандидатура задумана была раньше.
Кого-то выбрали секретарем – кажется, Дублицкого. Выбрали Ерискина, а того и не знали, что удивительным образом он привязан к Белову, что слово беловское для него – закон: так любил, уважал Панфилыча Ерискин еще за давнюю работу на красных фронтах.
И того не знали, что Ерискин вчера вечером был у нас – мне и Белову рассказывал секреты крепостные и на сегодня обещал «честным словом» свою помощь.
Недели две назад Ерискин за что-то был посажен трибуналом и всего за несколько дней до восстания убежал из заключения и скрывался где-то в горах под Талгаром. Авантюрист по натуре, хитрый и смышленый парень, храбрый боец – он, разумеется, вовсе не был сознательным нашим сторонником. Им руководила единственно привязанность к Белову да надежда, что положительной своей работой теперь, во дни мятежа, он искупит свою прежнюю вину и получит прощенье от Советской власти.
Итак – Ерискину председательствовать! Черноволосый, черноглазый, с лукавой ухмылкой смуглого красивого лица – он ловким, гибким дьяволом заскочил на телегу. Рядом с ним очутился Павел Береснев. Этот угрюмо молчит: что он думает, Павел Береснев, этот лихой партизанский командир восемнадцатого года? В нем еще много силы, к нему еще много любви у бойцов, и если захочет – многое может сделать человек. Но ничего нельзя разобрать по его хмурому, насупленному лицу: опустил голову вниз, сидит и молчит, будто вовсе не здесь сидит, на бурном митинге, а где-нибудь в селе, на завалинке, мирно беседуя с соседями, шелуша праздничные подсолнухи…
– Какая повестка? – крикнул Ерискин. – Да тише, товарищи! Что за черт – чего орете! Тише надо – у меня глотка не луженая… Какая повестка?
Ерискин держался, как командир, он не просил толпу, – приказывал ей. Это свидетельствовало о силе, о влиянье: всякому встречному так здесь говорить не позволят.
– Какие там повестки? – загалдели с разных сторон. – Нет никаких повесток… Давай приказы читай. Наши приказы, айда. И что там из Ташкенту есть…
Тысячи глоток ответно взывали:
– Приказы… Приказы…
Наконец договорились: прежде всего зачитать крепостной приказ за № 1… Там говорилось о «новой власти», о том, что других властей отныне нет и вся власть захвачена боеревкомом… Этот приказ щекотал приятно нервы бунтовщиков, и – пока читали – кричали они:
– Правильно… Вся власть наша… Чего там…
Обсуждать тут, разумеется, было вовсе нечего, и, пошумев-погалдев вволю, условились, по предложению Ерискина, принять приказ этот «к сведению». Что это означало – надо думать, не понимал никто, в том числе и сам Ерискин.
– Дальше… дальше «слово дается представителю военного совета (он назвал мою фамилию) для освещения двенадцати пунктов наших требований и для разъяснения ответа из центра…».
Передернулась толпа. Может, и крепко нас она ненавидела, однако ж послушать была охотница. И потому с первых же слов притихла, замерла, словно припала к земле и вслушивалась чутко, опасаясь недослышать какую-нибудь нужную, важную весть. От десяти до четырех, целых шесть часов крутили мы ее, эту буйную толпу, словно водили-маяли под водой попавшую на крюк огромную рыбу, прежде чем выхватить оттуда внезапным ловким движеньем. Всю силу сообразительности, все уменье, весь свой опыт – все, что было в мозгах, и в сердце, и во всем организме – и голос и движенья – все приноровили и все напрягли мы до последней степени, до отказа.
Бывает: после такого напряженья заболевают белой горячкой.
Словно острый нож, когда он входит в живое, чуткое тело и крадется к сердцу, чтоб пронзить, – впивались в сердце толпы (мы это чувствовали) наши слова – то спокойные и деланно веселые, все замиряющие, то угрожающие, говорящие о наказанье, о неминуемой расправе за восстанье.
Так брали в плен толпу. Нам отдельными одобрительными откликами со всех сторон отзывались неприметно разбросанные в массе «попутчики» или партшкольцы: вся толпа сбивалась с толку. Эти возгласы одобрения она принимала за свои, недоумевала, не понимала, как это могло случиться, что столь быстро разрядилось общее гневное настроение. Мы от мелких вопросов подступали к крупным, к самым боевым, опасным, решающим вопросам. По мелочам выступали бузотеры-ораторы: из кожи лезли, сипли и хрипли в криках, но на этих вопросах все же не удалось им взорвать гнев толпы.
Попутно с двенадцатью вопросами касались мы и ташкентского ответа, увязывали сразу и вместе и то, что можно было увязать. Пункт докладывался, разъяснялся, по нему вносилось наше предложение. Затем горячились в прениях, кричали, петушились-хорохорились, исступленно угрожали, а в конце концов, разве только с малыми изменениями, принимали то, что говорили мы.
Уже отмахали добрую половину вопросов. Вот они, снова подступают ближе и ближе к нам, эти роковые ступени, на которые жутко ступить, на которых буйно бьется мятежная толпа.
Трибунал, особый, разверстка, расстрелы, уход из Семиречья… На котором же тут тяжелей и где тут главная опасность?
Близимся чутко, нервно, осторожно к решающим вопросам, словно в бурю в открытом море на легком челне, – мчимся на рифы, к подводным камням и не знаем, как обойти их, остаться живу, не разбиться вдребезги о страшную преграду.
– Товарищи, будем откровенны, перед собою прямо и смело поставим этот вопрос: надо или не надо бороться с врагами Советской власти? Надо ли бороться с теми, кто вас вот здесь, по голодному и разоренному Копало-Лепсинскому району терзал и мучил эти годы? Если враг подкрался, если враг наточил свой нож и вот-вот кинется, всадит тебе по рукоять, – неужели станешь стоять и ждать, когда прикончат тебя, как беспомощного барана? Ой, нет! Ты примешь какие-то меры, ты постараешься себя оберечь. И не только скрыться, убежать – этого мало, ты постараешься обезоружить, обессилить врага, чтоб он больше никогда не угрожал. А если и этого мало, если он не поддался тебе – скрутишь его, обессилишь; если же вреден смертельно – прикончишь, потому что из двух выбирай: или ты, или он, кому-то жить одному. Так уж лучше ты сам захочешь жить, а врага кончишь. На то нам нужны, товарищи, и эти карательные революционные органы – особый отдел и трибунал…
Легким ветерком прошелестел в толпе глухой далекий гул.
– Их назначенье, – продолжаем мы чуть громче, – бороться с врагами революции. Кто же станет бороться, как не они? Кто станет выискивать шпионов тут, где-нибудь в тылу или в бригаде, в полку – на фронте? Кто станет выслеживать и раскрывать разные заговоры? А эти заговоры враги наши организовывать мастера, и только отвернись – сейчас же смастачат. Особотдел и трибунал, словно уши наши и глаза: они все должны слышать и видеть, вовремя должны все узнать, предупредить, забить тревогу, спасти нас от близкой грозной опасности. Товарищи, если вашей бригаде, положим, грозит измена, предательство… Если особотдел накрывает предателей, спасает бригаду, спасает сотни и тысячи жизней… Если он, положим, расстрелял этих предателей, – кто из вас станет плакать по негодяям? Никто…
– А нашего брата… – донеслось угрожающе откуда-то издалека.
Это был первый сигнальный крик. Мы понимаем: ответить – значит, завязать спор, перебить речь, а это вредно.
И потому как ни в чем не бывало продолжаем:
– Надо понимать, товарищи, для какой цели существуют эти органы и с кем они борются, кого наказывают… Это же…
– Знаем, кого! – крикнул сердито голос в передних рядах.
– Нашего брата стреляют, – отозвался другой.
– А офицеров здесь не трогают… Им – работать пожалуйте… На жалованье…
– Позвольте, позвольте слово! – кричал на ходу красноармеец, ловко работая локтями, быстро подступая к телеге. Перед ним расступились, охотно пропускали вперед.
– Нет слова, – объявил громко Ерискин, – надо сначала кончить доклад оратору…
– А мне нада, – заявил тот еще громче.
– Дать, дать слово… – загалдели кругом.
– Что такое – одному можно, другому нельзя?
– Всем можно. Вали, говори…
И вскочивший на телегу красноармеец задыхающимся, прерывистым криком рассекал пронзительно воздух:
– Я, может, все и не скажу… я только знаю одно: нашего брата везде стреляют… А кто им дал право, кто они такие, что понаехали с разных концов? Мы без трибунала вашего проживем… Наехала с…сволочь разная… р…р…расстр…реливать…
Толпа дрожала в лихорадке – высвистами, выкриками, улюлюканьем, шумным волненьем обнажала свою резкую нервность… Выступавший больше ничего не сказал; выпалил гневное, разжег страсти, соскочил с телеги – пропал в толпу.
Выступали и что-то кричали: Чернов, Тегнеряднов, Караваев. Но их не слушали, громко галдели. Тогда во весь свой могучий рост со дна телеги поднялся Букин.
– А я вот што, – прорычал он, осанисто и быстро затряс по воздуху какими-то предметами. – Это все вчера нашли: деньги царские да кресты поповские… Да вон какую… – и он поболтал на цепочке компас, не зная, как его назвать…
Толпа заревела пуще прежнего. Вряд ли кто рассмотрел бумажки и крестики – выли просто на букинский вой. Просто знали: раз Букин выступил – значит, что-нибудь громит. Тут бесенком под Букина вынырнул Вуйчич:
– А это што?.. Ага… га… га…
И он отчаянно затряс над головой две пары офицерских погон, утащенных при разгроме особого отдела…
– С офицерами вместе – вот они какие. Продались за наши данежки. Погоны прячут, сами их наденут…
И кто-то крикнул ему в подмогу:
– Всех офицеров на суд подавай… Сами разберем – кого куда. Аль кончить, аль в Сибирь кого. В Сибирь пошлем, в Семипалатинск, – нам они здесь не нужны… Пускай околевают там… сво… лочь…
Толпа прорвалась:
– Чего глядеть – арестовать…
– Арестовать их всех, из центру… Ага-га-га… Ге-ге…
– Расстрелять тут же… Го-го-го…
– Нечего ждать, вали…
И вдруг встрепенулись, метнулись ближние ряды, резнул пронзительный звон оружия, щелкнули четко, зловеще курки… Глянул я быстро Никитичу в лицо – оно было бледно.
«Так неужели кончено?» – сверкнула мысль…
А тело нервно вдруг напряглось, словно готов я был прыгнуть с телеги – через головы, через стены, за крепость…
– Товарищи! – крикнул чужим, зычным голосом. – Ревсовет приказал…
Вдруг сомкнулась кольцом вокруг телеги партийная школа и твердо уперлась, сдерживая бурный натиск толпы. Все исчислялось мгновеньями, все совершалось почти одновременно.
Видим, как взметнулся в телегу Ерискин, и в тот же миг слух пронзили резкие слова:
– Да это что? Ах вы, сукины дети!..
Неожиданный окрик застудил на мгновенье толпу, она будто окаменела в своем страстном порыве. Момент исключительной силы!
– На што выбирали меня?! – крикнул Ерискин. – Раз председатель – я никому не позволю… никому не дам… что за разбой… Ишь, раскричались… Если только кто-нибудь их тронет, – указал он в нашу сторону, – тогда выбирайте другого, а я не стану… И черт с вами, из крепости уйду!
Слова произвели большое впечатление. А тут еще Павел Береснев.
– Товарищи, – говорит, – так нельзя: к вам люди пришли говорить по-хорошему, а вы что? Разве так обращаются? Я тоже уйду из крепости, если што…
– Слово, слово мне! – крикнул Букин.
– Лишаю слова, – твердо объявил ему Ерискин и повторил еще раз во всеуслышание: – Букину слова не даю: лишаю!
Никто не протестовал. Эта была очевидная, бесспорная победа…
– Для продолженья речи слово даю говорившему оратору.
И он рукой дал мне знать, чтоб продолжал.
Надо было выдержать марку, надо было не объявлять своей радости по поводу счастливого исхода. Хоть видимое, но сохранить спокойствие, – как ни в чем не бывало, ровным тоном объяснить приказ центра – приказ, а не просьбу!
– Мы остановились, товарищи, на том…
А толпу не узнать. Она стихла, будто виноватая. Только соскакивали отдельные жалкие выкрики одиночек. Но это же пустяки: буйный гнев вошел в берега. Быстро, походным маршем проходили последние вопросы. Толпа словно зубы потеряла, – нечем было грызть, чавкала, как старуха, опустошенным, беззубым ртом. Покорили нас было за то, что:
– Киргизам вот, беженцам, неделю помощи устроили, а нам что – кукиш?
Но и этот вопрос миновали: договорились, что широко организуем помощь общественную копалолепсинцам в добавление ко всему, что для них и без того делается ускореннейшим темпом. Последний вопрос о власти:
– Крепость выбирает двух в военсовет дивизии и трех в облревком…
Заупрямились было опять на том, что и во что вливать: боеревком в военсовет или наоборот. Уломали, убедили, доказали, что одна крепость центром признана не будет и в ход пустят против нее броневики… А вот вместе с нами – другое дело…
– Мало двух… Мало трех, – галдели кругом. – Всех давай, соединяй…
Пока они перекликались, мы с Никитичем устроили в телеге мгновенное совещание:
– А не один черт, что два, что десять? Давай еще разрешим во все двенадцать отделов ревкома по одному – накинем дюжинку на свой риск!
И объявили:
– Хорошо. Кроме тех пяти, пусть будет еще двенадцать представителей в отделы Обревкома.
Успокоили количеством.
Проголосовали и приняли безусловное подчинение приказам центра. Хотели было тут же и выбирать, чтоб отделаться зараз. Но толпа решила по-иному:
– Сегодня же вечером каждая рота пришлет в городской театр по пять человек, – там из них изберут представителей.
– Что же, и это неплохо.
– Теперь вот что, товарищи, – заявили мы. – Все ясно: и вам ясно и нам. Теперь договорились по всем вопросам, и власть у нас будет одна. Завтра с утра – работать. Кончены все недоразумения. Так и скажем сегодня же Ташкенту: с гарнизоном договорились, работаем отныне мирно и дружно… Вы сегодня же, вот после этого собрания, расходитесь из крепости по казармам, – дальше незачем здесь оставаться, раз договорились по всем вопросам…
Это нами было сказано будто вскользь; будто разумелось само собой, что из крепости надо сегодня же уходить, а мы, дескать, им только вот об этом напоминаем: не забудьте, мол, товарищи!
Митинг окончен. Толпа медленно расползается в разные стороны. Мы беспрепятственно выходим с Никитичем за ворота крепости, легко и весело поминаем отдельные моменты бурного собрания. А в штадиве – на телеграф и делаем Ташкенту короткое сообщение:
…Полученный приказ из центра о конструкции власти было постановлено объяснить на общем собрании гарнизона, так как красноармейцы и слышать не хотели, что его разберут какие-то выборные делегаты… Можете себе представить, что значит заставить пятитысячную массу крепости (не только гарнизон, но и полевые части), – массу, страшно взволнованную и требующую оставления своей крепостной власти, – убедить в необходимости подчинения приказу центра! Сегодня, 15 – VI, в 10 ч. утра мы открыли в крепости общее собрание, длившееся целых шесть часов. Налицо имелось двенадцать волнующих массу вопросов: о расстрелах, об Особом отделе, о Трибунале, о суде над белыми офицерами на месте, об отправке их из Верного в Семипалатинск, в Сибирь, о немедленном аресте всех назначенных (Ташкентом. – Д. Ф.) работников и о неподчинении центру.
Докладчиком по всем вопросам пришлось выступать мне. Одно время раздавались настойчивые требования о нашем аресте и расправе. В конце концов принято голосованием подчинение центру и согласие от каждой роты выбрать по пять человек представителей, которые сегодня в шесть часов собираются в Советском театре, – из них будут выбраны добавочные члены в Военсовет и Обревком. Как пройдут выборы и состоятся ли они (трудно сказать. – Д. Ф.), так как настроение крепости весьма изменчиво. Предложение выбрать делегатов непосредственно гарнизонным собранием принято не было. Город оцеплен патрулями. Тов. Фрунзе, это следует иметь в виду при поездке в Верный…[24]
Делегаты собрались вовремя. Советский театр до отказа набит был всякой публикой. У делегатов на руках имелись особые мандаты. Мы, военсоветчики, тесной кучкой пригрудили к председательскому столу. Председателем избран был представитель крепости Прасолов – тот самый, что 11-го, на заре мятежа, на митинге в казармах кричал громче всех. Потом он в дни мятежа словно сгинул, редко где показывался, вовсе не выступал. Мы о нем и забыли. А теперь – почему-то в роли председателя. Он сидел за столом, а мы ему подшептывали и подсказывали свои советы и предложения. Заседание было отменно спокойным. Избрали представителей: в военсовет – Петрова и Чеусова, а в облревком – полтора десятка.
Ночью я сообщил центру:
– Сейчас закончилось собрание делегатов частей, которое было уполномочено общим собранием гарнизона выбрать представителей в военсовет дивизии и в облревком. Завтра приступим к работе. У меня нет точных сведений о выбранных, – это я сообщу завтра. По-видимому, все закончится без кровопролития. Принципы государственной власти и централизации восторжествовали над самочинством и разнузданностью. Твердо за положение не ручаюсь (курсив мой. – Д. Ф.), но (некоторых. – Д. Ф.) результатов как будто достигли, – во всяком случае, добились определенного перелома в настроении гарнизона.
Теперь придется доканчивать те скверные остатки, которые неизбежно сопутствуют всякому (подобному. – Д. Ф.) неорганизованному движению… Скажите, выехал ли кто из вас на легковом автомобиле в Верный?
– Я этого не знаю, – говорил Ташкент, – а потому не могу ответить…
– Хорошо, до свиданья.
– Всего наилучшего…
Мы собрались в штадиве, обсуждали сложившуюся обстановку. Она, бесспорно, была куда благоприятней, чем вчера, чем два дня назад. Но быть начеку! Вот оно, по вечерней тишине слышно в открытые окна топанье тысяч ног – это части уходят из крепости в казармы. Прекрасно. Мы этого ждали. Мы на этом настаивали. Мы этого добились. Но… быть начеку!
За тревогами минувшего дня мы не успели снестись с Пишпеком, не знали, что там творится.
А в Пишпеке совершилось кое-что новое.
Заведующий пунктом особого отдела, Окоров, несколько нервно сообщил в центр:
Военная. Вне очереди. Срочно.
В Верном восстание. Я получил распоряжение тов. Фурманова принять меры. Все возможное сделал, создан Оперативный штаб. Пишпеку подчинены Пржевальск, Токмак, Нарын. Все на боевом положении. Во всех районах спокойно. В Верный высланы разведчики, – жду результатов…
Масарский (и) Горячев бежали в горы, там окружены враждебными бандами, выставленными в горных проходах…
Материал, как видно, чуть-чуть запоздалый, в это время центру были известны уже и более поздние сведения.
В тот же день в Пишпек получено было из Ташкента распоряжение, а по этому распоряжению там отдан был новый приказ. Вот его содержание:
ПРИКАЗ № 2
15 июня 1920 г., гор. Пишпек.
Согласно телеграфному распоряжению Реввоенсовета Туркфронта от 15 июня за № 2458, я назначен временно командующим всеми силами Пишпекского, Пржевальского, Токмакского и Нарынского районов.
С этого момента Оперативный штаб Пишпека считается упраздненным.
Подтверждая приказ № 1 штаба гор. Пишпека, предлагаю всем частям уездных районов оставаться на своих местах.
Все военные распоряжения по области будут исходить только от меня.
Призывая граждан к полному спокойствию, предупреждаю, что всякая попытка к неповиновению или неисполнению моего распоряжения, а также всякая провокация будут наказываться немедленным расстрелом.
Все учреждения уездных районов прекращают, впредь до распоряжения, сношения с Верным.
Командующий силами области Шаповалов.Начальник штаба Кондурушкин.
Но об этом приказе мы узнали лишь значительно позже, как и вообще с большим опозданьем узнавали о том, что творится по области: мы поглощены были Верным и поглощены едва ли не на 80–90 %: и работа, и время, и техника связи не позволяли нам целую неделю быть воистину областным центром…
Итак, очищалась крепость, оттуда уходило большинство частей. Как будто жизнь входила в нормальное русло. Закрывалась целая полоса, события переваливали за четвертые сутки.
Как бы там ни было, а мятеж оконченным мы не считали. Мы не могли поверить, что движение, имеющее под собою столь глубокие социально-экономические корни, сможет закончиться на таких в сущности… пустяках. В самом деле, разве это не пустяки для восставших? Дали им возможность послать своих представителей в военсовет и облревком. А дальше что? А дальше – остается у кормила та же центральная власть, та же пролетарская диктатура. Словом, «все по-старому». Наиболее из них сообразительные, разумеется, понимали, что в военсовете, например, не Чеусов с Петровым будут руководить делом, а все мы же, которые им руководили и раньше. Так будет в военсовете, так будет и в облревкоме. Так будет и всегда и повсюду, где мы у власти. Следовательно, и требования все останутся прежние:
Из Семиречья войскам идти на Фергану, помогать там против басмачей.
Продразверстку выполнять так, как это указывает центр.
Киргизов больше не эксплуатировать.
Бригаду киргизскую продолжать формировать.
Трибунал и особотдел восстановить…
И так далее, и так далее…
Так зачем же было и огород городить, на что было подымать восстание? Весь мятежный сыр-бор из-за того лишь и загорелся, что эти коренные, глубокие требования семирекам показались осуществимыми: все долой и все по-своему! А теперь – ишь, чем подменили: вместо отмены продразверстки, и прочего и прочего – выбирайте своих представителей. Нет, брат, шалишь, на мякине воробья не проведешь!
Так думали те, что стояли во главе дела. Они теперь, после вчерашнего боя на крепостном митинге, чувствовали себя побежденными и будто в чаду каком, на похмелье: как это в самом деле могло получиться, что мятежная крепость уплыла у них из рук? И как это вдруг красноармейцы, кричавшие: «арестовать… уничтожить… расстрелять…» – как они вдруг стали покорными, будто овцы, согласились очистить крепость, разошлись по казармам? Вожди крепостные недоумевали. Стекались снова в крепость, там секретно совещались, шушукались по коридорам военсовета и облревкома, держались, как одичалые, укрывались, устраивали тайные заседания, обсуждали: «Как теперь быть?»
И порешили: хотя центровики и «втерли очки крепости», но еще не поздно, еще не все проиграно, надо торопиться все вернуть, наверстать потерянное, снова разжечь страсти гарнизона. А потом вот-вот должен прийти 26-й полк… О, тогда мы им покажем!
И мы, и они хорошо понимали, что дело не кончилось, что доброй волей красноармейцы-семиреки из Семиречья не пойдут, что впереди – кто еще знает, на чьей стороне окажется перевес? Иные из них, попроще, искренно верили, что «дело кончено», и горячо взялись с утра же за практическую работу в облревкоме.
Военсовет заседал с утра в новом составе. Было непривычно – и нам, и им – уже не спорить и опровергать друг друга, как это было доселе, а так вот мирно и покойно заняться повседневной работой. Удивительно. Даже стыдились чего-то, неловкость испытывали обе стороны. Сидеть мы с ними сидели, говорить – говорили, а важнейшие вопросы все-таки предпочитали разрешать одни, уединившись ли куда в штадиве, или собравшись на частную квартиру, – во многое посвящать мы их, конечно, не хотели и не могли.
На первом же заседании военсовета разрешили все нужные вопросы, правда, «разрешив» их предварительно на своем секретном совещании. Делегаты крепости в иных местах трепыхались, сопротивлялись, но мы им рекомендовали теперь равняться не столько на гарнизон, сколько на Ташкент, потому что они-де «законная власть». И они примолкали. Даже жалко было смотреть, в какое положение они себя посадили: ни взад, ни вперед. А нам как раз это на руку. На заседании военсовета решили прежде всего созвать весь командный состав и разъяснить ему, как держаться и что делать в новой обстановке. Комсостав потом созвали и так его проняли, что иные уж ни разу больше не показывались в крепость.
Затем на заседании постановили расформировать крепостные объединения и оставить те названия частей, что были раньше.
Тут поднялся было на дыбы Петров:
– Как расформировать! А зачем мы четыре дня формировали их?
Не вдаваясь в пространные прения, мы ему дали понять, что и сами не знаем, зачем их «четыре дня формировали», что так «удобнее», что их крепостная система имела в виду один только верненский гарнизон, а наша рассчитана на всю Семиреченскую армию. Убедили ли эти доводы – неизвестно, но больше он не протестовал.
Третий вопрос – о переброске из Семиречья воинских частей в положенный заранее срок. Вопрос большой, вопрос скандальный, а «разрешили» его в момент, но, конечно, понимали, что фактическое «разрешение» еще впереди, а это лишь так себе, бумажная одна наметка.
Затем решено было созвать экстренное общегарнизонное партийное собрание. Хоть Петров был и непартийный, зато Чеусов настоящий «партиец»: им обоим очень польстило, что в их присутствии решаются и такие дела. На этом собрании потом без пощады громили мы своих «партийных товарищей» и многим из них отшибли окончательно охоту шататься в крепость. На этом же собрании намечались кандидатуры новых временных работников в особый отдел и в трибунал, ввиду того что старый состав весь был разогнан – и скрылся.