© ООО «Издательство «Вече», 2023
В память моему искренне любимому отцу посвящается.
Утром второго августа 1878 года в рабочий кабинет уездного исправника Игнатия Васильевича Тарасова нижним полицейским чином было доставлено закрытое от посторонних взглядов конвертом важное донесение – рапорт станового пристава.
В рапорте сообщалось, что на окраине деревни Сашино, в пределах Петергофского погоста, у Бабигонской дороги казачий конвой обнаружил бездыханное тело некоего господина.
Мужчина преклонного возраста, с аккуратно выбритым подбородком, но в бакенбардах и закрученных на гренадёрский манер усах (такие модно было носить в первую Кавказскую кампанию) был убит пулей. Лежал навзничь, запрокинув голову, с широко открытыми и безо всякого выражения глазами, уставленными в небо.
Предположение: наглая смерть вследствие огневого ранения, сиречь умер мгновенно, застрелен при расстоянии.
Последнее надумывалось потому, что прочих следов, кроме как натоптанных чинами конвоя на влажной почве, вокруг тела убитого не наблюдалось.
Одет был в расточительно дорогой сюртук, саржевый жилет, светло-серые брюки в крупную клетку, в лаковые двухцветные штиблеты. Собственность: при хронометре в серебряном корпусе, позолоченном пенсне, прочих и всяких мелочах.
«Жил щёголем к себе требовательным», – наспех отметили в деле, предположили характер убитого.
Ко всему ценному при нём обнаружились деньги: медной монетой около рубля, золотой империал и десять рублей казначейским кредитным билетом. То есть убийца к жертве не приближался, труп не обыскивал; отсюда: убийство с целью ограбления утверждать невозможно.
Месть из ревности, личная неприязнь, коммерческие склоки, политический заказ?.. Или всё это и разом – мимо?.. Что?..
Тарасов не единожды прочёл рапорт, однако никак не мог сосредоточиться и вникнуть в суть дела, осмыслить случившееся; между чтением невольно отвлекался – тут же и под рукой настороженно заглядывал в печатный листок «Кронштадтского вестника» от 30 июля 1878 года, в коем сообщалось:
«Большое гулянье в Петергофе в пользу Красного Креста.
На будущей неделе, во вторник, 1 августа, в Петергофе назначено гулянье в пользу местного отдела Красного Креста, состоящего под покровительством Ея Императорского Высочества принцессы Евгении Максимилиановны Ольденбургской».
– Ну, вот и славно погуляли, – констатировал неприятное последствие массового увеселительного мероприятия Игнатий Васильевич и, тяжко вздохнув, невольно обернулся на живописный (кисти малоизвестного Ильи Репина) портрет Императора Всероссийского, Царя Польского и великого князя Финляндского Александра Второго Николаевича, висевший через шнур на стене. На мгновение оцепенел, нервно передёрнул плечами, встряхнулся, как будто желая очистить обшлага рукавов от налипшего цветочного пуха, в это время года так раздражительно летевшего с полей и повсюду.
То, что убийство у Бабигонских высот и народные гуляния в Петергофе взаимосвязаны, уездный исправник нисколько не сомневался.
В раздумьях миновала четверть часа. Тарасов разочарованно прикинул: «Сиди, не сиди – не высидишь, само собой не рассосётся».
Вызвал в кабинет секретаря:
– Распорядитесь срочно запрячь ландо. По полудню прошу подать к парадной лестнице.
– С лошадьми сами управитесь, ваше благородие? – без огонька полюбопытствовал секретарь, ожидая ответ обычный. Тарасов имел характерную слабость, по-видимому, свойственную всем русским уездным исправникам… да и не только им. Некую страсть к конному и прочему, к тому времени уже набиралась в моду езда в моторных экипажах, быстрому движению. Часом любил деловито и с серьёзным видом лица (старался выглядеть и соответствовать общественному положению) разъезжать по округе верхом и в лёгких, открытых каретах, не обременяя себя услужливостью конюхов, кучеров и ездовых, иначе сказать, управлялся с лошадьми лично в полном романтическом воодушевлении.
– Эй-гей-гей! – так и порывался исправник привстать на козлах, взмахнуть хлыстом и прикрикнуть-присвистнуть. И прикрикивал, и присвистывал. Но только когда впереди и вокруг соглядатаев не было.
– На сей час с кучером, – по-деловому обусловил экипаж Игнатий Васильевич. – Проехать необходимо к Старо-Петергофскому вокзалу.
– Важный чин к нам?.. Именитая особа из Петербурга? – оживился секретарь, сдвинул брови и даже как-то весь вытянулся проволочным гвоздём.
– Нет, милейший, – озабоченно выдохнул Тарасов и объяснился: – Намереваюсь поспеть к проходящему из Ревеля. В Губернское присутствие нынче сам желаю отправиться.
Зиновий Петрович Ригель, вне всякого сомненья – из немцев, родился 5 января 1837 года (по юлианскому календарю).
Но родился он не там, где по обыкновению рождаются все прочие и всякие немцы, к примеру в Цюрихе, в Стокгольме, в Кёнигсберге или… Эх-х!.. бей уже в самое темя чёрт!.. В захолустной, по европейским меркам, Праге – масляных фонарей от бедности городской казны по улицам нет ни одного, водопроводная система – кое-как и где… и неказистая. Канализация и вовсе отсутствует: чего на мостовую выплеснули, тем и воняет с прошлой недели.
Нет, что вы… Даже не там. А немцу-то ещё неприличней – в Могилёвской губернии, в Белицком (ныне Гомельском) уезде, в деревне Юрковичи,– и в самой крайней хате. В общем и целом, как нынче модно излагать, употребляя расхожее идеологическое клише; родился на самых что ни на есть задворках Российской империи. В многодетной семье ремесленника, сапожника.
И казалось бы, что… Но вот же и нет.
В детстве здоровье имел крепкое, не голодал. Отец его был хватким, сноровистым мастером: за разную деньгу, а чаще натуральный, но полезный к своему хозяйству обмен шил и чинил обувь всему уездному окружению.
Получалось Петру Карловичу (так звали отца) и прибыльных просьб от именитых персон и даже из Могилёва. И порой, как снег на голову, в таком ошеломительном и невпроворот заказе, с которым он не мог справиться лично и потому нанимал в помощь подмастерьев. А бывало, что нанимал и в убыток себе, но токмо бы сработать в срок, угодить господам и имени своего мастерового по уезду не уронить. А то ведь более и не позовут в подряд. А уезд тот не шибко и густ. Куда же при таких реалиях клиентами сорить-бросаться?
– Береги честь смолоду, – наставлял сына Пётр Карлович. – Дал слово – держи и обещанную тобой работу делай, а хоть и сам с того бессильно упади. Помни, сын: раз покривишь душой, слукавишь, три разы по судьбе лихом обернётся.
– Та-а, понятно, – всякий раз беспечно отмахивался Зиновий.
– Молод и зелен ещё, – озабоченно вздыхал отец. – Не било тебя. Упаси бог, чтоб и обошло.
– Та-а, понятно, – талдычил сын, тянул в сторону носом, дескать, оставьте вы эти нравоучения, уже и довольно, папенька.
– Ой, гляди, бестолочь! – всем лицом суровел отец и впрок поддавал сыночку поучительную затрещину. Зиновий с обидой убегал, а Пётр Карлович вслед ему ещё долго грозился кулаком.
Двумя словами сказать, радел папенька за семью. Семья не бедствовала.
В отрочестве Зиновий Петрович обучился грамоте и богословию, окончил два класса церковной приходской в Юрковичах. А далее заботливо был оплачен и направлен для полнейшего образования в бурсу при Киевской духовной академии. Однако спустя два месяца в силу разных причин, то ли не ужился с прочими бурсаками, то ли заскучал по родным Юрковичам, сбежал.
Сразу-то к отчему дому податься не решился. Скитался, терпел непривычную нужду, промышлял подаяниями. А ближе к ноябрьским холодам сдался и всё-таки упросил ездовых.
Почтовики, откликнувшись сочувствием, пристроили его на козлах омнибуса и свезли до Чернигова. А там и другие не бросили в беде юнца. Так и вернулся в Юрковичи к родительскому очагу: исхудавший, в лохмотьях, без сапог и без образования.
Отцом в наставление был бит не единожды.
– Будет тебе по непотребным делам твоим, остолоп, – приговаривал отец. – Осрамил, растратил. И в толк не возьму, с чего убёг от науки, Зина? А как бы и вовсе пропал, сгинул бродягой в чужих краях? Где было искать, слёзы горькие плакать?
Не получив в том какого-либо, а уж тем более внятного ответа, поддал берёзовым веником ещё и ещё. А после определил сына к делу в собственную сапожную мастерскую кожи мять, а где и в мелочах пособлять шорнику.
– Своевольную дурь с башки мозоли работные славно изгоняют. Прозябай теперь ремеслом, коль умом пробывать неспособный. Отец кожи шьёт, видать по всему, и тебе шить.
И как в воду глядел папенька, определил сыновью мастеровую пригодность, да и в целом судьбу, как голенище сапога отрезал. Стал со временем Зиновий не только кожи мять и чинить мездру, но и с раскроем справился. А далее и сам шить начал. Да так славно обойные швы накладывал, что отец его просто диву давался. Бывало, встанет поодаль и приглядывает, как Зиновий суровой нитью на барских башмаках чудную паутину плетёт. А как последний узелок затянет, что и не видать его, подойдёт, коснётся тяжёлой ладонью сыновьего плеча, да только всего и скажет:
– Belvedere[1].
Такой возглас удовлетворённости Петра Карловича чем-либо и вообще был единственно возможной похвалой, какую в течение всей жизни от него изредка слышали не только Зиновий, но и прочие домочадцы. Но отчего-то папенька не произносил диковинного слова по-немецки, как вроде бы и подобало ему, хоть и обрусевшему, но всё же немцу. А тарабарил на итальянский манер:
– Belvedere.
Зиновий ни чёрта не понимал в итальянском звучании, но по интонации смекал, что сие из уст родителя обозначало сплошное умиление. За тем и понимай: работа принята всецело, оплеух досадных и обидных выговоров не будет. И вполне возможно на вечерней зорьке рвануть вприпрыжку за околицу до сельских хлопцев и девчат – нарядом хвастать, играть в лапту, костры палить, шалить и безобразничать.
А было где и как.
Юрковичи – село большое, под тысячу дворов. И церковь белокаменная посреди села. И даже паровая мельница своя.
Раньше-то мельница была водяная, но лет тому назад – не припомню уже и сколько, но по весне и однозначно после Пасхи, услышали сельчане со стороны государева тракта стальной скрежет, гул и некое оханье.
Сбежались, кто по близости был на околицу, вгляделись, а по дороге своим ходом на огромных металлических колёсах, отплёвываясь тугим паром и изрыгая из дымовой трубы искры движется…
Ну, ей-ей, демон из преисподней – паровой локомотив!
С обозом в пешем и конном сопровождении. А кто сопровождает – не понятно. Потому как за клубами пара и в дыму не видать и не разобрать ни дьявола.
– Антихрист!
Две бабки, Лукерья и Степанида, сельские знахарки, разом плюхнулись на колени. А старый дед Щербак проворно кинулся во двор и ухватил крепкий берёзовый дрын:
– Бог милостивый! Не иначе как Наполеон вернулся?
Но только и всего – здешнего невежества.
Прочие жители Юрковичей, разглядев-таки в сопровождении паровой машины местного помещика Усиевича и угадав по обмундированию трёх инженеров, одного фельдфебеля и солдат сапёрной роты, радостно заголосили, замахали руками, а кое-кто даже пустился в пляс.
В общем, приветствовали прогресс.
С прогрессом этим, надо признать, служивым пришлось повозиться. Конструкцией своей паровик мог идти только прямо. А дороги в Могилёвской губернии сами знаете какие. Это вам не тракты в южных римских провинциях али Невская перспектива в Петербурге. Всяко извилисты – где надо и где не надо. Вот как поп спьяну свернул на бричке, там и пролегли. Чтоб изменить направление движения паровой машины, солдатам приходилось поднимать поочерёдно передние колёса при помощи специальных железных заступов, подкладывать обильно смазанные салом толстые доски, а затем по ним сдвигать локомотив в ту или другую сторону. Зачастую доски трещали и ломались, их подменяли и снова двигали. Солдаты тужились и сами пыхтели, как тот паровоз. Инженеры расторопно бегали вокруг локомотива, глядели на манометры, давили клапаны, плескали воду, подбрасывали в топку уголь и дрова. А фельдфебель командовал солдатами:
– Давай, братушки!.. Ломи все разом! Поднажми!.. Эх-х!.. Ещё, родимые!.. – Движение продолжалось.
Через луг и к самой мельнице локомотив решились подтянуть волами и тут намытарились, но управились всего за день. В течение следующей недели работа спорилась – паровую машину подняли и установили на заранее подготовленный фундамент. Демонтировали водяное колесо, заменили его шкивом, набросили приводные ремни…
С того времени на дороге, ведущей к мельнице, от колёс локомотива остались глубокие борозды и рытвины. А неподалёку, среди редкой поросли терновника, валялось брошенное за ненадобностью старое водяное колесо. Сельская молодь, среди которой завсегдатаем был и Зина, повадилась сюда озорничать.
Бывало, притащат разные валуны да камни всякие и скрытно плюхнут их в рытвины и колдобины на дороге. Особенно такое славно удавалось после обильного дождя, когда в лужах булыжников не видно. А сами же всей своей хохочущей ватагой укроются на время за массивным колесом да в терновнике и ждут, когда на своей телеге поедет мельник. И хорошо бы на пустой телеге, без поклажи, без мешков с мукой. Телега тогда лёгкая и при всяком наезде на булыжник подпрыгивает резво, а там и высоко подбрасывает мельника. Тот поминает всех святых, безбожно матерится, трёт свой ушибленный зад, попадая обратно в телегу через раз.
И снова булыжник!.. А хлопцы и девчата хохочут взахлёб, потешаются, тайно укрывшись за мельничным колесом и при дороге. И всё сильнее да сильнее жмутся к земле, а там и друг к дружке, чтобы, значит, себя-то не выдать. Но перед тем, как козни мельнику учинить, хлопцы сугубо про меж себя договаривались, кто к кому из девчат жаться будет.
Большей частью хлопцы глядели на юную помещицу Софию Усиевич. Фигурой стройную, в запевах голосистую, в манерах артистичную… Односельчане в хоре пророчили ей славную, большую сцену и знаменитые гастроли. А возможно, и в столице, чем судьба ни ляжет?.. Эх, хороша была, чертовка!.. Да и покладистая во всём и до всех. А пуще прочих к Ригелю. Бывало, встанет на сторонку – милее некуда… Что одинокая берёзка во широком поле. Да как затянет высоко и до чего же звонко:
Ой, в вишневому саду,
Там соловейка щебетав,
До дому я просилась-ся,
А вин мэнэ всэ нэ пускав.
Поёт в малороссийском творческом манере – в самый надрыв. Ой-й-ой!.. Что душа вот-вот из декольте на волю вырвется. А на всяких там не глядит – всё глядит на Зину.
Но вот Зиновий выпросил себе Аглаю, дочь сельского старосты Ефима Сапронова. Розовощёкую крепкую тринадцатилетнюю девку, хоть и весёлого, но скверного и упёртого характера. И как ни налегал Зина и ни старался разными хитростями и уговорами выцыганить для себя хотя бы поцелуй с намёком на продолжение, но Аглая эта ни в какую.
– Мне батюшка такого делать не велит. Строго-настрого запрещает страстям волю давать. Грех такое делать. И думать не моги, ирод. А то как дам камышовой бодылякой по твоей башке!
Локтем отстранится, тугое колено вперёд выставит. А ежели поднапрёшь, так и за чуб вихрастый оттаскает – не спросится. Зина раза с третьего смекнул – ошибка вышла, не на ту запал. А как теперь переменишься?.. Всё!.. Душой-то выбрал, прикипел. Да и перед обществом как-то неловко поступью блудить. Ответ прост – никак. Эх!.. Не свезло ему в родных Юрковичах в любовном деле. А ведь стукнуло уже семнадцать годков, возмужал.
И при таких-то мыслях пуще прежнего Зина ерепенился.
– Глафира, одумайся! Уйду в солдаты! На войне сгину! – в отчаянии кричал он вслед убегающей зазнобе. – Попомнишь тогда и наплачешься! Ага?..
– Скатертью дорога! Ага?..– озорно хохотала в ответ девица и шасть за ворота отцовского подворья. И засов за собой – накрепко.
– Ну и пусть! – всякий раз закипал Зина. – В уезд к полковому командиру сбегу. Пусть вихры бреет. Револьверу выучусь, буду француза воевать.
– А и нет его поблизости, – как-то обескуражил Зиновия дед Щербак, когда они вдвоём сидели на пологом берегу Сожи среди тех самых камышей, которыми Зина чуть было и не получил от любви по башке, и удили карася.
– Как так? – встрепенулся Зиновий. – Куда же подевался?
– Сгинул весь француз, – припоминая минувшие лихолетья, пожал плечами старый Щербак. – В наших землях и сгинул. Много его тут полегло. И не токмо французов, но и поляков, венгерцев, итальянцев и прочего супостата.
– Да ладно?!
– Угу… Кстати, и немцев – прусаков всяких, так же. С тех прусаков, которые от сабель сумских гусар до Риги бежали, только твой дед Карла и уцелел. Я в тот год, считай, был такой же юнак, как ты сейчас. И вот помню: зима тогда приключилась лютая,бабы наши сжалились над дедом твоим – подобрали его обмороженным в поле. Думалось им, околеет. Но нет же, выходили. Отогрели и в бане выпарили – отогнали немощь дубовым веником. А бабка твоя его к себе в хату проживать забрала. Понятно же, на своих-то бородатых не похож, вот и приглянулся ей немчура гололицая. Так и случился в наших Юрковичах немец Ригель. А вы, значит, с него и пошли. Тьфу, пропасть, ротозей!.. Гляди, клюёт. Выхватывай!
Зиновий выловил из реки жирного карася, радостно присвистнул, снял рыбину с крючка и бросил в плетёный садок.
– Ты в Крым топай али на Кавказ, – посоветовал старый Щербак. – Люди говорят, что опять там османы и черкесы в горах озоруют и спасу от их набегов на царские гарнизоны нет. Понаедут на ослах под стены крепостей, бранятся, соромно мудями трясут. В караульных камни и кизяки швыряют. А как погонишь османа и на его плечах зайдёшь в черкесский аул, так сразу тебе и баталия. Вот где нынче геройство!
– А шо?! – вспыхнул очами Зина. – Могу и на Кавказ, найти бы дорогу. – Сплюнул по рыбачьему суеверию на наживку и размашисто закинул снасть.
– Сохнешь по девке-то? – хитро прищурился дед Щербак.
– Да, это как бы… Самую малость бывает, – застенчиво признался Зиновий.
К вечернему перезвону оба наловили рыбы по увесистой плетёной корзине. Карась в тот день на навозного червя славно брал.
Тарасов отпустил экипаж и, размеренно отстукивая отделанной латунью буковой тростью по мостовой, направился в здание Старо-Петергофского вокзала. А далее в кассы.
Там он приобрёл билет до Санкт-Петербурга в первом классе. В так называемом пульмановском вагоне. В этаком промышленном чуде Северных Американских штатов, удивляющем пассажиров роскошью и комфортом интерьера и уже освоенном частными железнодорожными компаниями и в России.
Однако заморское техническое диво дивом, но наши умельцы-то на пути финансово-экономического развития смекалкой своей прошагали дальше. Отличились практичностью и деловой хваткой: наладили в этих поездках ещё и чаепитие – смонтировали в тамбурах самовары. А кое-где и в каких местах и пироги с капустой, ливером и прочей требухой продавать стали. Эх, и посыпалась же в прибавок звонкая монета от тех пульманов!
Должность Игнатия Васильевича хоть и была значимой, но не совсем позволяла ему пользоваться в пути привилегией первого класса. Вернее сказать, позволяла, но частично.
По делам службы за счёт казны ему полагалось следовать во втором классе, но циркуляром губернского прокурора по личному желанию того или иного должностного лица допускалось производить доплату до первого класса из собственных денежных средств.
Тарасов в таких случаях, как поездка в столицу, не скупился и доплачивал. Тем паче, что случаи таковые были в его практике редкостью.
Как правило, в Губернское присутствие, располагающееся в здании за номером 35 по проспекту Римского-Корсакова, Тарасова вызывали именной депешей не более двух раз в полгода. Он лично доставлял отчёт по делопроизводству на стол губернскому прокурору. А далее три дня, будучи официально приглашённым в именитые дома на всякие светские рауты и фуршеты, принудительно развлекался. Не прийти-то нельзя, вздыхай – не вздыхай, а великосветский этикет обязывает.
Но нынешний случай, по убеждению Игнатия Васильевича, депеши не требовал, и Тарасов принял решение без особого вызова отправиться к губернскому прокурору, дабы получить аудиенцию и в личной беседе осведомить его превосходительство о происшествии близ Бабигонских высот, изложить суть дела, надумать последствие и выразить в общих чертах свои тревоги и опасения.
Поезд из Ревеля сделал остановку в Старом Петергофе на более длительный срок, чем обычно.
Задержалось движение тем, что пассажиров с разным багажом на перроне станции скопилось слишком много. Кое-где с посадкой в вагоны второго и третьего класса возникла чехарда.
– Экое табурище тут приключилось! – усмехнулся Тарасов и, соответствуя своему немалому чину, неспешно проследовал в довольно просторный пульман. И занял место в купе для двоих.
Через малое время к нему в купе заглянул некий довольно молодой, но видом напыщенный господин. Замешкался в раздумье, перемялся с ноги на ногу, но всё же уселся – облюбовал свободный диван напротив Тарасова.
«Неприятный, высокомерный и видом скользкий тип. Наверняка плут картёжный, – подсознательно отметил уездный исправник, однако одёрнулся и отогнал профессионально навязчивые мысли: – Мерещатся же тебе повсюду жулики, исправник. Отдохнуть бы в какую-либо могилёвскую деревню нынче хорошо бы. Или вовсе в отставку отправиться, Игнатий Васильевич. А то ведь, не ровён час, на государевой службе окончательно умом в паранойю свихнёшься».
– Франц Адамович фон Штиглиц, – назвался попутчик. – Берг-гауптман горного ведомства.
– Уездный исправник Тарасов, Игнатий Васильевич, – в свой черёд представился Тарасов и осведомился: – Вы Александру Людвиговичу?..
– Племянник, – с нескрываемой важностью ответил Франц Адамович и уточнил: – Внучатый племянник.
Уездный исправник; в продолжение беседы, сдержанно:
– Рад нашему знакомству.
Берг-гауптман в ответ небрежно:
– Весьма польщён.
Однако же далее барон умолк и в плохо скрытом дискомфорте поджался коленями к окну.
«Так вот оно в чём дело, – смекнул Тарасов. – Брезгливый ты, ваше превосходительство. Видать, мечтал в одиночестве ехать, а тут я – в попутчиках. И вероятно, после оправления желудка в общественном нужнике, что на привокзальной площади не благоухаю».
Игнатий Васильевич украдкой принюхался к своему сюртуку и отметил: «Ну, так и есть. Жуть как провонял хлорной известью».
Отбытие поезда обозначила станционная рында. Паровоз загудел и сдёрнул состав с места. Клубы густого белого пара заволокли перрон, скрылись из виду провожающие, служивый железнодорожный и случайный люд.
Промелькнулось: близ торговых ларьков меж собой бранились грузчики – не поделили медяки, старший смотритель расторопно семенил в пакгауз…
Минута, а за ней другая – и чертоги Старого Петергофа остались позади. Поезд набрал скорость.
Случайные попутчики (Тарасов и Штиглиц) ехали в просторном пульмане в совершенной гармонии, то есть старались не раздражать друг друга какими-либо навязчивыми обращениями. Барон вяло листал старый, потрёпанный выпуск «Вокруг света». Тарасов рассеянно глядел в окно и размышлял о своём. «Кой чёрт затащил этого господина на Бабигонский тракт? – прикидывал в уме Игнатий Васильевич, освежал в памяти утренний рапорт. – Неужели он возвращался пешком? Ведь мог же нанять экипаж. Небеден и нескуп, выпивкой не усугублял. Игрою в карты не увлекался, общественные приличия соблюдал – в номерах мадам Люси с гулящими девицами не отсвечивал, вёл себя сдержанно. Порою слишком сдержанно. Даже на грани праведного. Но в столь поздний час и пешком?.. А возможно, и в ранний час?.. И почему он оказался на кладбище? Чего ему там было делать?»
Тарасов мысленно запнулся и украдкой перекрестился: «Вот ведь постыдная ирония, а нынче-то ему там самое место, упокой Господь его безгрешную… Или грешную?.. И всё-таки пешком?.. Ну да… пешком».
Игнатий Васильевич предположил: «А если застрелили в другом месте, а на погост привезли бричкой и сбросили бездыханное тело где пришлось?»
Тут же усомнился: «Нет, такому обстоятельству происшествия быть невозможно. Никаких следов. Совершенно нет никаких намёков на конную повозку. Чего же он там делал?»
– Как вы себе представляете, – не сдержался барон, потеряв интерес к чтению журнальных очерков – небрежно отбросил печатное издание по другую сторону дивана: – Достанет ли нынче у императора рассудка хотя бы на этот раз не увязнуть в войне с османами на Кавказе?
– Я полагаю, что наш император… – Тарасов замялся, кашлянул в сторону: – К-х-м…
Интерес случайного, пусть даже и в генеральском чине, попутчика был ему некстати, неясен и неудобен, застал не иначе как врасплох, но опять же пресловутые светские правила обязывали, и он ответил барону…
Право, исправник ответил в не свойственной ему манере проживателей еврейского квартала на Лиговке, то бишь вопросом на вопрос:
– А чем, собственно, обусловлена ваша обеспокоенность, барон?
– Очередная сомнительная кампания, – высказался фон Штиглиц. – Смыслы её проведения туманны, сроки непонятны, нагрузка на казну велика, а прок неважный. Если, конечно, не сказать, что его совсем нет.
– Вы уже и обсчитали? – укоризненно прищурился Игнатий Васильевич.
– О чём речь?! – усмехнулся Франц Адамович. – Земли черкесов, адыгов и кабарды – беднее некуда. Про даргинцев, кумыков и рутульцев вовсе промолчу. Бывал, видел, знаю… Верьте, там сплошь и рядом камни. А что с них взять?
Барон приосанился и, поучительно вскинув вверх указательный палец, осведомил собеседника:
– Это же вам не Демидовские рудники на Тагиле, где в породе содержание железа зачастую под семьдесят процентов.
– Предрекаете невысокую заинтересованность рудоплавщиков? – нехотя, но всё же ввязался в беседу Тарасов.
– Руда, вне всякого сомнения, на Кавказе есть, – заверил барон. – Но в ней железа – пшик. Это сколько её необходимо перебрать, переворошить, отсеять, чтобы получить обогащение?..
Франц Адамович, округлив глаза, прикинул в уме и сам ответил на поставленный вопрос: – Пропасть! Десять пудов, а в результате – два с половиной, да и то вряд ли. Не стоит оно того, чтобы воевать и возиться. Поверьте, это я вам как знаток в горном деле заявляю.
– Весьма рассудительно, – подметил исправник.
Барон охотно добавил:
– К уведомлению сказать, и возить руду нет никакой возможности. Ну, не на ишаках же прикажете?
На том слове Штиглиц поджался в коленях и, чуть склонившись к Тарасову, заговорщицки предложил:
– А вот если бы Государевым указом тендер объявить, произвести изыскания и для такой нужды наладить чугунку… хотя бы на паях… А в этом деле, как вам известно, мой дядя был большой меценат и затейник, да и мы не лыком шиты, способность к менеджменту унаследовали. Вот тогда… и быть может, – закинув нога на ногу, выставив таким кренделем напоказ чуть запачканные на подошве вроде как рыжей глиной дорогущие башмаки, берг-гауптман вольготно развалился на уютном диване.
Тарасов старался соблюдать приличия и не замечать, но нет-нет, да и воротил нос от этих его башмаков. Вероятно, где-то в пути барон неловко вступил в гнилое яблоко либо же…
«На меня за извёстку фыркал, а сам всей подошвой размашисто влез в собачий конфуз. Ну и нет!.. Не бывает!.. Не бывает в наших краях такой отвратительной в рыжем цвете глины, – растерялся в догадках Игнатий Васильевич. Призадумался и утвердился: – Нет, не бывает. Нигде не встречал. Даже на перспективных карьерах у деревни Бобыльской, где вы, барон, вероятно, устроили геологическую разведку. А скорее всего, просто вынюхивали, чего бы такого ещё в здешних краях и у Баушева перекупить в корысть вашему дядюшке. А после и вам по скорби получить. Так что вряд ли это глина. Ха-ха-ха… Говно это, а не глина!.. И квиты мы с вами, генерал. Несмотря на разницу в рангах и титулах, оба нынче с душком. Ха-ха-ха…»
– Как есть кавказская затея – пустые хлопоты и непосильные для державы разорения. И не более того, – высказался берг-гауптман.
– Да как так, барон?! – всё же загорелся, втянулся в полемику Тарасов. – Не в золотом тельце жизни суть. Оно, конечно, рублём обмерить великое дело – разумно. Но как бы из-за вашей политэкономии головы-то не потерять.
– Это о чём вы, господин исправник? – Франц Адамович от недомыслия откровенно смутился. – Факт есть, и бесспорный: Осман-паша с войсками под Плевной сдался. Чего же теперь через два лаптя по карте на том Кавказе саблями махать?
– Издавна и поныне Кавказ для России – вопрос стратегический, – объяснился уездный исправник. – Это, если хотите, вопрос самого существования Российской империи. Уже вы так скоро и позабыли Восточную войну? Севастополь-то и по сей час в руинах… Что на это скажете? А чем в недавней истории обернулись для самой Европы всякие там… неуверенность, разногласия и несмелые решения – все эти заигрывания к османам на Балканах? Ведь было время, турок Вену осадил – насилу прогнали.
– Где Вена, а где мы? – равнодушно пожал плечами барон. – Под Шейново и Плевной нынче разумно отличились, не спорю. А до того?
– Что?
– В Крыму сами сплоховали. Дипломатией надо было брать, а не пушки выкатывать. Вот и хлебнули позору полной ложкой. Подумать только, Херсонесский колокол турки выкрали и продали. И, спрашиваю, кому? – Штиглиц в возмущении округлил глаза: – Французам!.. Пакость, а не народ те ваши французы, скажу я вам.
«Ну да, – мысленно усмехнулся Тарасов. – Чувствуется в тебе колбасник, лягушатника на дух не переносишь. Прям как та дворовая собака соседского кота».
– Пакость!.. Прости господи… – Фон Штиглиц перекрестился. – Чего тебе квакает в болоте, то и съедят. А после и сами, как те жабы, без разбору друг на дружку лезут. Срам один на них и всяко призираемые нами. С той обиды и надулись. Жабы они и есть. В Notre-dame de Paris[2] наш колокол вывесили и нынче звонят. Дескать, глядите русские, вот каким чином вы с нами, таким и мы с вами обошлись. Вы, дескать, с наших наполеоновских пушек уличные столбы себе поделали, что у Троицкого ныне стоят. А мы в ваш православный благовест в Нотер-Дам-де-Пари для куртизанок к созыву на исповедь звонить станем. Тьфу!.. Жабы!.. И ладно бы в бою геройски взяли. А то ведь купили у турок в мизерную цену.
– Эн нет, – возразил Тарасов. – В Крымской баталии компромисс с коалицией был невозможен. Не для того они вокруг Чёрного моря собирались, чтоб задушевные беседы устраивать. А нынче Кавказ для России, что давеча Балканы для самой Европы. Такие дела, сударь… для них-то мы прикрыли турецкую лазейку, заткнули горлышко. А себе с Кавказом как обмишурились? Головы в наших министерствах светлые и суждения в них частью мудрые. Да и урок тот выучен. Но не усвоен.
– Вы настаиваете? – призадумался Франц Адамович.