– Сергей Николаевич, гроб привезли, – послышался голос соседки тёти Кати в коридоре.
– Ну, давай по третьей, за деда, и пойдём, – отец выдохнул обжигающий перегар и прикрыл рот ладонью. – А через двадцать лет я работал там, в районе, первым секретарём райкома комсомола… Вот ведь как.
***
Апрель 1944
Мост уже полыхал, когда Николай подбежал к насыпи, с ведром и лопатой, которые прихватил со двора сразу же. Воздух тут, казалось, извергал напрямую в лёгкие смрад пожарища с привкусом нефти.
– Николай Кузьмич, что делать-то?! – кричала бежавшая ему навстречу Валя, машинист паровоза, размахивая синим платком, сорванным с головы. Сам черный стальной бегемот замер в сотне метрах от пламени – женщина вовремя заметила неладное на мосту и затормозила.
В посёлке все друг друга знали по имени. Здесь, на месте, Николай, похоже, оказался единственным пока авторитетным руководителем – с него и спрос потом за тушение будет. Авторитетный, по всему выходит, спрос.
Он оглянулся по сторонам: отовсюду к пожару спешили люди. Кто успел вёдра прихватить, кто лопаты, кто багры стянул с ближайших щитов – благо, тут их натыкано было чуть ли не частоколом, на нефтяном перегоне.
Под мостом протекал ручей – ручей, проходящий через нефтебазу. По нему часто школьники запускали деревянные кораблики, которые дрейфовали в неспешном потоке к реке вместе с ажурными нефтяными пятнами. Иногда, впрочем, пятна были и керосиновыми, как догадывался Николай Кузьмич. И если таскать воду из этого ручья и лить её на огонь…
– Стой, Степан…! Нельзя оттуда! – крикнул он парню, уже зачерпнувшему ведро воды, стоя по щиколотку, в кирзачах, в ручье.
– Ты что, Николай Кузьмич?! По шпалам же понесёт! Смотри, ветер какой…
– Брось, говорю тебе! Давай землёй – наполняем ею вёдра и на шпалы вываливаем, с обеих сторон. Наталья, лови всех, кто со стороны реки подтягивается, а я тут… Две команды по обе стороны – одни снимают сухой дёрн с подветренной насыпи, другие делают трёхметровый отсып из земли поперёк шпал! Степан, сгоняй ещё за вёдрами в школу – там же в сарае их склад. Взялись..!!!
Сам он начал грузить со склона оврага сухую песчаную землю сразу в два ведра и бегом подтаскивать их вверх, к огненной кромке на путях, в десятке метров от моста, раздавая по ходу резкие команды женщинам, снимавшим ещё не тронутый огнём сухой и просмоленный дёрн на подветренном склоне.
С другой стороны железнодорожный откос был из гальки – оттуда беды ждать не приходилось, слава богу. В воздухе стоял треск от пожираемого пламенем сухих деревянных балок моста; то и дело слышались отрывистые реплики, когда кто-то вдруг поскальзывался с тяжёлыми вёдрами на железнодорожном склоне; ветер относил в сторону черное марево, и это позволяло людям хоть как-то дышать.
Через пятнадцать минут подъехали пожарные на трёх лошадиных подводах, с водяными бочками и ручными помпами. Единственный на посёлок «ГАЗ» с тысячелитровой цистерной сюда подобраться не смог бы – оставили на повороте к переезду. Пожар к этому времени удалось остановить от распространения по откосу и шпалам, но мост полыхал багряным заревом – вот-вот рухнет. Подоспевшие бригады сразу активно включились в заданный ритм и уже через две-три минуты поливали бушующее пламя.
– Кузьмич, ты тут командовал? – окрикнула Николая начальница пожарной команды.
Николай в ответ ей молча кивнул.
– Кто-нибудь знает, отчего полыхнуло?
– Не спрашивал. Занят был, – сказал, как отрезал.
– Молодцы, что остановили огонь!
Мост не обрушился, но в этом мало было утешения – через два часа рельсы каким-то чудом висели в воздухе двадцатиметровым хребтом исполина, лишь в одном месте поддерживаемые обгоревшей донельзя широченной древесной балкой.
Дознаватели не заставили себя ждать.
– Чужих кто-нибудь видел в районе? – был первый вопрос.
Уставшие люди озадаченно качали головами: здесь все друг друга знали, чужих бы сразу заприметили. Николай в изнеможении лежал на своём ватнике чуть поодаль от крайней пожарной подводы. Мысль о диверсии у всех, конечно, была основной, пока кто-то не выдвинул вслух гипотезу:
– На той неделе у Прошкиных пал вокруг дома загорелся – сухо ведь уже, а зимой отходами с базы кочегарили печки свои, поди, всё пропиталось кругом керосинкой, картошка даже не растёт. А тут-то вообще…
– Сколько говорили уже, мол, опасно тут – и школа рядом, детишки бегают, и нефтезавод, а какие меры-то приняли? – подхватил кто-то из женщин.
Народ не расходился до ночи. Уже в сумраке устанавливали мощные осветители, чтобы досконально обследовать весь прилегающий участок. Много было людей в погонах. Все понимали, что дело может обернуться для кого-то быстрым трибуналом, но вслух остерегались произносить такого рода догадки, оттого и версий про самопал сыпалось со всех сторон всё больше и больше – от греха, что называется: времена такие, что саботажников выбирать из толпы – дело привычное, и нет гарантии, что сегодня им не назначат тебя или твоего свата. Так что с самопалом оно как-то всем надёжнее выходило.
Николай кое-как стёр с лица въевшуюся через пот копоть и уже собирался домой, когда к нему сзади подошёл грузный человек с красным лицом, в штатском, и тихо произнёс:
– Доброго здравия, Николай Кузьмич.
– Тебе того же, Пётр Евграфыч, – резко обернувшись, ответил он Петьке Жирному.
– Слышал я, что ты тут всё грамотно организовал, пока Люся со своими не подоспела.
– Как учили, – хмуро ответил на комплимент Николай.
– Ты сам-то, часом, ничего подозрительно не заметил?
– Сказал бы уже.
– Сам с ночной, что ли?
– С ночной. Фёдор в день ушёл.
Мужчина кивнул. Затем прищурился недобро:
– А малой твой, что ж, тоже в день сегодня?
– Серёжка, что ль?
– Серёжка, Серёжка, ага.
– Захворал, мать дома оставила. А твой какой интерес до него-то?
– Да Гринька мой сказал, что Буранов опять с контрольной по арифметике схлюздил.
– А ты, Пётр Евграфыч, за своим следи. За моим я сам пригляжу, будь уверен.
– Видел его после смены-то?
– Видел. Сопливый весь. Иль ты думаешь, что это его рукоделие? А, Пётр?
Николай нахмурил жёсткие брови и открыто поглядел в переносицу Жирному, буравя его немигающим взглядом. На заводе поговаривали, что взгляд Кузьмича мало кто мог запросто вынести. Вот и Петька теперь отвёл глаза в сторону, проговорив:
– Не горячись, Коля, все знают, что твой малой – мастер на все руки. Мало ли, чем он был днём занят, пока батька его после смены отдыхает.
– Так, может, пойдём, допросим сопляка, а? Не полночь ведь ещё, – шёпотом в лицо Петьке выдохнул Кузьмич.
– А что, и то дело, – вдруг согласился Пётр.
– Пошли! – Николай развернулся и бодро зашагал в направлении своего дома, будто и не было нескольких часов битвы за нефтебазу.
Пётр, чертыхаясь, засеменил следом. Николай небрежно бросил ему через плечо:
– По пути только к Евграфу заскочим – спросишь у него, почему он до сей поры песком подходы к мосту не засыпал, как ему велено было месяц назад на партактиве. Ну, зайдём, чтобы не возвращаться потом – по пути ведь!
Пётр Евграфыч замер на полшаге.
– Ты о чем это, Николай?
Тот тоже остановился и в ответ лишь пожал плечами, глядя куда-то в темноту. Пётр смачно выругался и сплюнул. Потом сказал:
– Ладно, сам завтра поговорю с ним. Но ты, Колька…
– И тебе спокойной ночи, Пётр!
***
Тётя Катя, худая и высохшая, без передних зубов, дымила «Прибоем», стоя на лестничной площадке. Через широкие сталинские окна в подъезде солнце щедро распыляло свои последние в этот день лучи. Двое парней в замызганных и местами дырявых футболках медленно поднимались снизу по деревянной лестнице, неся на руках простой, обитый ярко-красной материей, гроб. В детстве один вид его всегда приводил Ивана в ужас – по советским традициям, крышка от него выставлялась на площадке перед квартирой в доме, где умирал человек. Железный памятник ставили у подъезда. Пройти мимо для мальчугана было нечеловеческим испытанием: ноги не двигались, руки холодели, а в самом воздухе, вокруг, казалось, витала сама Смерть – такая непостижимая и неведомая для ребёнка. В их дворе регулярно кого-нибудь хоронили, и можно было бы привыкнуть к виду катафалка и траурных венков, музыкантов с духовыми инструментами и звукам подавляющего волю и сознание похоронного марша, но ему почему-то не удавалось. Оттого, вероятно, впоследствии и флаг раздробленной страны, с желтым молоточком и круглым хирургическим ножичком, всегда наводил на него необъяснимый, граничащий с паникой, страх: краснофобия, траур, похороны.
Иван вернулся в комнату, где лежал Николай Кузьмич. Свечка отбрасывала на стены причудливые тени. Приблизившись к барьеру и вглядываясь в такое знакомое и теперь бесконечно далекое морщинистое лицо, внук неожиданно для себя зашептал, словно в трансе:
– Спасибо тебе, дедушка, что ты был в моей жизни. Спасибо, что ты был папой моего папы, что я мог прижаться к тебе иногда и попросить десять копеек на мороженое, и ты никогда мне не отказывал. Как хорошо, что ты не варил самогонку и не курил папирос: мне теперь намного проще понимать, что не это делает нас мужиками. Спасибо, что ты брал меня с собой на рыбалку и подарил мне кеды – правда, я из них быстро вырос в то лето, и они изрядно потрепались на футбольном поле «Нефтяника», но в них я забил столько голов, что ты по праву гордился своим внуком и говорил всем соседям во дворе, что это мне вручили все те грамоты и дипломы. Теперь ты вместе с бабушкой – передавай ей привет от нас от всех, пожалуйста, мы о ней так скучали все эти годы – ну, ты и сам знаешь; да и она, наверно, тоже, но всё-таки… с другой стороны, ты же так хотел всё это время снова оказаться вместе с ней, вновь увидеть её мягкую и добрую улыбку, ощутить прикосновение заботливых рук… ты ведь не находил себе места без неё, дед, я знаю, я всё это видел. Прости, что я не сдержался тогда, на кладбище, и накричал на тебя – но иначе ты бы до утра не ушёл с её могилы. И хоть ты говорил всегда, что бога нет, дед, но, прости, я всё же думаю, что ты верил в него всегда. Может, где-нибудь в глубине души, но для настоящей веры, наверно, и не обязательно говорить об этом вслух, тем более в том мире, где это подвергается гонению. Поэтому я смело прошу Господа нашего Иисуса Христа простить тебе все прегрешения, вольные и невольные, и отпустить тебе грехи, и даровать царствие небесное и вечный покой. Спи спокойно, мы тебя очень любим.