– Уверен, – ответил Тарасов. – Турок себя ещё проявит, задаст острого перцу и нашим, и вашим. Но согласитесь же, барон, ведь прищемили османы европейцам хвосты, спуску им не дают, всё реваншем грезят. А ну, как и нас, пока мы на Дунае переправы строим, в Закавказье подожмут под самое российское брюшко… Что тогда?
– Ну, знамо дело, неприятность, – несмело предположил берг-гауптман.
– Беда! – усилил Тарасов. – Не получат турки баталию в Ардагане – пролезут на Кубань. А там заерепенятся ногайцы – и пошло-поехало… А, этаким водоворотом, глядишь, австрияки с венграми не спасуют и сядут в Чигирине, Хороле и Чугуеве.
– Казацкая старшина предаст, считаете? – насторожился барон.
– Предаст. – Тарасов ответил убеждённо и разочарованно добавил: – А вот на сей раз вопрос всего лишь в деньгах.
Барон Штиглиц проникся тревогой и далее уже сам надумал окончательные неприятности:
– С юга-востока по краю Каспия не устоят супротив татар кизлярские казаки. С Дуная не поспеет Скобелев. С запада мадьяры от берегов Ингульца да сквозь Новую Прагу сомнут Бахмутовский гусарский полк. Измайловские роты замешкаются в Польше. И всё!.. Шагай себе разношёрстное вражье племя семимильными шагами отовсюду хоть и до самой Волги. А там, возможно, утратить Камышин?!. А тут Казань и прочие от государя отрекутся?!
– Вот вам и Кавказ как сомнительная кампания, Франц Адамович, – пристыдил барона за прежнюю геополитическую близорукость подполковник Тарасов. – Как говорится, весь расчёт – до полушки.
– Что же Англия? – вскинулся статью фон Штиглиц. – Ведь император, как ни противился, но всё же уступил и подписал манифест. В угоду их ростовщикам провёл уму непостижимо затратную для государственной казны земельную реформу. И сам откупил крестьян с наделами. Поссорился с помещиками и в министерствах вызвал разногласия. Неужели и на этот раз британцы окажутся нам в контрах и по родству дворов не вступятся?
– Ещё как вступятся! – явил сарказм уездный исправник. – Но только, как и прежде, на стороне османов. Так ведь и ждут тамошние пэры и лорды крайнего русского ослабления, дабы, друг дружку обгоняя, бегом рвануть на Кольский полуостров и в Олонецкую губернию. И там уже, заложив салфетку, ножами и вилками российский пирог промеж себя поделить. А уже после то поделённое иначе и всякими латинскими словами обозвать. Было, дескать, ваше, а теперь – нет. И не вспоминайте, русские.
– Но позвольте!.. А как же королева?
– Эх, оставьте, – отмахнулся Тарасов и съязвил: – Всенепременно с Ея Высочайшего… молчаливого согласия и поделят. И не ищите в августейшем поведении корыстной подоплёки. Нет таковой. А смешно сказать, обычная внутриутробная бабья ревность. Ну, неужели вам взбрело подумать, что Королева за давностью простила Александру дармштадтскую избранницу взамен себя.
– Ну, что же, – пребывая в нескрываемом огорчении, пробормотал фон Штиглиц. – Здравомыслие признаю: правда – за вами. – Согласился: – Беда.
– Вот ведь и правильно, – похвалил Тарасов. – И дай бог нашему государю Александру Второму Николаевичу долгие лета, крепости духа и ясного разумения. Мы и раньше супостата били и ныне побьём, чай, силушка богатырская в народе не иссякла. Да и славными полководцами Бог не обделил.
– Вы о Бебутове и Барятинском? – несмело предположил барон.
– Так точно, – подтвердил уездный исправник.
Господа испытали обоюдную симпатию и в знак единомыслия пожали друг другу руки. Но до самого окончания пути более не проронили ни слова.
Расстояние от Старого Петергофа до Санкт-Петербурга незначительное. Дорога заняла час с четвертью. За окном вагона в мягких тонах постелилось подпетербуржье; промелькнули дачные усадьбы Стрельны, монастырские Сергиевы посады, позолота куполов храма Адриана и Натальи в Старо-Паново…
Наконец-то поезд прибыл на Балтийский вокзал одноимённой железной дороги и замер, уткнувшись локомотивом в тупик.
– Благодарю за приятную беседу, – распрощался с уездным исправником Франц Адамович. – Надеюсь, что эта наша встреча была непоследней.
Игнатий Васильевич не успел ответить Штиглицу, как подобает в таких случаях – любезностью на любезность, потому как, за окном узрев столицу, барон каким-то стремительным способом удалился из купе и в момент совершенно исчез из вида – затерялся в суете горожан, как будто растворился в Петербурге, словно его в поезде и не было.
Тарасов лишь удивлённо присвистнул и умозаключил: «Эка ты, барон, оказался проворная бестия. Не фантом, нет. Но физкультурник, знать, отменный – бегаешь стремительно. Видом человек молодой, но умом рассудительный. Всяко заносчивы, оно и понятно, жизнью балованный. Досуг в достатке и полном содержательном счастье; танцы, высокие приёмы, безотчётные кутежи и бесшабашные пьянства с утра и за полночь. Эх, пропадай, головушка и сплошное свинство!.. Однако аристократа в себе не пропил».
Исправник звучно высморкался в модный нынче батистовый носовой платочек и недоумённо поджал губы: «А всё, ей-богу, не даёт мне покоя в мыслях заноза: где ты свои ботинки так обгадил? Как бы глина, а не глина. Дерьмо собачье?.. Тоже вроде нет. В закрытом помещении терпеть собачьи испражнения нет никакой возможности. А мы вдвоём, гляди-ка – и ничего; до Петербурга – и с комфортом!.. Ну, в общем, чего ни говорите, господа, а этакого дела в уме не приложу».
Ея Императорскому Высочеству принцессе письмом:
«02. 08. 1878 года, 12 часов 02 минуты. Во время подготовки к придворному спектаклю “Яркий свет” понадобился конюх Егорий Кротов.
Мажордом Бычков Эдуард позвонил в колокольчик для вызова писаря охранной конторы Белецкого Аркадия, объяснив мне, что так будет быстрее разыскать конюха Егория. На вызов никто не явился. Я вошла в помещение писаря —дверь была открыта. Внутри никого нет. В помещении, где должен был находиться конюх, дверь оказалась заперта. На стук никто не откликнулся. Стучала я так долго и сильно, что из кабинета второго этажа явился распорядитель довольствием Батраков Максим Ильич. Я была уверена, что конюх в помещении и спит, как это бывало, и не один раз.
На колокольчик не отзывались ни писарь Аркадий Белецкий, ни конюх Егорий Кротов.
Не отходя от помещения писаря, я попросила Эдуарда Бычкова передать мне с кем-нибудь запасный ключ: а вдруг, думаю, внутри с человеком что случилось?
Пожарный Паньков Савелий принёс мне ключ, отпёр замок и открыл дверь, за которой стоял писарь Белецкий с заспанным лицом. Он, вероятно, подумал, что я сама ходила за ключом, поэтому начал врать, что пришёл, а до этого писал уведомления в канцелярии. При этом моргал и смотрел мне прямо в глаза – врал. Так хотя бы рожу свою неумытую стыдливо отворотил, подлец!
Никак не ожидал он и того, что исключительно по средам кто-то может сон его побеспокоить.
Затем я начала разыскивать конюха Кротова Егория. Дворец немаленький, да было время и кому его предупредить, но под парадной лестницей в дворницкой топчан и тюфяки были ещё тёплые, а Кротов Егорий, заспанный, уже сидел в кухне над миской с едой. Вызова колокольчиком он не слышал, объяснив тем, что работал на конюшне; чистил у вашего любимчика гнедого лошака Буяра, а зараз у його обiд, и если у меня нет до него других дел, то я могу идти хоть и ко всем псарям на псарню. И далее – несусветная мужицкая брань. Надуманная. Изречена молча. Но я-то всё слышала».
Объяснение писаря Аркадия Белецкого:
«Семь лет я писарем в охранной конторе Бельведера, но при сценических постановках ничего-сь не случалось и не требовался конюх».
Статс-дама Богомолова:
«И разве это даёт ему моральное право, спрашиваю я, отсыпаться на службе? Именно из-за таких писарей, как этот Белецкий, во дворцах и происходят непоправимые беды.
А также был сигнал от экономки, что писарь Белецкий не раз являлся во дворец за полночь в непотребном виде и просился ночевать в канцелярию или хотя бы в электрическое распределительное устройство, но вахтовыми и швейцарами допущен не был. Шёл на конюшню, пьянствовал с Кротовым. А конюх Кротов во время развода караулов посреди парадного строя навозным задом влез на бричку, получил шпицрутенов и был унижен в окладе жалованья, что подтверждают мажордом и бухгалтер казначейства.
По вечерам, когда на дворе и в галереях уже темно, электрических фонарей никто из швейцаров не зажигает. Этуаль Софья Усиевич для вдохновенья перед премьерой совершала променад, сослепу оступилась и упала в можжевеловую клумбу. Изодрала платье.
К слову сказать, камер-лакеи к приезду высоких гостей камзолов не меняют, вид имеют зачуханный, неопрятный. Осмелюсь думать, надобно менять другими.
За сим кланяюсь Вашему Императорскому Высочеству».
Статс-дама, Марфа Богомолова. (Подпись).
Написано уведомление под диктант. Писарь охранной конторы Аркадий Белецкий. (Подпись)[3].
– Кого менять другими, милочка? – недоумённо спросила статс-даму Евгения Максимилиановна, отстраняя от себя с трудом осмысленную записку, которую та подала. – Гостей или камзолы?
– Дворцовую прислугу, ваше высочество, – убедительно ответила Богомолова. – Сплошь обнаглели и тунеядцы. Заспались в перинах. Гнать их всех со двора, и по шее! Воли захотелось?.. Получай!
– Чем же им таким чином будет наука?
– Испытают крайнюю нужду, наплачутся, на коленях приползут хлебушка просить. А что?.. Рокфеллеры, к примеру, в Северных Штатах таким образом и поступают. С периодичностью в два года в Chase Manhattan Bank[4] меняют всю прислугу включая и управляющего. Чем же тот банк не дворец, спрашиваю я? И каково умно! Тут тебе и свежая рабочая струя и прочее… А в случае какой финансовой каверзы – ручки в стороны, нонсенс-с… Были ещё вчера служащими, а нынче уже выгнанные: винить некого. Учтите, ваше высочество, что в Новом Свете не дураки. Собралось всё самое передовое, – протянула ихнему высочеству очередной листок. – Прочтите «Коммерсантъ».
– Хм… Рокфеллерам, возможно, и передовое, они ведь протестанты, если я не ошибаюсь? У них и в церквях кавардак… Даже папы нет. – Евгения Ольденбургская не приняла газету, степенно обошла просторную залу второго этажа, от скуки пересчитала картины, канделябры, кресла, этажерки, вазоны, банкетки. Отметила себе, где и на какой треснула обивка, а где всего-то и потёрлась. Какая ваза, глянь-ка, чуть сколота. И какой по счёту канделябр с царапиной и весь в пыли. Непорядок и нехорошо.
– Ай-ай-ай…
Остановилась у широко распахнутого окна. И тут её взору представился дивный вид.
Огромное, как астраханская дыня, солнце ласково желтело высоко в небе. Горизонт был чист и безмятежен. Ни единого облачка, ни одного неловкого акварельного мазка в головокружительно бездонной лазури. А лишь невесомое розовое марево у его далёкой, глазами еле различимой кромки. Там – на востоке, где, пуще приглядись, угадывалось в петербуржском ландшафте фундаментальное изваяние Исаакиевского собора.
В воздухе приятно ощущались зефирные дуновения прибалтийской акватории, дышалось полной грудью широко, привольно. А под окном, куда ты ни устремись, утопал в цветочной палитре раскинувшийся на многие сажени и вокруг голубых фонтанных прудов Луговой парк.
У западной галереи над можжевеловой клумбой, куда вчерашним вечером из-за отсутствия освещения неуклюже завалилась этуаль, хлопотали садовники и лакеи. Остригали сломанные ветви, рыхлили почву, прибирали неуместный, не свойственный садовым посадкам мусор.
– Ось тут шампанское распивали, – на малороссийском диалекте проговорил один из них, сгребая в общую кучу битую бутылку.
– Фужеры нашлись, которых не доставало опосля фуршета в гостиной, – обрадовался другой.
– Где?
– Ты гляди острее, сверкают хрусталём на парапете у южной калитки. Слава тебе, Пресвятая Богородица!.. Целёхонькие.
– В правом-то недопито. И яблочный конфитюр не докушали, господа и пролили из розетки. Видать, этим конфитюром спьяну наряды и заляпали. И брусчатка повсюду вымазана. Ей-богу, как кто вступил и топтал. Этуаль в крик: «Лайно!.. Лайно!..»[5]
– И вправду схожее…
– А самой розетки нет.
– Как нет?
– Нашёл!..
– Чего такого?.. Розетку?
– Наградной крест «За службу на Кавказе». На ленте… Барона Штиглица крест! Ох, и огорчался господин барон об утрате, три рубля обещался тому, кто отыщет.
– А ну, покажи, он ли?..
– Он самый. Серебряный и с позолотой… Фарт тебе, Васька! Готовь карманы под деньгу.
Из каретного двора выкатили императорский летний экипаж с откидным верхом, стали готовиться к поездке. Кучер Панкрат Бобров совместно с конюхом Кротовым запрягли лошадей.
Прибыл императорский конвой из шести всадников нижних чинов под командой казачьего сотника Андрея Лозового. Писарь охранной конторы Аркадий Белецкий притащил из канцелярии ведомственную книгу и отметил каждого конвоира поимённо.
– Где его теперь встречать? – нетерпеливо вертелся меж всеми Василий.
– Знамо, где, – отозвался со стороны казачий сотник. – К Петергофскому вокзалу Александр Николаевич прибудут в назначенный срок. А вот когда прибудут, про то тебе, собака, знать не надобно.
– Да бог с ним, с государем, – отмахнулся садовник. – Мне Штиглица подавай. Орден вернуть желаю. И вознаграждение получить. А где нынче искать – не ведаю, коль они раньше отбыли – я же видел, а прочие господа и актрисы разбежались из дворца на свiтанку[6] не пойми куда и по личным потребностям.
– Не кручинься, Василь, – хлопнул садовника по плечу Кротов. – Вернётся твой Франц Адамович, на том тебе крестом осеняюсь. Он такой хитрый дьявол, к аперитиву всяко вернётся. Чай, не каждый барон удостоен оказывать политес императору. Да и других интересов ему тут найдётся. Прискачет вприпрыжку резвее старого Буяра, никуда не денется. А вот тут ты его и под уздцы!
И конюх показал садовнику, как надобно прихватить барона «под уздцы», чтоб тот не отвертелся, а исполнил обещание.
– Но зачем?.. Скажите, зачем? – Евгения Максимилиановна обернулась и вопросительным взглядом уставилась в статс-даму.
Марфа Богомолова опешила, неуклюже исполнила реверанс: – Не разумею суть вопроса вашего высочества. Зачем, что?..
Принцесса Ольденбургская свой вопрос снисходительно развернула:
– Зачем вам, милочка, во время репетиции сценического монолога понадобился конюх?
Богомолова спешно приблизилась к принцессе и с чувством обеспокоенности зашептала ей прямо в ухо:
– Придворного лекаря господина Тихомирова Лавра Георгиевича в Бельведере нет.
– Как так?! – вспыхнула очами Евгения Максимилиановна. – Августейшая семья в сей день изволили развеселиться постановкой домашнего театра. Декорации собраны. Актёры костюмированы. Батраков Максим Ильич уже и доложил о закупке в окрестных хозяйствах десяти вёдер перезрелых томатов по одному рублю и двадцать семь копеек за ведро. Кортеж для встречи семьи отправлен. Непременно во дворец прибудет император. – Ольденбургская подметила: – А ведь, как всем известно, ему уже довольно длительное время нездоровится. Определено лечение; инъекции самим же лекарем назначены строго и по часам. Так и где же лекарь?!
– Не могу знать, – озабоченно вздохнула статс-дама. – Вчера, как стемнело и по окончании болеро, сопровождая мадмуазель Софи, они убыли на массовые гуляния по случаю и покровительству вашего высочества. А затем намеревались (экономка божилась, что слышала) заглянуть в Стрельну, в имение к Суворову-Рымникскому. Экипаж с кучером отпустили – вернулся. Я и хотела расспросить конюха, возможно, что он ведает, а не давал ли господин Тихомиров кучеру… каких-либо поручений на утро? И если нет, то упросить мажордома отправить кучера к становому приставу с письменным уведомлением о срочном розыске, которое и должен был написать этот охламон и прохвост Белецкий.
– Ну и что?
– Так эти болваны всё проспали!
– А, что же сам мажордом не обеспокоился? – От возмущения Евгения Максимилиановна даже притопнула изящной туфелькой. С юности имела такую властную привычку.
– Он такой же болван, как и остальные, – уязвила Богомолова. – Ночевал в спальне экономки, очухался лишь к двенадцатому часу. И то после моего третьего требования… канделябром по подоконнику.
«Так вот, значит, кто тут мне мебель царапиной испортил», – подметила Евгения Максимилиановна.
– Да они все здесь хороши! Вчера-сь купец Калашник, опять же в пьяном возмущении, свою благоверную по Петергофу доской гонял.
– Коль уже благоверная, отчего тогда гонял?
– Как повалили, божился, что в ней уселась лярва. А сам-то с баварского пива косой по всей морде…
И далее статс-дама не преминула окунуть ея высочество в прочие свежие околодворцовые интриги и сплетни. А тем временем под звуки полного оркестра и восторженные ликования высокопоставленных дачников императорский поезд уже прибыл на станцию Старый Петергоф.
В столице накрапывал мелкий, для петербуржцев с рождения привычный дождик. Прямо скажем, чертовщина да и только творится с погодой в этом Петербурге. Тут дождь есть, а там нет. Удивительный каприз здешней природы. Буквально с утра всего лишь в тридцати верстах от Питера ни единого намёка на облачность, солнечно, а к полудню ещё и припекло так, что утекай и ховайся[7] в лесную тень и куда там сможешь, а тут сплошь низкие облака и моросит. И спрятаться городскому обывателю от этой мороси негде; парадные входы и проходные дворы – на замках, навесов на фасадах домов нет и с деревьями, по части озеленения городских кварталов, дело обстоит плохо.
Уездный исправник пересёк редко укрытый молодыми липами привокзальный сквер и очутился на набережной Обводного канала.
У Штиглицкого (Ново-Петергофского) моста в этот самый момент стояли двое и, как поначалу показалось Тарасову, вели между собой вовсе случайную беседу.
Один из собеседников был уже знаком подполковнику; за долгие годы примелькался у вокзальной площади. Тарасов осведомился: городничий-будочник Павел Прихватов. Крепкий, мордатый мужик лет тридцати пяти, из отставных егерей. В полицейском головном уборе и шароварах. На боку шашка, на шее свисток на шнурке – всё как положено.
Другим оказался занятный тип: по фасону из новороссийских вольнонаёмных мастеровых, коими нынче был полон Путиловский завод. Этот был вовсе не известным уездному исправнику. Игнатий Васильевич видел его впервые. Довольно молодой, невысокого роста парень неказистого телосложения с крупной головой. Шатен, глаза карие. В картузе, льняных косоворотке и штанах, и небрежно наброшенном на плечи пиджаке, раскроем из зелёного шинельного сукна.
Прихватов о чём-то оживлённо рассказывал мастеровому, а тот с нескрываемым интересом внимал его рассказу и поддакивал в знак солидарности. А зачастую, как смекнулось Тарасову, задавал слишком уж наводящие вопросы, как будто выуживал из простодушного будочника нужную информацию. Тот же был и рад со служебной, постовой скуки распинаться – упражнялся в красноречии, вроде как нежданно обретя столь благодарного и терпеливого слушателя.
Уездный исправник в целях не привлекать внимание, насколько оказалось допустимым, бочком-бочком приблизился к собеседникам и притих со стороны парапета, как бы некто, совершая неторопливый послеобеденный променаж, на минуту запнулся, намереваясь полюбоваться неспешным течением в Обводном канале.
По правде сказать, что и любоваться там было нечем. Сплошь муть, грязь и зловоние. Но ничего другого Тарасову на ум не пришло. И он любовался. Упоительно вдыхал и всем своим видом старался выказать умиротворение.
«Хорошо, что хоть мундир в поездку не напялил, – подумалось ему. – Вот была бы кому потеха наблюдать полицейского начальника, впавшего в романтизм у сточной канавы».
– «Мерзавец! Подлец! Преступник!..» – кричала она ему, а он наутёк, – рассказывал Прихватов. – Бельма навыкате, пасть раззявил, от натуги воздухом свистит, что кочегарка речного буксира. И бегом от неё… и вприпрыжку… и навпростэць!..
– Чего?..
– Не разбирая дороги. Напрямки.
– Ага, понятно. А что же она?
– Сущая дьяволица! – перекрестился Прихватов. – Телом сама сбитая, щёки со страсти ажно пурпурные. Следом за ним. И не отстаёт… Ну-у, усмехаюсь, попал прелюбодей под бабий бунт.
– С чего предположили адюльтер[8]?
– Ну, это как бы… Так подумалось, – пожал плечами Прихватов. – А за кем же ещё, как не за лживым любовником посреди бела дня и на людях станет гоняться импозантная молодая баба, да ещё и с револьвером в руках?
– Свят, свят, свят!..
– Револьвер-то я после приметил, – признался городовой. – Поначалу всей интуицией вцепился в беглеца. Неспроста, думаю, бежит к воде. «Куда?!» – кричу ему. – «Пёс!.. Не положено!.. Табличку о запрете купанья видел?»
Прихватов пояснил:
– У нас же тут вот как: по нынешнему городскому регламенту повсюду, где водоём какой чем вырыт али природой сам по себе сделался и в нём возможны купания, необходимо ставить специальный пост спасения на водах. А ведь этому спасению крепкий харч, сносную одёжу да плавсредства какие-никакие, но обеспечь и подай. А коль в Петербурге вода-то сплошь и рядом, где же ты всего богатства на такие мероприятия напасёшься? А так тьфу!.. Пустяк!.. Воткнул табличку: «не дозволено», дескать, и думать не моги сволочь всякая в воду лезть. И никаких забот. Регламент соблюдён и сплошная экономика. Так я же эту табличку ему и в харю!..
– А что же он?
– Он босяк и преступник!.. Промахнул мимо и как сиганёт в канал с моста! И поплыл. А тут… Бах! Бах!.. Револьверные выстрелы. Я так и присел. И не то чтобы испужался, а растерялся самую крихiтку[9]. Никак не ожидал, что эта баба – из «кольта». Тяжела же машина. Бабе таким пяти-линейным калибром палить не с руки. Ей бы какой скрытный или дамский пистоль.
– Убила?!
– Не-а… Переплыл по воде, бес. Взобрался на пирс и по другой стороне стрекачом сбежал. Да куда там было бабе из «кольта» попасть?.. А может, и убила бы, но урядники подоспели. И два филёра. Откуда они тут возьмись?.. И не пойму. Заломили ей руки и свели в участок.
Прихватов заметил скособоченного в правой стороне Тарасова. Видать же, в будочниках не задаром ел свой хлеб, примечал окрест высокие должностные чины и признавал на расстоянии даже без мундиров.
Уважительно вытянулся во фрунт, приветствовал начальство:
– Желаю вам здравствовать, господин исправник!
– И тебе не хворать, Павел Сидорович, – ответил Игнатий Васильевич и поинтересовался: – А чего это вы тут?
– Так вот, значит, знакомцу случай рассказываю, – объяснил Прихватов, обернулся…
А знакомца того уже и след простыл.
– Вот же пропасть! – всплеснул руками городовой. – Ну что за люди нынче пошли? Как заприметят полицейское благородие, так сразу и тикают без оглядки. А вот к нам, к урядникам, у них всё же доверие имеется.
– Кто же это был? – спросил Тарасов.
– Максим Ельников, – ответил городовой. – Паспорт у него я давеча проверял. Студент.
– Странно, – смутился Тарасов. – Я принял его за мастерового.
– Прикидывается, – выказал смекалку городовой. – Рядится мастеровым. Это у них фасон такой. Проживает он в доходных домах где-то у Нарвской заставы. Точнее доложить не могу-с.
– Что означает: «у них фасон»?
– В пролетария рядятся. Шутиха такая. Этот Максимка как-то бахвалился своим вроде как хождением в народ. Говорил, что в их кругах такое жизненное кредо. – Прихватов виновато хмыкнул: – Не могу знать, что оно за кредо такое, но не иначе как смутьян. Я давно за ним приглядываю.
– А тут он чего? – неспешно выпытывал городового Игнатий Васильевич.
– Так вы, как я приметил, уже всё и слышали, – хитро прищурился городовой. – Шибко он недавним случаем интересовался. Расспрашивал, что да как. Видать, не без разницы ему эта политическая баба.
– С чего ты решил, что она политическая? – удивился Тарасов. – Сам же ему гутарiл[10], что она за любовником гналась.
– Брехал, – растянулся самодовольной улыбкой Прихватов. – Заманивал, увлекал, зубы заговаривал. А вдруг, думаю, и он о чём сболтнёт, чего я не ведаю? А баба факт – политическая. Она же бумажки разбрасывала, когда ей шпики руки крутили. А в них так и вписано: «Земля и Воля! Долой царя!..» Видать, у неё задание такое было. Они же, эти политические, так себя ведут: люди всякие рассказывали, что смутьяны эти, где и когда в кружок тайком соберутся, так сразу друг дружке задания разной важности поручают. Вот, значит, ей и досталось бумажки бросать.
– Так отчего же она гналась за этим?.. Стреляла зачем?.. Вполне могла разбросать свои бумажки безо всякого шума и скандала. Дюже много могла сделать, да и не спеша расклеить своих бумажек на стенах вокзального павильона и ближайших домов. Возможно, что и получила бы от какого бдительного дворника под зад метлой, но только и всего. Более никто бы её ничем не потревожил.
– Вот этого, извиняйте ваше благородие, я не знаю, – пожал плечами будочник. – Пёс же их не поймёт, этих политических. У них сто чертей в башке и ещё дюжина в печёнках. Оклеить стены, несомненно, могла. Потому как клей при ней филёры нашли. Но токмо клей сапожный, с бычьих хвостов и жжёных копыт вареный. Запах от него особый, шибко вонючий.
– И стреляла из «кольта»? Прямо так и распознал оружие? – усомнился исправник.
– Обижаете, Игнатий Васильевич, – нарочито обиделся Павел Прихватов. – Я всё-таки на Дунае семь годков в егерях отслужил. Сбрую повидал и пользовал всякую.
– Что же беглец?.. Кто он? Проявил себя в чём?
– Да как же он мог себя проявить? – пожал плечами Прихватов. – Напугался до смерти. И мокрый. А может, и в штаны наложил с такого потрясения. Разве с той стороны учуешь? Обернулся он разок, но только всего и крикнул: «Глафира, уймись!» А после проулками и сбежал.
– Спасибо тебе, голубчик, за радетельную службу, – искренне поблагодарил городового Тарасов и протянул ему серебряный рубль.
– Храни и вас Господь. Благодарствуйте. – Прихватов взял под козырёк, а уже потом с удовольствием принял из рук исправника целковый:
– Эх, будя за шо в трактире у Палкина рюмку анисовой пропустить. Да ещё и под смачную закуску. У них в меню расстегаи с онежским судаком – истинное объедение.
На том месте они и распрощались. Тарасов за пятак нанял извозчика, протрясся по булыжной мостовой до Римского-Корсакова и направился в здание Губернского присутствия.
На первом этаже здания располагалась типография и так называемое первое охранное отделение, о существовании которого здесь знали не многие постояльцы. На втором – помывочные комнаты, складские каморы, кухня и лазарет, в недавнем прошлом, отделения Крестовоздвиженской общины сестёр милосердия, а ныне Петербуржского отдела Красного Креста. Третий этаж отводился под департаменты прокуратуры, суда и следствия. Далее, следуя наиболее распространённой петербуржской строительной логике, должны были возвышаться над всеми четвёртый этаж и чердак. Но возвышались ли они и кому определялись в пользование, Тарасова из простого любопытства это никогда не интересовало. А по служебной надобности либо по какой собственной бытовой задумке – тому и более.
Игнатий Васильевич по мраморной лестнице привычно поднялся на третий, проследовал в приёмную и доложился флигель-адъютанту:
– Осведомите его превосходительство о моём заявлении на срочную аудиенцию.
– Минуту прошу обождать, господин подполковник, – учтиво щёлкнул каблуками флигель-адъютант и сквозь приоткрытую дверь прошмыгнул в апартаменты к губернскому прокурору. Буквально через мгновение выглянул оттуда и объявил: – Александр Фёдорович просят вас войти.
Тарасов вошёл.
– Здравия желаю, ваше превосходительство, – обратился он, как при таком посещении полагалось.
– День добрый, – ответил прокурор. И тут же усомнился: – Хотя какой он добрый, коль вы, друг милейший, столь срочно прибыли в Петербург? Предполагаю, что с дурными вестями?.. Прошу вас присаживаться.
Прокурор указал исправнику на массивное, обитое тёмно-синим татарским кумачом кресло, а сам тем временем неприметно прикрыл плотнее дверцу в некую тайную камору в глубине кабинета.
– Увы, Александр Фёдорович, – ответил уездный исправник. – И рад бы разуверить вас, но обстоятельства таковы, что требуют неотлагательного моего доклада, потому как принять решение по сему делу единолично не считаю возможным. Прошу вас прочесть. – Тарасов передал прокурору рапорт станового пристава.
Генерал-майор Александр Фёдорович Хлопов – человек с виду монументальный, наделённый харизмой, несомненно, карьерист, безупречно носил мундир. Имел фигуру статную, был довольно высок и всей своей натурой фанатично старался походить на императора. Словом сказать, многие из министерских чиновников и войсковых офицеров поговаривали, что он необъяснимо, но дюйм в дюйм в один рост с Александром Николаевичем. Причины к тому подводились разные, вплоть до таковой, дескать, губернский прокурор настолько любит и предан государю, что просто вот-де силой мысли добился столь щепетильного сходства. Споры случались жаркие. Некоторые господа даже бились об заклад, заключали интересные пари, а пресловутый штабс-капитан лейб-гвардии Измайловского полка Савватий Арнольдович Сысоев обещался стреляться из пистолетов и вызвать на дуэль любого, кто в этот факт не поверит. Кто-то попросту соглашался, не желая связываться с дурно воспитанным капитаном. Кто-то действительно верил. А кто и нет. Сысоев обещался, разночинная публика продолжала верить или сомневаться, азартно бродила. Склонялась то в одну, то в другую сторону. Чёрт же его знает… Ну, ей-богу!.. По крайней мере, визуально (да ты гляди шире) это так и казалось. Похож?.. Похож… А рост?
Вот уже тут – совершенный тупик. Произвести инструментальные медицинские обмеры хоть у того, хоть у другого спорщикам не было никакой возможности, потому как под безобидным словом «рост» в придворном бомонде Петербурга деликатно подразумевалась величина интимной части сугубо мужского организма. Споры продолжались.
Александр Фёдорович, конечно, был осведомлён об этих, по его суждению глупых волнениях, на которые ему ровным счётом было наплевать. Ему, собственно говоря, вообще на многое и всякое в этом мире было наплевать. Мировоззрение его было устойчивым, характер он имел волевой, вспыльчивостью не отличался, ко всему относился рачительно. И казалось, ничто на свете не было способно вывести его из душевного равновесия, однако Тарасов приметил, как по прочтению поданного им рапорта у губернского прокурора на лице прибавилось морщин и явным признаком соматического расстройства нервной системы на скулах заиграли желваки.
«Да уж, измотался Хлопов, – мысленно подметил уездный исправник. – Устал от юридических, особого значения забот. Явно выдохся. А ведь ещё не дряхлый старик. Ему всего-то пятьдесят восемь».
Александр Фёдорович молча вернул Тарасову рапорт. Поднялся и в задумчивости прошёлся по кабинету. Шагал небыстро, размеренно, оттягивая по-строевому носок. Тарасову даже показалось, что генерал сейчас представляет себя не здесь, а на плацу перед Императорским Зимним дворцом.