Глава 1
В две тысячи шестом Ислам поступил в университет и, переехав в другой город, поселился в общежитии, обитатели которого сильно преобразили его жизнь.
Период обучения в университете – время перемен для каждого молодого человека. Оно совпадает с глобальными изменениями в организме, призванными вытолкнуть во взрослый мир. Особенно если пришлось переехать в другой город. И особенно если тебя зовут Ислам. Всем как-то наплевать, что ты из Уфы, а не из Бишкека, и что ты всё-таки русский.
Сейчас две тысячи девятый, и Исламу Хасанову кажется, что он мало изменился за эти три года. Разве что пропало выражение затравленного волчонка, свойственное некоторым подросткам. Распрямилась наконец-то спина. Лицо, фигура и походка внушают мысль, что этот человек уверен в себе. Скорее всего, сможет за себя постоять в потасовке или перенести из центра комнаты жизненные трудности и сложить их возле урны с картофельными очистками.
Лицо слегка с перчинкой, как у любого башкира, скулы снизу и острые надбровные дуги сверху заключают его в некоторое подобие клети. Щёки впалые, словно натянутые на раму паруса, всё вместе как застывшая жвачка – твёрдое и выразительное. На подбородке пятно щетины, которое, если его запустить, расползается до ужасной кляксы. Волосы жидкие и светлые: одно время Ислам красил их перекисью, и этот оттенок настолько прижился, въелся в кожу и волосы, что, похоже, теперь уже не смоешь ничем.
Сейчас Хасанов на четвёртом курсе. Самая середина осени, и на нём блестящая от дождя куртка. Волосы свалялись и бессильно лежат на лбу, а кончики ушей красные от прилива крови. Продавщица переводит взгляд от нескольких бутылок пива на прилавке на лицо, с подозрением разглядывает карие глаза и тонкие губы.
– Есть восемнадцать?
За спиной шевелится гора в пухлом пальто, с косматой чёрной головой и абсолютно голым, похожим на картофельный клубень, подбородком. Кладёт руки на плечи Хасанова, голос звучит, как рокот старого икаруса.
– Мне, – говорит, – есть. Когда тебе уже начнут продавать без меня пиво, а, Хасаныч? – спрашивает Миша, наблюдая за полётом рук продавщицы, точным и острым, как у дирижёра. Ни одного лишнего движения, даже когда расправляет на шве мятой пачки чипсов с луком штрих-код. Наверное, по таким движениям можно играть музыку.
– Чего пристал? – добродушно говорит Ислам. – Я тебя, между прочим, для этого с собой и таскаю.
Улыбается. Рот подвижный, при любой возможности расплывается в улыбке. Ислам пытается смирить эту улыбку, как-то напрячь таинственные мышцы рта, но не может. На парах часто такое бывает: стоишь, Виктор Иванович пялится прямо на тебя, ещё чуть-чуть, и побуреет от досады, а в голове лоскуты мыслей. Спрашиваешь: «Что?»
Виктор Иванович повторяет вопрос. И вот тут деваться точно некуда. Понимаешь, что нужно что-то сказать, но сказать нечего, и нужно хотя бы удержать при себе эту дурацкую улыбку. Хватаешь её руками, пытаешься спрятать в ладонях, делая вид, что сейчас чихнёшь, но ничего не выходит, лезет между пальцами. Получается, что один край рта улыбается, а другой нет, вымученная ухмылка вползает на лицо, и Виктор Иванович мрачнеет совсем: «Что вы ухмыляетесь, молодой человек?»
Скука вокруг вспучивается сдерживаемым ещё смехом. А ты всё-таки чихаешь несколько раз в кулак, но получается до ужаса фальшиво.
Ислам и Мишаня забирают с прилавка четыре бутылки «Мельника», чипсы, распихивают всё по рюкзакам и бодро шагают через пелену мелкой противной мороси в общежитие. Сегодня суббота, лекции иссякли, и это требуется отметить. В парке неуютно и холодно, поэтому путь лежит под жёлтыми ветками тополей домой, и дом серой глыбой с зализанными непогодой деталями выползает из тумана. К подошвам ботинок прилипают окурки, навстречу попадаются знакомые лица. Ислам жмёт руки, с кем-то перекидывается парой слов.
Общага – это всегда котёл, куда закидывают людей, немного приправы в виде стипендии, заливают бульоном знаний и ставят эту неаппетитную смесь на огонь времени, оставшегося до сессии. Социум в социуме. Ислам не видел ещё ни одной общаги, которая выглядела бы иначе. Это уже третья – после двух уфимских. Даже японское студенческое логово на видео, присланном Петром, оригинальностью не отличилось.
Миша, посмотрев видео про японскую общагу, со знанием дела сказал:
– Что-то много узкоглазых. Это в Алматах где-нибудь, да?
– Ясен пень, – говорит Ислам, – в Алматах. Вон иероглифов сколько, не видишь?
– Вижу, – Миша хмурится. Должно быть, начинает что-то подозревать. – А что это твой брат вдруг к казахам подался? В такую даль?
– А я не говорил? Там же лучшие спецы в природоохранной области, – Ислам переключился на письмо, пролистнул лирику. Ткнул мышкой: – Вот, видишь? Каору-сэмпай чувака зовут.
Опять эта ухмылка. Выползает на лицо, и никак её не согнать. Ислам отворачивается и ржёт, уткнувшись в запястье. Миша закипает, рожа его краснеет, а шея раздувается.
– Ты мне сейчас договоришься тут, байда узкоглазая.
Миша внушителен и строг, и мало кто хочет увидеть его в гневе. Впрочем по-настоящему его разозлить, как любого большого человека, сложно. Каждое движение наполняет мир вокруг него значительностью, а его делает эпицентром этой значительности. При росте в метр восемьдесят пять он возвышался над всеми, подобно водонапорной башне, маска под тёмными волосами повергает в ужас. На щеках борозды от угрей, словно фактура гранита, глаза тёмные от ярости, уголки рта стремятся вниз, как будто к ним повесили по гире. Он смотрит на вас, уперев руки в бока, и вы с ужасом гадаете, что он сейчас сделает – разотрёт вас между своими могучими руками или же просто раздавит взглядом.
Миша хлопает объект своей ментальной атаки по плечу и ворчит:
– Не парься, братуха. Чё ты паришься? Вид у тебя какой-то болезненный.
Движения скупые, внушительные. Они говорят об их обладателе куда больше, чем всё остальное. Мишаня идёт по коридору, расшвыривая ногами забытые тапки, впереди него катится зловещее клокотание, зародыш рыка где-то в груди, и каждый понимает, что лучше бы убраться с дороги.
Миша познакомился с Исламом, повстречавшись в буфете на первом этаже. Никто уже не помнит, из-за чего всё завертелось. Как потом рассказали, кликнули даже бабушку-охранника с ведром воды и шваброй: «оттаскивать Медведя от парнишки с третьего». Хасанов же помнил, что целился на пачку пельменей, чувствуя, как внутренности после утра на «Дошираке» готовы переварить сами себя. А в следующий момент уже говорит здоровенному амбалу, характерно двигая бровями:
– Наверное, нелегко такому большому человеку быть таким угрюмым. Брови-то ещё не болят?
О, в тот раз он получил неплохую взбучку. А заодно узнал, что такому большому человеку вовсе не обязательно складывать руки в кулаки – надрать уши он сможет и так.
Зато потом они стали лучшими друзьями.
Ясное дело, с учебным процессом жизнь в общежитии связана весьма условно. Точнее ты-то пытаешься получать знания, чувствуешь, как под задницей напрягается спина Высшей Математики, как она сопит под тобой, вот-вот засвистят копыта, а ты держишься за рога и чувствуешь, как в голове взрывается ядерная бомба. Как новые знания, злые, с горящими глазами, с бутылками и арматурой наперевес штурмуют твой мозг в надежде расквасить какой-нибудь безобидной мыслишке башку. Все в железе, дисциплинированы до тошноты.
И ты должен встать на их сторону. Вот в чём дело.
Вот наконец зверь успокаивается, и твоя задница больше не трясётся. Оккупанты строят в мозгу баррикады. Отрываешь глаза от учебника, чтобы поделиться радостью с ближними, и кажется, счастья твоего хватит, чтобы осветить все зарёванные лица на Земле.
А ближние, чаще всего это Яно, тощий эстонец в просторной майке, ни черта не впиливают, как сказал бы один из героев Макса Фрая. Никакого с ними торжества от победы над зверем. Ты его чувствуешь, но остальные хмыкают и зовут пить пиво. Сочувственно говорят:
– Ого, осилил-таки эти матрицы. А я на принципе Сильвестра запоролся. Это, ну, объяснишь потом как-нибудь, хорошо?
Свидетели, блин, победы.
Яно – сосед по комнате. Потерянный человек. Как он дотянул до третьего курса, никто сказать не мог. Включая его самого. Он жил на своей половине комнаты в каком-то совершенно особенном мире. Там пахло не так, как на половине Ислама, там играла совершенно другая музыка, валялись книжки, которые обыкновенно до другой половины не доползали. Из окна там доносились звуки большого города, текли реки света, а стол завален был сверх всякой меры.
– Я мечтатель, – представляется он в самый первый день. Кидает на кровать сумку с вещами, какую-то бешено китайскую и бешено-красную сумку, подходит здороваться, и на губах для задабривания почвы играет улыбка.
Улыбка у него открытая и немного стеснительная, наверное, именно такая и должна быть у мечтателей. Выше на полголовы немаленького Ислама, на людей он смотрит отнюдь не свысока. Даже чуть горбится, чтобы собеседникам было комфортнее. А вот зубы он вспоминает почистить не всегда. Особенно поначалу часто забывал – на первом курсе. Но пара лет в Спарте из любого сделают человека…
Рука у Яно с длинными белыми пальцами и грязными ногтями, но Хасанов не может её не пожать, глядя на располагающе-безмятежную, как озеро в облаке лилий, улыбку. Даже уступает присмотренную для себя койку у окна. Яно бы ретировался, если б ему хватило внимательности увидеть сложенные на спинке вещи или выглядывающий из-под кровати рюкзак. Но четырёх глаз ему не хватило, шестое чувство тоже отдавил какой-то эстонский медведь, поэтому, когда Яно стопками начинает вытаскивать на стол книги с игральными картами «Magic» вперемежку, Ислам перебрасывает свои вещи на вторую кровать. А когда Яно лезет вешать на стену хрустящую новенькую карту мира, матюгаясь и собирая коленями пыль, Ислам принимается вытаскивать рюкзак. Только бы не заметил этот интеллигент, засмущается ещё…
Таков Яно, обладатель непроизносимой фамилии и эстонского акцента, ветра в голове, густых рыжеватых волос, тонких интеллигентных очков и целого вороха бесформенных шмоток.
Он играет на саксофоне. Играет очень здорово, на самом деле, но вдохновение на него накатывает, ухмыляясь в сторону спящего или учащегося Ислама. В таких случаях Яно нет дела уже ни до кого: он просто берёт трубу и играет.
Беря в качестве строительного материала куски нашего мира, Яно окружает себя своим – особенным. В его мире есть как вполне обыденные вещи – пройдёшь мимо и не заметишь – так и что-то поистине грандиозное. Он фанател, например, Мексикой. Ни разу там не был, однако на стене над его кроватью помещается мексиканский флаг и почти настоящее сомбреро. А когда накатывало, Яно мог бубнить нечто из первых страниц испанского самоучителя (дальше он так никогда и не продвинулся, во всяком случае на памяти Ислама) или громко и с выражением зачитывать Кастанеду. На эстонском.
– Как ты до сих пор не призвал какого-нибудь демона своими заклинаниями, – шутит Ислам.
Что-то, посмевшее запасть Яно в душу – и не важно, как далеко оно находилось, – тут же становилось неотъемлемой частью его жизни. Услышанное, допустим, по телевизору, подсмотренное мельком в интернете могло запросто стать новым смыслом жизни. А это грозило в первую очередь ещё большим захламлением той половины комнаты.
Хасанов мечтает о том дне, когда однажды соседу западёт в голову страсть к порядку.
– Я и порядок – понятия не совместимые. Я человек искусства. Мечтатель. Понимаешь? – веско говорит Яно и смотрит поверх очков потрясающе голубыми глазами.
И тогда на Ислама снисходит озарение. Как он может журить за такую мелочь благого человека? Ангела, который прячет пыльные крылья в красной китайской сумке. Ну, подумаешь, на трубе играет – так все ангелы играют на трубе…
Родители Яно в разводе. На родине, по его словам, осталась мать и двое сестричек, а сюда Яно приехал не то к отцу, не то к дяде, но жил почему-то в общаге. Деньги у него водились, и поэтому в холодильнике всегда имелась еда. Яно любит поесть, а вот готовить терпеть не может, и поэтому соседи образовали вполне жизнеспособный симбиотический организм. Каждый раз, открывая дверь старенького «Стинола», Ислам видит горы халявных продуктов. А Яно всегда мог добыть из кастрюльки суп или жареную куриную ногу.
Хасанов любит готовить. Мишаня, по простоте душевной путая его с узбеком, заявляет:
– Что, чурка, трудно без журпа-маш на ужин, да?
От скворчащего на плите варева на душе становится тепло, там растворяется осадок от последних учебных дней. Готовке следует посвящать всего себя, и, если уж взялся за половник, не отвлекаться ни при каких обстоятельствах. Тогда боги хавки тебя не забудут. Допускается только музыка – словно привилегированная дама на светский приём. Она стоит над плечом, скрестив на груди руки, наблюдает за мельканием ножа или закручивающейся в спираль картофельной кожурой, и Ислам подпевает, отстукивая ногой ритм.
В такие моменты он становится необычайно деятельным. Летает от плиты к раковине, к распечатке с рецептом на столе и обратно, обсасывает палец, на который попало горячее масло, чистит рыбу и режет овощи. Обычное сонное выражение на это время исчезает с лица, глаза живые и быстрые, движения точны, будто всю жизнь занимается рукопашным боем.
– Ты как японский пылесос, – говорит из своего угла Яно, когда Ислам залетает из коридора в комнату за забытыми в картонной коробке приправами. – Всё время бегаешь, бегаешь…
Он сидит в своём кресле, поджав ноги и практически утонув в горе разбросанных на полу – или на любой ровной поверхности – вещей.
– Тебе бы не помешал сюда пылесос, – говорит Ислам.
Любой, кто заходил сюда в первый раз, терял дар речи. Ребята, что проходили мимо открытой двери, на некоторое время подвисали, влипая взглядами в разницу между половинами комнаты.
– Знаете, на что похожа ваша каморка? – замечает как-то Лёня. – На инь и ян!
– Чур, я играю белыми, – лениво отзывается Ислам. Он развалился на вращающемся кресле, катает в пальцах шарик жвачки.
Яно из своего угла бросает на них пустой взгляд и возвращается к дискретной математике. Это один из дней, когда его положение держится на волоске: эстонцу пришлось отбросить все свои увлечения, чтобы вцепиться зубами в гранит науки. Хасанов не сомневается, что он выкарабкается. Человеку, который живёт кверху тормашками, трудно угрожать падением.
– Постой-ка, Лёнька, а где это у меня здесь капелька чёрного?
Лёня смеётся.
– Разгильдяйство – вот твоя капелька чёрного. Если тебе предметно, то вот, допустим, эта куча носков. Очень похожа.
– Уговорил, – ворчит Хасанов. Носки бы, конечно, с пола нужно убрать, но ему недосуг.
– А его капелька белого, – продолжает развивать тему Леонид, – наверное, он сам. Смотри, какой симпатичный сидит. Вроде и умница, и нос – посмотри, какой нос! Вот сейчас, в профиль… Женщины будут кипятком от него писать. Главное, чтобы они не видели всего этого бардака.
– Такой чистый и во фраке, – смеётся Ислам, вспомнив старый анекдот.
Где-то посередине комнаты из-под завалов и индийского цветастого коврика выползает пол, просторный и немного офигевший, без препятствий бежит прямо до двери. На его пути встают лишь ножки кровати да стул на колёсиках. На стенах всего один плакат и пара надписей над столом, оставленных предыдущим жильцом. «Верь в себя, иначе в Тебя не поверит никто», – гласила одна из них, и Ислам решил её оставить. Первый курс, вокруг сплошная неизвестность, и он чувствовал, что поддержка не помешает. Даже такая. А потом – потом просто свыкся с этим пожеланием. Любил, устроив на руках колючий подбородок и запустив какую-нибудь музыку, думать о человеке, который её написал. Что же с ним сталось? Поверил ли он в себя – и насколько?..
Нельзя сказать, что Ислам какой-то особенный музыкальный гурман. Вот Яно – этот да, гурман из гурманов. Хасанов же может до хрипа в колонках гонять «Nickleback», Джона Бон Джови или какой-нибудь ещё популярный на радио рок; у него имеется дискография Мадонны и Майкла Джексона, а также «Oasis» и «Radiohead», но не более того. Первым делом, входя в комнату и закрывая за собой дверь, он стремится нарезать ломтями тишину и съесть её с чаем.
Яно музыку включал редко. От него самого было куда больше шума. Зато когда включал – это могло быть что угодно. Латиноамериканские мотивы на гитаре и банджо, Лестер Янг или Чарли Паркер со своими блестящими трубами, звуки природы, однообразный финский хип-хоп или русский блатняк – Яно, в отличие от Ислама, слушал музыку тихо, но с таким выражением, как будто это было сложное и очень ответственное дело. Именно слушал, а не включал для фона.
Ислам считал, что только так и стоит её слушать, музыку. Не «под книжку» и не погрузив лицо в сгиб локтя и по совместительству – в сон, в то время как наушники-пуговки вдувают в тебя нечто ритмичное, а открыв рот и развернув уши, впитывая каждую ноту, каждый ик сабвуфера.
Яно вообще очень многое делал правильно. Более того, до знакомства с ним Ислам не представлял, как это вообще – правильно. А теперь представлял. В этом смысле он мог считать знакомство со спокойным эстонцем главным знакомством своей жизни.
Глава 2
Случилась в это время одна история, которая не очень понравилась всем. Только вот всем в ней пришлось участвовать – в афёре какого-то большого человека, которого никто из студентов в глаза не видел.
Просто однажды всем объявили, что вместо практики ближайшую неделю они будут заниматься пиаром некого Федоевского. Близилось время выборов, и на улицах города спешно разворачивалась привычная суета.
За каждым из высоких людей должна стоять какая-то идея. В реальности же все эти идеи оказывались пустыми, к тому же скопированными одна с другой. Никому до них не было дела.
Сложно сохранять настрой, когда тебя вытаскивают под угрозой отчисления из постели рано утром, дают клей и стопку плакатов или, тем паче, мегафон и листик с текстом, полным возвышенных эпитетов, и отправляют гулять на оживлённые перекрёстки.
– Похоже, наш директор кому-то крупно задолжал, – говорит всё тот же невозмутимый Паша.
На голове у него шухер: такие кудри никогда не поддаются расчёске. К третьему курсу Паша отрастит себе дреды и будет стягивать весь этот лес резинкой, сейчас же отросшие вихры падают на глаза, на переносицу, колыхаются за ушами. Сам хилый, с тонкой цыплячьей шеей, но из-за своей причёски, правильных черт лица и пронзительных зелёных глаз смахивает на юного киногероя. Этакого бунтаря.
Они вдвоём составили команду пиарщиков. Хасанову предполагалось махать флагом, а Паше, у которого дикция была получше, – зачитывать речёвки.
«Вот тебе и работа с людьми», – думает Ислам, комкая в руках листовки. Сейчас пройдёт очередной прохожий, лысоватый мужчина с седыми висками и надвинутой на усталые глаза кепкой, волоча за собой портфель, и… Ислам снова спрячет листовки в карман, а Паша бросит очередную свою в урну. За всё время их бригада раздала восемь листовок, и наверняка они будут не единственными, феерически недовыполнившими план.
Паша предложил выкрикивать в мегафон матерные частушки и даже полез через свой коммуникатор скачивать их из интернета. Ислам предложил взять в ларьке клюквенной настойки и петь песни из «Дня Выборов». Через мегафон должно получиться очень внушительно. Немного посмеялись, но в конце концов скисли и занялись делом, позволяя себе иногда отвлекаться на проходящих девушек. Паша носился за ними, размахивая красным мегафоном, и за три часа набрал восемь телефончиков.
В таком темпе ползла мимо неделя, ворочая своё громоздкое тело – с кирпичной текстурой и косо наклеенными плакатами. Мишу тоже привлекли к «общественно полезным» работам, и он не был намерен с этим мириться. Всё, что он думает, лезет из него грязными, кусачими, как дворовые щенки, потрёпанные собачьей жизнью, словами.
– Вот же сволочи, – говорит он.
Ислам с Пашей уже отработали своё время сегодня, и Миха является их сменить – хмурый, как никогда.
– Должны ли мы вообще их раздавать – вот в чём вопрос, – замечает Ислам. – Здесь есть какие-нибудь нарушения. По-любому есть.
– Да мне по барабану, должны или не должны. Я не хочу.
– В том и дело, что всем по барабану. Понимаешь, если бы каждый увалень вроде тебя знал свои права, не стеснялся за них бороться и тыкать в них носом любого, кто захочет его куда-то на халяву припахать, наверху было бы куда меньше всяких уродов.
– Можешь спустить свои философские наезды в толчок, – беззлобно огрызается Миша. – Сам-то чё по утрам мёрзнешь, как шалава продажная, раз такой умный?
– Я не умный. В том-то и дело. Был бы я умным, я бы знал, где нас надули.
Миша методично скатывает стопку листовок в трубочку, чиркает зажигалкой. Глянцевая бумага горит плохо, чадит, рисуя в воздухе струйками чёрного дыма.
Яно повезло: он слёг с температурой, взял больничный и улетел на родину. А когда вернулся, был потрясён произошедшей с городом переменой.
Везде на улицах плакаты с обрюзгшими лицами, с громкими лозунгами и фамилиями под цвет российского флага. Обращались эти лица к народу, обращались в рты, кричащие с каждого столба, с каждой остановки. Ими, как обоями, заклеивалась сверху донизу любая ровная поверхность. На фасаде университета появилась надпись: «Федоевский – Победитель!»
Ислам наблюдал за людьми. Привычно и очень вяло ругали власть, а на плакаты смотрели обычно. Смотрели – и равнодушно отворачивались. Как на мусор, набросанный возле урны. Город расцвёл цветами российского триколора, красным КПССовским, пестрил медведями. Яно всё больше впадал в недоумение, от чего его акцент всплывал на поверхность, как большая черепаха:
– Что это, Ислам?
– Выборы.
– Они что, друг друга рекламируют?
– Пиарят. Это называется – пиар. Пиарасты.
– А, в Европе тоже есть пиар. Там вот эти вот, – он ткнул в плакат, – выступают по телевизору. Называется «дебаты».
– У нас по ящику показывают и не такое. И знаешь, что тебе скажу? Хорошо, что у нас нет телевизора.
В принципе, ящик ящиком. Он для того и создан. Не хочешь видеть очередную намасленную лысину – выключи и иди спать. Или читать книжку. Но когда видишь вот это на каждом углу – поневоле поднимается раздражение.
Ислам собирает его в плевок и отправляет под ноги.
– Неужели вашим людям это нравится? – допытывается Яно.
– Не очень. Да что там. Спроси любого – и каждый тебе ответит, что он уже не помнит большую часть этих морд. А тем, кого помнит, – не верит. Совсем не нравится.
– А почему никто ничего не делает?
– Ты как ребёнок, Ян.
– Могли бы что-то сделать. Если каждый сделает понемножку, может быть, они, – он тыкает в плакаты варежкой, – захотят… подумать?
– Что сделать, например?
Ян делает шаг в сторону, на ходу стягивая варежку. Пальцы скользят по плакату, находят слабину в плохо промазанной клеем бумаге. Она превращается в его руках в комок и летит в ближайшую урну.
– Неплохо, – оценил Ислам.
Улыбка вползает на лицо, полная застенчивости, держится на губах.
– Я правильно сделал?
Он иностранец… нет, не так. Не важно, иностранец он или нет. Просто его мир – это не только родной Таллинн и кое-где этот город, его мир очень далеко отсюда, и одновременно он – везде вокруг. В кусочках, что разбросаны по комнате в общежитии, книжках, дисках с музыкой, в мелодии, что он наигрывает на своём саксофоне. Его мир – это далёкая Мексика, это Индия и Китай. Глубины океана, оркестровая яма и рёв зрителей на концерте «U2». Он нигде, и в то же время ему есть дело до всего.
– Ещё бы, – говорит Ислам. – Ещё бы…
Хасанов тянется к соседнему плакату, глаза чешутся, кажется, на них сейчас смотрит вся улица. Краем глаза видит суету, мельтешение машин, лица людей в перегаре улицы, выражений не видно, и от этого ещё страшнее.
Делает над собой усилие. Оглушительно хохочет и срывает плакат.
– Ты чего? – пугается Яно.
– Ничего, – Хасанов смеётся, бумажка отскакивает от носка его ботинка, спохватывается, поднимает её с земли и швыряет в урну. – Не знаю. Что-то поржать захотелось, знаешь? Давай помогай.
Вместе они очищают стену от рекламы. Остаются следы клея, клочки глянца, но всё нормально. Пусть знают господа депутаты, что их рожи здесь уже побывали – и они здесь не прижились.
Глава 3
С крыши общежития можно перекинуть мостик на крышу, собственно, универа. Первый корпус примыкает углом к общаге, разделяет их каких-то полтора метра пронзительной, отчаянной высоты и два низеньких бортика с одной и другой стороны. Крыша первого корпуса запиралась на замок, и вытаскивание ключа из подсобки было настоящим адом. Как и проникновение в универ после одиннадцати, как раз тогда, когда оно на самом деле необходимо.
Сама университетская крыша не нужна никому, кроме голубей. Длинная, засранная, с хозяйственными будочками и металлическими конструкциями, отчаянно гудящими на ветру (на студенческом сленге это место называлось «коридором, поющим оду любви», или просто «поющим коридором»). На крыше общежития ветер катал банки из-под пива, практически каждое воскресенье на головы прохожих летели бычки. Весной и осенью, пока ещё тепло, сюда выбирались на пикник; вытаскивались наверх коврики из комнат, бетон застилался разноцветными квадратами, будто цыганским одеялом. Открывалось пиво, иногда и чего покрепче.
Но главное её, крыши, предназначение, конечно, не в этом.
В более или менее тёплое время года движуха здесь практически не прекращалась. Только когда ложился снег или в гололедицу по крышам ходили единицы. Самые бесстрашные или те, концентрация спермы в голове которых превышала все допустимые пределы. Их довольно метко называли «полярниками». Укутавшись в полушубки, обвязавшись верёвками и хватаясь руками в горнолыжных варежках за телевизионные антенны, они бесстрашно пробивали в свежей декабрьской перине тропинку к своему сердцу. Лопаты взлетали и падали, снежные комья в падении рассыпались серебристым дождём. Кое-где приходилось ползком на брюхе, снежные пробки в узких местах выбивались головами.
Впоследствии эту тропку подновляли после каждого снегопада. Опасных участков было полно, особенно в начале, где нога то и дело соскальзывала в никуда, а мостик (которым служила старая деревянная дверь, снятая с петель в доисторические времена) опасно елозил между крышами.
– Говоришь, даже зимой ходят?
Паша покровительственно хлопает Хасанова по плечу:
– Ещё как ходят, друг мой!
– И в дождь?
– Сам же побежишь, когда в голову ударит.
– Видимо, в рекламной брошюрке нашей альма-матер замалчивали трупы.
Ислам вытягивает ногу, и «мостик» скрипит под носком ботинка.
– Не хочешь – не лезь, – обижается Паша. – Тебе приспичило, не мне.
Ислам подумывает объяснить другу, но решает в конце концов оставить рот на замке. Пусть думает, что «приспичило».
Сейчас первые майские деньки, и, пройдя «поющий коридор», оказываешься нос к носу с красной облезающей штукатуркой женского общежития, расположенного как раз через университетский корпус от мужского. Крыша здесь почти примыкает к стене, в щель шириной в две ладони забился всякий мусор, газеты, фантики от сникерсов. Упаковки от презервативов и иногда сами презервативы. Планктон растёт год от года, размокает и разбухает ранней весной, превращается в пористую губку. Поднимаешь взгляд – и видишь множество надписей, как баллончиком, так и просто мелом. Довольно откровенные рисунки. Стена страсти, разгул фантазии взбудораженного спиртным и близостью близости организма.
– Здесь я тебя оставлю, – говорит Паша. Подмигивает: – Инструктора ведь не заказывал, а? Удачи.
– Давай, брат.
Ислам глядит на моську Павла, морщится. Каким-то образом тот мог превратить своё смазливое личико во что-то очень похабное, настолько, что даже слюни во рту приобретали мятный привкус. Эта крыша для очень близких свиданий, с последующим переходом в комнату девушки. Что же, пусть считается таковой и дальше.
Осталось совсем немного. Женское общежитие высотой в четыре этажа, кроме того, стоит на пригорке, поэтому по скользкой пожарной лестнице приходится подниматься довольно долго. Руки липнут к сырому металлу, рубашка задирается на ветру, по спине ползут лапки мандража. И вот наконец вожделенная крыша, похожа на бутон розы, под подошвами приятно упружит пол. Антенны раскачиваются на ветру, а кое-где из щелей выглядывает жухлый мох, а ещё – одинокая хилая берёзка. Ствол перекручен, как будто некто большой долго и упорно мял его в руках, мочалил, пытаясь выдернуть с корнем. Год за годом она мужественно переносит зимы, когда снегом заваливает по самые верхушки ветвей. Весной там набухают почки, иногда пять, иногда семь, а в прошлом году был рекорд – десять, и распускаются крошечные изумрудные листочки.
Под этим деревцем и встречает тебя твоя ненаглядная. Сидит в чахлой тени, скрестив ноги, в руках книжка. По жёлтому корешку ползут блики закатного солнца, и ты вчитываешься в буквы: надо же, Фицджеральд.
– Пропускаешь закат, – говорит она.
– Да, прости.
Хасанов отдувается, пытаясь зацепить ртом как можно больше воздуха. Можно было бы что-то сказать, что-нибудь забавное, немного пошловатое по поводу места их встречи – первой встречи наедине, эта шутка уже вертится на языке, но Ислам никак не может облечь её в слова. Она есть, но только как ощущение, ехидный червячок, заставляющий лицо алеть от притока крови.
Она поднимает глаза от книги:
– Ну, что стоишь? Садись. Садись поближе: я не кусаюсь.
Хасанов любил высоких. Первая его девушка, та, за которой он долгое время ходил в одиннадцатом классе, была почти что с него ростом, а взбитые в причёску волосы на выпускном нависали над Исламом, раскачивались, грозя вот-вот похоронить его под душным лавандовым запахом. Катя же маленькая, бойкая, как солнечный блик. Копна непослушных каштановых волос забрана в хвост. Наверное, когда наклоняет голову, кончик его щекочет ей шею… Почему-то Хасанову приятна эта мысль, он жмурится ей, словно котяра, подставляющий под ласку загривок.
Лицо лучистое, с красивым небольшим подбородком, ресницы – что усы у твоей кошки, пышные и густые. И… вот, что его привлекло. Такая же непослушная улыбка, как у него самого, только здесь ещё ямочки на щеках, в которых собираются капельки румянца. Смеётся в кулачок, словно стесняется, этот смех сверкает между пальцев, будто бы там зажат кусочек золота.
Ислам достаёт зеркальце. Солнце раскачивается над горизонтом, готовое вот-вот туда закатиться, подобно большому томату, но света ещё хватает.
Катя улыбается.
– Что ты делаешь?
– Ты мой солнечный зайчик.
– Не твой, – смеётся она. – Я просто зайчик.
«Пока ещё, – прибавляет Ислам про себя, – не мой».